казино рояль на самом деле разрушение дома в венеции / Казино Рояль - Киноляпы в фильме Casino Royale ()

Казино Рояль На Самом Деле Разрушение Дома В Венеции

казино рояль на самом деле разрушение дома в венеции

Библиотека им. Елены Евдокимовой



Памяти Зои Александровны Карповой

Уистлер "Пьяцетта",

Уистлер "Пьяцетта",

Тем, кто любит параллели (и меридианы)

Non e vero che tutto e gia stato scritto.

Не верьте, что всё написано

Рассказать тебе, деточка, сказку про белого бычка? Рассказать про Веденец славный, синим морем опоясанный? Ох, не новые это сказки!

Ставлю на стол самовар электрический, высыпаю гору баранок на камчатную скатерть, раздаю чашки со сладким чаем, и начинается весёлый гомон. Тянутся к угощению Франциск де Коммин, Джон Рёскин, Джан Моррис, Жан-Жак Руссо, Анри де Ренье, Карло Гольдони, Иоганн Гёте, Джудит Мартин, Пётр Перцов, Иосиф Бродский и рассказывают-пересказывают то, что тысячу раз уже написано и переписано. Всё вроде уже сказано, но не удержаться. Венеция – это ведь не город, а свод легенд и мнений.

Так рассказать тебе, деточка, сказку про Веденец? 

Написано в –

Переписано в г.




Свет

Прекрасные и ужасные приключения, которыми наполнены эти страницы, начинаются в октябре года в аэропорту Марко Поло. Не следует думать, что Марко Поло его построил, или хотя бы воспользовался им для ввоза макарон из Китая: и аэропорт, и железная дорога, и мост, переброшенный с материка, появились много позже дней и странствий знаменитого путешественника. А во времена Марко Поло или около того, французский посланник Филипп де Коммин, которого Карл Восьмой в году удостоил чести вести переговоры с Венецианской Республикой, в мемуарах, переведённых в серии «Литературные памятники» для пользы и удовольствия русского читателя, так описывает свои первые впечатления:

«В тот день, когда мне предстояло приехать в Венецию, меня встретили в Фузине, в пяти милях от Венеции; там с судна, приходящего по реке из Падуи, пересаживаются на маленькие барки, очень чистые и с обитыми красивыми бархатными коврами сидениями. Оттуда плывут морем, ибо добраться до Венеции по суше нельзя; но море очень спокойное, не волнуемое ветром, и по этой причине в нем вылавливают множество рыбы разных сортов.

Я был поражён видом этого города со множеством колоколен и монастырей, с обилием домов, построенных на воде, где люди иначе и не передвигаются, как на этих лодках, очень маленьких, но способных, думаю, покрывать и 30 миль.» (Пер. Ю. П. Малинина).

Паутину современности следует отмести в сторону веничком воображения и представить, будто моря царица до сих пор плавает в лагуне Адриатического моря незаякоренной, непривязанной, неприрученной. Зачем же добровольно плюхаться в грязную лужу модернизации? Забудем о железной дороге, автобусе и автомобиле. В Венецию нужно приплыть, так же, как котлеты следует есть вилкой, а не ложкой – тут вам не детский сад. Плывите, и вы увидите Помните великолепные кадры, которыми открывается фильм Висконти «Смерть в Венеции»: масса воды и купола базилики Сан-Марко? Этого уже и достаточно, можно прямо тут и утопить Дирка Богарда, чтобы зря не мучить старичка и не тратить недешёвую плёнку.

Лагуна простирается прямо у ног аэропорта, до пристани всего пять минут, и эта прогулка легка для чемоданных колёс. Ну вот, я пришла на берег. Но где же эти маленькие и чистые барки, обитые коврами? И не спрашивайте, их давно нет, а вместо них катера: водные автобусы и такси. Но и катеров не видно, и даже самой Венеции – её засосал туман: неброский, незаметный, ненавязчиво съевший и город, и саму линию горизонта. У причала разлёгся жёлто-бурый Солярис; дышит, вздрагивает шкурой, стучит о сваи, как будто бормоча по-итальянски: «НоНо Но» И пахнет, по-особому, пресно, чуть-чуть присоленно, – пахнет моим прошлым. Так пахла и постукивала о лодку Маркизова лужа.

Память сохраняет всё, до распоследнего трамвайного билетика, но прячет от нас по чердакам и закоулкам, – поди-ка вытащи! Есть память ума и память тела. У ума не допросишься; если и даст, так расплывчатую мелочь, смысл которой потерян. Тело копит образы прошлого во всей их цельности, и неожиданно, неспросясь, в ответ на малюсенькое ощущеньице подносит кусок жизни, как был: цветной и узорчатый. Вопьёшься в пирожное «картошка», и примерещится тётя Мотя из Комбрэ. Пахнёт полупресной водой, и привидится свод небес зелёно-бледный, залива креп-жоржет жемчужно-серый, папа, мама, защищённость. Хотя уже и детства нет, и мамы с папой, и морщинистого креп-жоржета не найдёшь, а петербургская лагуна подванивает отходами, – куда же без того современному городу?

Долго я простояла в молочном тумане в ожидании водо-автобуса; такси, сами понимаете, порядочному человеку не по карману. Публика прибывала, и я побаивалась, как бы не оттёрли, не оттеснили от катера. Вроде не так часто меня обманывали, но нет у меня детского доверия; жду, что наврут, изменят и украдут чемодан. Нарочно стала поближе к выходу, на прыгучем понтоне, хотя качка была дай Боже, как на «Надежде Крупской» октябрьской ночью посреди Ладоги; бр-р, сколько лет прошло, а до сих пор неприятно! Почему-то в этот раз не укачало; желудок мой то ли окреп, то ли обалдел от перелёта.

К отплытию накопилось порядочно пассажиров; у входа на катер началась нервная свалка, но со временем все желающие попали внутрь и разместились там на удивление свободно. Я прорвалась на переднее сидение, рядом со сваленными в кучу чемоданами. Мы ещё постояли у пристани, и я успела прочитать висящее в рамке руководство по гудению: при большом пожаре на борту надлежит издавать длинные гудки, а при мелком пожаре – короткие. Мы отчалили под короткие гудки.

Вода изменила цвет, теперь она была светло-зелёная, как бутылка из-под кефира, и по ней бежали и лопались пузырьки пены, рождённые нашим судном. Вокруг было пусто и гладко; вода, нумерованные столбики фарватера, и на каждом чайка. Без столбиков на этой равнине пропадёшь и потеряешься.

Плакал ребёнок, исступлённо и истово. Обнималась в щенячьем восторге парочка; хотелось бы видеть Кларка Гейбла и Клодетту Кольбер, но это были обыкновенные американцы, одетые, как им положено, в шорты и футболки: не замечают, что всего пять градусов Цельсия. Лет им не меньше сорока, но они явно задумали утопить груз прожитых лет в венецианской лагуне. А я? Сумею ли я смыть усталость и дурные предчувствия, вину от того, что я одна там, где мы могли бы быть вдвоём? Я натягиваю вязаную шапку и обкручиваюсь шарфом.

Тут у меня как завопят над ухом! «Но, но!» – взревел итальянец, так исступлённо, как будто его несмышлёный наследник надкусил немытый фрукт: оказывается, американка, раскиснув от впечатлений, села на его чемодан. И вот причуды заграничного воспитания: американка не сказала, что он жлоб, не пнула в досаде дорогую жёлтую кожу, а вскочила и извинилась.

Это путешествие и в подмётки не годится плаванию на подводных крыльях из Петергофа в устье Невы, где круговое обозрение причалов и златоглавых соборов заслонено только счастливчиками первого ряда кресел, ставшими в полный рост в великолепном презрении к позадисидящим. Катера «Алилагуны» устроены самым дурацким образом. Впереди вверх и вниз ходит высоченная рубка, из-за которой ничего не видно, а вбок смотреть не на что: вот промелькнул остров, застроенный кирпичными бастионами, за ним другой Я жадно смотрела в окно – где же обещанный Рёскиным в «Камнях Венеции» «призрак над морскими песчаными отмелями», от которого ничего не осталось, кроме очарования:  «такая она тихая, слабая, что сомнение берет, где же тут сам город, а где его отражение»? Нету призрака. Вот сейчас из-за горизонта появятся золотые купола Сан-Марко и задрожит в воде его волшебное отражение, как Исаакий в Неве! И вдруг крупным планом наплывает набережная, но не та, знаменитая, а другая, и два матроса – мне: «Выходи, билет кончился!» Билет только до Новой набережной, Фондамента Нуова, откуда ближе идти к моей гостинице. Я сама себя высекла (фигурально, визуально). Купи я билет до площади Сан-Марко, я бы, изогнувшись, из-за рубки, увидела знаменитый силуэт, были бы мне и дворец дожей, и золочёные купола. А тут – Фондамента Нуова. Оглянувшись с Фондаменты, я быть может увидала бы Альпы и превратилась в соляной столб от блеска их сахарных вершин. Но мне не до них, я всматривалась в камни Венеции. Новая фондамента – чёрный ход с венецианского двора; видок тот ещё, вроде набережной Обводного канала: кирпичные сараи и бараки, не хватает только алкашей у костра из деревянных ящиков.

Ну да, так Почему я жду другого?  Получилось, как и должно было получиться: всю жизнь надеясь, что попаду в Италию, я наконец пережила желание. Я должна понять – мечты состарились и умерли. Нельзя стоять враскорячку, как поучал наш премьер-президент; зачем я всё стою и стою, раскорячившись между зрелостью и старостью? Я всё ещё вымученно волоку себя в те места, где я мечтала побывать в юности, щупаю пульс и допрашиваю себя: «Ну что ты чувствуешь? А? Чувствуешь упоение и радость от того, что ты наконец видишь всё воочию?» Где юные восторги, где смех от показанного пальчика? Беден тот, кто в дни ненастья все надежды испытав, наконец находит счастье, чувство счастья потеряв (это не я, я не умею в рифму).

Ждать и надеяться не на что. Сойдя с набережной, ступаю на булыжную мостовую, прохожу по вытянутой площади, замечаю узкий канал, горбатый мостик со ступеньками, и бегущие по стенам домов блики света. Стрелка внутреннего барометра вдруг вздрагивает, поднимается к «переменно». В голове мутится, реальность подёрнулась трещинами, осыпается. В ушах зазвенело. Завихрились, как листья, ворохом, странные ощущения – будто уже не раз была в Венеции, будто я дома, будто здесь, за углом да-да Аура?

Я не верю феномену «дежа вю», я знаю его физиологическую подоплёку: пробило изоляцию между двумя цепочками нейронов, а на складе старого мозга уже не осталось миэлина для ремонта. Но теперешний дурман – не «deja vue», я и вправду где-то видела что-то подобное, только вот где и что? А-а, вот что – блики. Помните ли вы, как по бурой воде канала бегут блики, серебряные в пасмурную погоду и золотые в солнечную? Помните внезапное удовольствие от зигзагов света, дрожащих на стенах Зимней канавки?

Мы, петербуржцы, вскормлены отражённым от воды сиянием; это белый шум для зрения, это фон, который исподтишка формует душу. Многие описывали странность петербургского освещения, для кого-то радостную (пишу, читаю без лампады), а для кого-то сводящую с ума – вспомним хотя бы «Белые ночи» Достоевского, или блестящего «Крысолова» Грина: голова, звонкая от недосыпа и голода, одурманенная белыми ночами. Свет этот в сочетании с жёлто-зелёным барокко образует крепкий настой, чифирь, которого нигде больше не напьёшься. В Южной Венеции нет белых ночей, но есть подсветка от каналов, восхищавшая поколения художников. И если прищуриться, кажется, будто ты и не уезжал, будто ты всё ещё на Крюковом канале Круштейна.

Утомительно волочь чемодан вверх и вниз по лестницам мостов, но такси по Венеции не ходят. Я не потерялась, хотя мне рассказывали (путеводители рассказывали) всякие ужасы про нумерацию домов в Венеции. У нас не так, у нас в Петербурге аккуратность немецкая; если по правую руку нечётный номер дома, можешь быть уверен, что номера увеличиваются в ту сторону, в которую ты смотришь. В других русских городах этот приём не всегда срабатывает, но всё же дома обозначены в порядке очерёдности с первого по необходимый. А в Венеции дома нумеровали по мере строительства, независимо от их порядка, и даже от улицы. Эта система поощряет интенсивное общение со многими людьми, потому что опрашивать прохожих придётся долго; почти любой здесь – турист, который тоже ни фига не знает, и может только посочувствовать. Но проклятую систему можно обмануть: вынуть план, пометить нужный дом, провести путь карандашиком. И вот я уже иду по узкой улочке от площади Санти Апостоли; вот я вхожу в длинное фойе гостиницы, волнуясь при первой встрече с этой прекрасной незнакомкой – не шумно ли будет, не душно ли?

Лицо дежурной по гостинице никогда не запоминается, она выдаёт ключ, и проваливается в чёрную дыру памяти. Если честно, я не запомнила лица и этой дежурной. Помню только, что блондинка. Помню, что, увидев мой паспорт, заговорила о том, что много раз бывала в России, учила русский язык. Приезжала с приятелем, русским студентом, приезжала без, когда расстались, приезжала, возвращалась снова и снова. Как там красиво; как жаль, что сейчас в Москве и Петербурге многое разрушают, но Бог даст, обойдется.

Она обрадовалась русской, как молодости, ей хотелось поговорить, вспомнить, как тогда всё было хорошо, хотя.., но не в этом дело.., да в общем просто замечательно. Но мне уже бросились в голову и стук воды, и блики света, и всё казалось неспроста, всё превращалось в символ, и мнилось, что она величает во мне редкого гостя, настоящего знатока, достойного Венеции. Как ювелир – ценитель алмазов, а лингвист – диалектов, так житель Петербурга – непререкаемый авторитет по части по пояс в воду погружённых городов. Мне поручено подвести итоги спора Южной и Северной Венеции по самому жёсткому, гамбургскому счёту. Страшно не оправдать такого доверия, хочется быть достойной такой любви. Справлюсь ли? Подошли французы, жаловались на жизнь и гостиничный номер; разделавшись с ними, она всё не отпускала меня и всё вспоминала о России Петербургская аура сжимала мне виски.


 

Площадь

В каждом городе есть правильные маршруты, которые позволяют осмотреть максимум в минимум времени, и под нужным углом. Первая встреча – всё, и поэтому лучше начинать знакомство с самого выгодного впечатления. В Петербурге ступайте на Невский, в нём суть Петербурга, и если кроме Невского ничего не будет, нестрашно. А вот если кроме Международного-Московского ничего не увидел, это уже похуже. Что касается Венеции, то первая встреча с ней должна произойти на Большом канале.

Но не вышло. Почему-то, и не только в Венеции, но и вообще в жизни мне редко удаётся поступить правильно. Рациональное мышление –  лучший друг путешественника, но рациональность всё время выскальзывает из рук, как свежая корюшка. Наползает странная нерешительность, стынешь аморфным студнем, полная сомнений – а надо ли, а может, лучше не так? По непонятной причине меняешь продуманный план, а лучше-то не получается. Вместо приятного и познавательного маршрута тычешься в ненужные закоулки. Это издержки путешествия без тургруппы: лишние движения, повторяющиеся траектории; там где не надо, был три раза, там, где надо, не побывал.

Но предположим, в первый день я не проехалась по Большому каналу, что из того? Что нам мешает пост фактум сделать это путешествие идеальным? Представим, что я вдоволь покаталась по Большому каналу в ландо, запряжённом морскими коньками (описание далее, когда-нибудь). Засим переходим к следующему необходимому пункту обозрения – Пьяцце Сан-Марко. Вот туда-то я дошлёпала в первый же день.

«А нуте-с, опишите нам Пьяццу Сан-Марко, не показывая фотографий и рисунков!» Задача невозможная. Может быть, воспользоваться полуфабрикатами из всем знакомых образов? Тогда вот: пьяцца Сан-Марко поменьше Красной площади, но если Дворцовую вытянуть в длину, от чего она непременно сузится,  оттащить большую гранитную колонну к набережной и подложить под ангела змеюку с памятника Петру, или заменить его на льва с набережной, отобрав у того шар Но это бредятина какая-то. Лучше просто спереть описание у кого-нибудь поталантливее. Вот что написал в году Петр Петрович Перцов («Венеция»): «Едва приехав в город, где бы путешественник не остановился, он идёт на Пьяццу, как, войдя в дом, попадаешь прежде всего в приёмные комнаты. Пиацца Сан Марко и есть приемный зал Венецианской республики».

Фу, не то я украла; сравнение Пьяццы с гостиной уже давно обросло бородой и усами, им воспользовался ещё Наполеон.  Меня удивляет, что оно не попало в список венецианских штампов из книги Джудит Мартин «Не пошлый отель». (Кому, как не Джудит Мартин, составлять такие списки – под псевдонимом Мисс Маннерс она уже полвека объясняет Америке, почему нужно утираться скатертью, а не рукавом). И действительно, мы в большинстве мыслим одинаково, и многим приходит в голову одно и то же: например, заглядишься в лужу в дождливый день, и подумаешь, что Венеций две, одна из камня, а другая – отражение, и неясно, какая из них иллюзорна; увидишь маску в киоске и припомнишь, что все мы носим маски в этой жизни; но писать такое всё равно, что икать в общественном месте. (Я не стану перечислять другие  клише, дабы читатель не отыскал их в моём очерке, хотя до некоторых из них я просто бы не додумалась, не того полёта я рассказчица.)

Так что бедный Пётр Петрович пал жертвой литературного шаблона, но пал красиво, во весь рост своего великолепного красноречия. Послушаем ещё, продолжение нас не разочарует: «Конечно, другой такой площади не существует. Мраморный пол; три мраморных дворца вместо трёх стен; вместо четвертой – та смесь мрамора, гранита, яшмы, порфира, бронзы, мозаики, скульптуры, резьбы, которая называется собором Сан Марко». Хорошо, подлец, пишет, мне так не сочинить.

И всё же добавлю отсебятинки к этому описанию: подновляя перцовскую картину столетней давности, пририсую её нимфам усы. Три мраморных дворца и сейчас имеются в наличии. Один из них замыкает площадь. Оборотясь к нему спиной и лицом к смеси гранита и резьбы, ошую увидишь Старую Прокурацию, а одесную найдешь Новую Прокурацию, –  дворцы, где жили и работали когда-то прокураторы (завхозы) Венеции. Старая Прокурация упирается в Часовую башню. а Новая – в Кампаниллу. Особенно эффектно Прокурации с тремя рядами арок, один над другим, выглядят, когда Пьяццу заливает водой, и впридачу к каменной Венеции появляется её отражение: теряешься в догадках, какая Венеция реальна, а какая да, хм.

В прокурации напихано множество учреждений, включая полицию и старинные кафе Флориан и Квадри, где бывал Хемингуэй, но мне не довелось, уж больно там дорого. Кафе знамениты тем, что в них по вечерам играют оркестры. Стулья кафе в рабочее время выползают на Пьяццу и мешают передвигаться, так же, как и туристы, которые стоят на ней столбом и всё вокруг фотографируют. А уж когда приходят в движение гигантские часы на Часовой башне, где время отбивают два гигантских бронзовых молотобойца по прозванию «мавры», такой затор возникает, что береги карманы. Когда толпа разбегается, на мостовой остаются распотрошённые бумажники. Я один такой подобрала и отнесла в полицию, тут же, в Прокурациях, но выяснилось, что вот-вот обед, составлять протокол недосуг, оставить бумажник в полиции без протокола невозможно, и вообще мне надо немедленно очистить помещение и не перекрывать директриссу между полицией и пищей. Я так и сделала, незаметно уронив бумажник на полицейский пол: пускай потом на сытый желудок составят протоколы друг на друга.

Если всмотреться, то перед фасадом базилики заметишь три флагштока почти с неё ростом, на которых гордо реют полотнища. То есть реяли, когда я появилась на Пьяцце в первый день. Но на следующий день флагштоки уже были на ремонте. Каждый раз, когда я куда-нибудь приезжаю, всем становится стыдно за неряшество, и начинают ремонт, обстраивают фасады и флагштоки лесами, окутывают сетками, для утешения вывешивают снаружи идеальную картинку – вот как будет всё выглядеть, если его основательно почистить.

Если всмотреться ещё внимательнее, то увидишь рядом с Новой прокурацией (музеем Коррер) колокольню. Она такая здоровая, что практически незаметна, только досадуешь, что вид на Большой канал загораживает какое-то кирпичное здание с гладкими стенами.  Разве что захочешь увидеть, какая у помехи крыша, заскользишь взглядом вверх, и тут обнаружится, что скользить-то надо долго, а там наверху галерея, на которую уже забралось множество туристов, чтобы рассмотреть Венецию с самой высокой её точки: трудно ведь не вскарабкаться на колокольню, особенно если ты в отпуске.

Поддался этому соблазну и Гёте. «Вчера я тщательно изучил карту», – написал он мне в году, – «и влез на Кампаниллу Сан Марко. Был почти полдень, и солнце светило так ярко, что я мог различить и близкие и дальние места без помощи телескопа.» (Повезло ему, за погляд в казённые телескопы дерут большие деньги.) «Лагуны залиты водой в прилив, и когда я посмотрел в сторону Лидо, узкой полоски песка, которая отгораживает лагуны, я впервые увидел море. На нём были видны какие-то паруса, а в самой лагуне стояли на якоре галеры и фрегаты. Они должны были присоединиться к адмиралу Эмо, который сражается с алжирцами, но их задержали неблагоприятные ветры» (странно, я не слыхала о проблемах с алжирцами; может он имеет в виду сомалийских пиратов?). «К северу и западу холмы Падуи и Виченцы и Тирольские Альпы составляли красивую раму ко всей картине».

Я повторила подвиг Гёте. Адмирал Эмо к этому времени уже успел уплыть в Алжир, или там в Сомали, лодок под парусами было мало, царило засилье пароходов и катеров. Из воды торчали всякие острова,  думаю, Котлин, Мурано и Бурано – с картой я, в отличие от Гёте, не сверялась, такой уж у меня характер. А вот Альп для меня не нашлось, и правильно, нет там никаких Альп – откуда в таком цивилизованном месте горы?  Впрочем, во многих пристойных городах нет-нет, да и проскользнёт некоторый идиотизм – если не Альпы, так холмы: я, когда попала в Москву впервые, просто не могла по ней ходить без смеха – улицы то вверх, то вниз; а настоящий город должен быть плоский, как тарелка для второго.

Взгляд с высоты помогает вспомнить, что город больше, чем сумма улиц. Как жаль, что я редко поднималась на Исаакий – всё дела, дела какие-то. И всё теперь, шанс упущен: пускают только на нижнюю галерею. А ведь раньше пускали на самую макушку, и сестра моя, поднимаясь по наружной винтовой лестнице, со страху разбила там банку вишнёвого варенья.

Гёте забыл упомянуть, как он забрался на Кампаниллу. Поднимаются туда на лифте, хотя Перцов придумал, что по спиральной рампе. Впрочем, может наши прославленные авторы и подымались по рампе для конников, но Кампаниллы Гёте и Перцова больше нет. В начале 20 века Кампанилла рухнула – аккуратно легла, никого не задела, – и венецианцы построили новую. Она треснула в 39 году, и сейчас её фундамент опутывают проволокой; надеются укрепить, чтобы не пришлось опять отстраивать.

Пьяцца Сан-Марко знаменита голубями, которых разрешается кормить. Если повезёт (а везет на Пьяцце Сан-Марко часто), то голуби сядут тебе на голову или другие выступающие части тела, и получится замечательная фотография. Подобные фотографии стали делать с момента изобретения этого вида искусства; есть даже фотография Моне среди тучи голубей. Голубки садятся не только на туристов, но и на менее подходящие для приземления предметы, как то памятники и дворцы, и удобряют венецианские карнизы. Сказка о Финисте ясном соколе явно зародилась в Венеции: здесь все здания по периметру утыканы гвоздями, как гусеницы шелкопряда щетиной, – но здешние Финисты садятся даже на гвозди. Голуби стали накапливаться в Венеции только в недавние времена. В Средние века их съедали по мере поступления. Интересно, что вместе с голубями на Сан-Марко теперь кормятся и чайки, но они ещё не научились садиться на посетителей.

Гули меня не умиляют. Я в детстве слушала радио и усвоила, что голубь это скопище микробов и чего-то там ещё. С голубями у нас вышло, как с Тито, который сначала считался любезным другом, а потом оказался наймитом капитализма: вот какой коварный и ненадёжный человек! Ленинградские голуби расплодились после какого-то фестиваля, на котором их провозгласили птицей мира. Когда народ понёс голубям семечки и булки во имя мира во всем мире, голубей тут же стало невпроворот, и началась новая кампания, теперь уже против птицы мира. Это единственная советская пропаганда, которая мне привилась. Парадоксально, что все другие птицы вызывают у меня симпатию, даже вороны, даже чайки, которые лет двадцать назад внезапно заместили голубей на улицах Петербурга, хотя объективно чайки – опасные бандиты:  я сама видела, как чаечка вырвала куриную ногу прямо из рук едока. И тем не менее, не чайки, а голуби с их широкими плечами и маленькими головками, переходящими в толстую шею, кажутся мне мафиозными новыми русскими. Всё дело в имидже, в том, как тебя отпиарили СМИ.

Наступая на туристов и голубей, я подошла к фасаду собора. Впускные часы уже кончились, и его паперть была забаррикадирована чем попало. Видно было, что там что-то очень хорошее, но подробностей в полутьме не разглядеть.

Базилика Сан-Марко кажется невысокой и вытянутой в ширину. Ритм фасаду задают пять порталов, обрамлённых арками, опирающимися на пучки колонн. В них, в противовес выверенной монотонности Ренессанса, есть едва приметная готическая неправильность – проёмы арок растут к центру, уменьшаются по краям, их череда кажется волной прибоя, гекзаметром с цезурой, музыкальной фразой: крещендо, диминуэндо. А вот по канонам эпохи Возрождения, в отличие от готики, шаг вправо, шаг влево приравнивается к побегу. За примером недалеко ходить, в двух шагах стоят, примкнув штыки, арки Новой прокурации и едят глазами начальство, как отборные гренадеры на смотру у императора Павла Петровича.

Над порталами Сан-Марко тянется терраса, над которой в центре, на одной вертикальной оси со входом, находится огромное окно, напоминающее главное окошко Витебского вокзала, и над окном виднеется барельеф: в синем небе звёзды блещут, и средь золотых звезд и днем и ночью лев ученый, балансируя золотыми крыльями, катает лапами евангелие от Марка.

Прямо перед окном на террасе стоят четыре могучих жеребца. Эта квадрига, так же, как и мраморная облицовка базилики, была похищена венецианцами при разграблении Константинополя во время четвёртого крестового похода. Чувствуется, что кони античные, а не какие-нибудь там готические или ампирные.  В наше время, к которому я причисляю и 19 век, таких сытых и спокойных коняг уже не делают, другие пошли вкусы, и наши кони вздыбливаются, машут копытами, грызут удила. Да и люди на памятниках суетятся, а если голые, то и играют мускулами. А римской квадриге подстать только статичный и античный курос со всепонимающей улыбкой на устах.

Вся кромка крыши пушится шпицами. Чтобы рассмотреть детали, современному человеку со зрением, испорченным компьютером и овощами без витаминов, понадобится бинокль. В бинокль видно, что по периметру на парапете крыши поставлены фигуры святых под балдахинами, а святые и ангелы побойчее карабкаются на клювы арок. Сам Св. Марк вознёсся над крышей собора на небольшом шпиле.

Базилика раскрашена на славу, не хуже сооружения Бармы и Постника: среди цветного мрамора облицовки посверкивают золотые мазки нимбов, в тимпанах арок искрятся смальты мозаик, на террасах золотятся кони. Смотришь и думаешь: и за что ты такая красивая? Некоторые классики американской литературы обошлись с базиликой немилосердно. Генри Джеймс сказал, что на базилику нахлобучены кастрюли, а Марк Твен сравнил её с бородавчатым жуком. Жуки, кастрюли, что за бред? Купола похожи не на кастрюли, а на шлемы древнерусских витязей, а бородавчатых жуков и вовсе нет в природе: жуки гладки и блестящи, их надкрылья сверкают, как ёлочные игрушки.  Ну хорошо, соглашусь сравнить базилику с жуком-бронзовкой, с надкрыльями из смальты зелёного золота. Но больше не уступлю ни пяди вышеназванным художникам слова.

Первые мозаики на фасаде были выложены в 13 веке. В отличие от фресок мозаики не тускнеют, они просто выкрашиваются, и приходится их реставрировать. Что было до реставрации, мы знаем по картине Джентиле Беллини «Процессия на площади Сан Марко», где тщательно выписаны первоначальные мозаики: совсем не те, что ныне. Оказывается, в 17 веке представления о реставрации были не такие, как теперь, в Италии, когда министерство культуры по полгода обсуждает аутентичность краски фасада, или у нас, в Царско-Детско-Пушкинском Селе, когда при восстановлении Янтарной комнаты снимали куски янтаря на чёрно-белую плёнку, чтобы определить, каким цветам соответствуют оттенки серого на довоенных фотографиях. В Венеции 17 века решили вместо старых мозаик сработать новые, еще лучше. Скомандуют: «На реставрацию, с вещами!» – и что ты будешь делать? Так что все мозаики, кроме двух, в 17 веке заменены. Я предпочитаю старые мозаики, они наряднее и сказочнее, хотя на них меньше народу и действия, и больше фона, чем на мозаиках 17 века. Ну, это дело вкуса, кому-то нравится «Семь самураев», а кому-то «Великолепная семёрка» ковбоев.

Мозаика над главным порталом сделана в 19 веке, и сразу видно, как она отличается от остальных своим сугубым реализмом. Единственная уцелевшая с 13 века мозаика (клей там, что ли, был неразбавленный?) тоже от всех отличается, и напомнила мне виденные в детстве книжные иллюстрации Билибина. Её сюжет – внесение в базилику мощей Св. Марка. Св. Марк, укутанный бордовым златотканым покрывалом, прекрасно выглядит, у него густая борода, пышные волосы и клёвый золотой нимб.

Базилика Сан-Марко окружена площадями с трёх сторон. Перед главным, западным фасадом, расстилается площадь Сан-Марко. Вдоль Северного фасада протянулась небольшая пьяццетта Леончини. Здесь я впервые увидела странные не то столы, не то скамьи, которые потом встречала на многих площадях. Назначения их мне узнать не удалось. А вдруг это знаменитые мостки на случай потопа? Скамьи эти с пластиковой столешницей и кривыми металлическими ногами сбиваются в кучи, иногда наползая друг на друга, и на них робко присаживаются усталые туристы. Больше сидеть негде, на скамейки в Венеции скупятся. Хочешь – садись за столик кафе, но к тебе тут же подскочит официантка.

На пьяццетте Леончини установлены два леончини работы Джованни Бонацци, г; скульптуры местного производства, не украдены. Леончини,  поразившие меня своими крупными сосками – может, это львицы, а не львы? – сделаны из веронского мрамора: в кисель налили молока и водили ложкой, но лениво и неохотно. «Эх, где теперь кисели?» – думала я, наблюдая, как очередного малыша сажают на розового льва, – «где горячая забава моего детства, непременная принадлежность домашнего меню и завидный десерт столовой, надёжный сменщик компота из сухофруктов?»

Всё в жизни исчезает, как столовский кисель, всему суждено пропасть или измениться. Вот например огромный колодец на Пьяццетте Леончини («верро ди подзо»), у подножия которого булькает крошечный фонтанчик (чтобы из него попить, придётся встать на четвереньки) – этот колодец давно уже не колодец. А когда-то, и долго, он служил по прямому назначению. В средневековой Венеции была устроена хитроумная система сбора дождевой воды. В это время в городе было около шести тысяч колодцев, устроенных над огромными резервуарами, куда вода просачивалась через песчаные фильтры. Колодцы эти были восхитительными произведениями искусства, по форме напоминавшими толстенные капители коринфских колонн.

Поскольку воду из каналов венецианцы не пили, они  не болели холерой, а только чумой. Не то у нас, – в Петербурге холерой часто прибаливали, но воду из Невы всё-таки пили, очистив, как получится. У меня в мозгу выгравировано «не пей сырой воды», привнесено из десятых годов двадцатого века бабушкой, и даже сейчас я кипячу воду для себя и гостей, хотя можно бы и из-под крана; вода в Америке чистая, и как мы недавно узнали, лечебная: и дитиазем в ней растворён (помогает от давления), и норфлюоксетин (поднимает настроение), и гидрокортизон (для борьбы со стрессом), и немного свинца и хрома для аппетита.

Если забыть о вибрионах и кокках, то какая всё-таки чудная вода в Петербурге – мягкая, как перина, – и какой вкусный заваривается на ней чай! Но воспоминанию этому лет тридцать, всё в прошлом. С тех пор водопроводы испортились. Первыми нам об этом поведали хламидомонады, маленькие одноклеточные водоросли с зелеными усами. Перестали они расти на средах, которые им любовно готовили в лаборатории генетики микроорганизмов, и пришлось сотрудникам бегать с ведром к колодцу.

В 19 веке в Венецию провели акведук, и теперь питьевая вода в венецианских домах течёт из крана. Говорят, то, что струится из немногочисленных фонтанов, тоже съедобно. В ресторанах поят бутылочной водой, не без выгоды для себя. Колодцев осталось не более Многие из них побиты долгой жизнью, твёрдые складки мраморной одежды смягчились, лица стёрлись. Из колодцев торчат цветы и небольшие деревья, или они просто заколочены. Над некоторыми до сих пор возвышается система блоков для подъема воды, изящная, как всё, что делали в старину, и даже иногда украшенная мраморной статуей.

Можно посидеть на ступеньках у колодца пьяццетты Леончини, любуясь Северным фасадом (ноги-то гудут!). На Северном фасаде нет мозаик, но зато на нём есть великолепый резной портал 13 века, Порта деи Фиор: над высокими дверьми в стену встроены барельеф с изображением Рождества и каменные ленты с узорами явно восточного извива, а свободное пространство между ними выложено зеленоватым мрамором.

Довольно сидеть у кисельных львов, обойдём базилику с другой стороны. Тут видишь Южный фасад, к которому пристроены сокровищница и переход во дворец дожей. На сокровищнице обнимаются четыре мужика из порфира, вывезенные венецианцами из-за границы. Обнимаются они то ли от ужаса перед незнакомой толпой, то ли с какой-то другой целью. Например, эта скульптура может символизировать мир и дружбу между римскими тетрархами: во время долгого и конвульсивного распада Римской империи был такой момент, когда каждой половинкой, Западной и Восточной,  правило сразу по два законных императора-тетрарха (система типа Путин-Медведев). Порфировых тетрархов в своё время так быстро эвакуировали из Константинополя, что потеряли одну ногу из восьми. Невероятно, но нога нашлась в 20 веке, при раскопках в Стамбуле.

Под переходом из сокровищницы во дворец дожей находится его главный вход – готическая Порта Делла Карта, или Дверь из Картонки, испещрённая барельефами. Над вратами Порты каменный дож преклоняет колени перед крылатым львом, символом Святого Марка и Венецианской республики. А если внимательно приглядеться, то найдёшь на Картонной двери ещё по крайней мере семьдесят четыре льва; ну пусть не целиком, но морды есть. Барельефы произвели на меня сильное впечатление, и ночью мне приснилось, будто Порта Делла Карта дрогнула и закачалась, как на верёвке. Я отскочила в сторону, она хлопнулась оземь и превратилась в великана, покрытого татуировкой. Бывают такие ребята: их мощные бицепсы и другие квадрицепсы покрыты цветными наколками, и гадаешь, а что ещё обнаружится, если задрать на ём майку? Каждый сантиметр использован с толком, ну чисто готический портал.

От Южного фасада, меж дворца дожей (слева) и библиотеки Св. Марка, построенной Сансовино (справа), тянется Пьяццетта, выходящая на набережную Большого канала.  У набережной Скъявони на ней стоят две колонны. Их должно было быть три, но одну утопили при выгрузке шестьсот лет назад и почему-то до сих пор так и не подняли. На первой колонне попирает крокодила изначальный покровитель Венеции Св. Теодор. Почему Св. Теодор балансирует на крокодиле, как на самокатной доске, никто не знает. Кто-то думает, что крокодил это действительно крокодил, а Св. Теодор совсем не Св. Теодор, а кто-то думает, что Св. Теодор это Св. Теодор, но под ним не крокодил, а кто-то более существенный, которому по невежеству придали вид крокодила, например дракон, которого Св. Теодор в своё время зарубил, или василиск, или верблюд, или Бегемот с большой буквы. Я думаю, что крокодила Св. Теодор завёл за тем же, зачем змея у Медного всадника: «У Петра Великого родных нету никого; только лошадь и змея – вот и вся его семья».

Св. Теодор вынужден стоять на колонне, потому что он лишенец, и деваться ему больше некуда. Венецианцы, которые решили, что евангелист Св. Марк покруче Св. Теодора, раскулачили прежнего покровителя  и сослали его на набережную, построив на месте церкви Св. Теодора базилику Св. Марка. Конечно, мощи Св. Теодора не выбросили, и желающие могут их посетить в соборе Спасителя (Эль Сальвадор), где можно подойти к раке Св. Теодора и увидеть записочку на русском: «здесь находятся мощи великомученика Фёдора Стратилата. Освящённые мощами иконки можно купить у смотрителя». Мы конечно цивилизованные люди, и мощи нас не колышут.

На второй колонне стоит заместитель Св. Марка – крылатый лев. Самому Св. Марку на колонну лезть нет нужды, потому что у него есть жилплощадь, отобранная у Фёдора Стратилата. Про Св. Марка рассказывают, что ангел пообещал ему упокоить его именно в Венеции (Paxtibi, Marco, упокойся с миром!), и лет через после окончания его земного пути венецианцы выполнили Господне обещание и привезли мощи Св. Марка в Венецию, закатав их в бочку из-под свинины, чтобы обмануть бдительность мусульманских таможенников. Маловеры, для которых Св. Теодор не Св. Теодор, считают что и Св. Марк не Св. Марк, а например Александр Великий, останки которого пропали примерно в то же время, но сейчас это уже не существенно, потому что мощи сгорели во время пожара, который сами же венецианцы и устроили, чтобы насолить какому-то дожу. Но собор был большой, капитальный, и нуждался в респектабельных мощах, да и вообще венецианцы сроднились со Св. Марком и поэтому после постпожарного ремонта попросили его найтись. Св. Марк любезно нашёлся, замурованный в одной из колонн. Было это давно, когда в нумерации лет еще отсутствовала тысяча.

Выходишь с Пьяццетты на широкую Славянскую набережную (набережная Скъявони). Вдоль неё среди щетины колков и свай для привязывания лодок устроены пристани для гондол и катеров-вапоретто. Видишь перед собой, на острове напротив губы Большого канала, красную кирпичную церковь Сан Джорджио Маджоре – её колокольня перекликается очертаниями с Кампаниллой. «Ну вот что это, что это за дрянь!» – причитал Джон Рёскин, которому её архитектура казалась верхом безвкусицы, но мы с тех пор видали такую безвкусицу, что по сравнению с ней Сан Джорджио Маджоре это Коко Шанель, Ив Сен-Лоран, Гуччи и Миуччи. Кроме того, возраст облагораживает церкви (и некоторых людей).

К Сан-Джорджио можно подъехать на вапоретто, – это самая живописная поездка Венеции, особенно на закате, когда солнце искоса освещает восток с запада.  Стоя на корме, спиной к Сан Джорджио, лицом ко дворцу дожей и куполам Сан Марко над Пиаццеттой, зришь трёхмерного Тёрнера: золотой купол в отсветах солнца, вода горчичного цвета, как в вечерней Неве, бурун вапоретто, суетня лодок и катеров, как на морском курорте. Но в этот раз у меня не было денег на вапоретто. То есть деньги-то были, но в кассе не было сдачи. От такого в Америке отвыкаешь, там всегда есть сдача, а в Европе приходится опять привыкать, что сдачи нету, и виноват в этом только ты.

Поэтому я прошлась пешком по Славянской набережной. Пошла налево, поднимаясь по ступеням мостов над впадающими в Большой боковыми каналами, вглядываясь в Сан Джорджио, и нашла памятник пьемонтскому королю Виктору-Эммануэлю, на постаменте которого изображена объединенная им Италия, до и после. Под хвостом у короля, то есть я хотела сказать у лошади, мы видим ещё не объединённую печальную женщину (Италию? Венецию?): древко знамени, клинок меча обломаны, крылатый лев грызет свои цепи. А под передними копытами женщина приободрилась, лев уже без цепей, готов к труду и обороне, и рычит на прохожих.

Пошла направо, минуя устье Пьяццетты, – солнце светит прямо в глаз, как при поездке на Кавказ, и разглядывать Догану и Церковь Спасения на той стороне канала ужас как неудобно. На нашей стороне канала выстроен длинный ряд лавок с сувенирами, в которых продают маски и шали, и копии первородных эстампов. За ними садик, пожухлый и некрасивый (говорят, частные садики в Венеции превосходны), и в нём общественная уборная, но и для неё у меня не было подходящих монет.

И пошла я с тоски в ресторан хлебнуть венецианского киселя и разменять деньги. Там мне предложили каракатицу в чернилах; если надумаете сами готовить, не покупайте фиолетовые – нужны чёрные. Кафе было не из лучших – ловчая яма для туристов. В каком-нибудь дальнем углу Венеции, в который никто не заходит, шеф-повар возможно и захочет со скуки угостить вкусно, но не здесь, на бойком месте, где каждый путешественник норовит поскорее заесть обилие культуры чем-нибудь питательным, и только ленивый его не обжулит.

Во время этого обеда сошлись вода и камень, лёд и пламень, схлестнулись их ресторанное желание сэкономить за счет туристов, и моя нелюбовь к макаронам. Я редко ем то, что в Венеции в изобилии и дёшево – пиццу и пасту, то есть булку с припёком и макароны. От таких закусментов возникает психологическое ощущение, что я себя в чём-то обделяю. У нас трубки из серого теста считались презренным блюдом, и горе и стыд тому, кто в припадке экономии накормит ими гостей. В столовых брежневской эпохи особое негодование вызывал хек с макаронами. А итальянцы считают, что рыбу, креветок, каракатиц и мидий нужно сыпать именно в спагетти, сдобрив их чесноком, и в некоторых ресторанах им удаётся сделать эту адскую смесь съедобной.

Я аккуратно подъела все кусочки каракатицы и оказалась лицом к лицу с макаронной основой блюда. Чёрные макароны лежали на тарелке, как горка извитых графитовых стержней. Есть длинные варёные стержни очень неудобно; не знаю, доводилось ли вам вылавливать рукой гуппи из аквариума – если доводилось, вы меня поймёте. Вот очередное доказательство превосходства русской расы над итальянской:  мы макароны ломаем, перед тем, как бросить их в кастрюлю – у нас на это ума хватает. Длинные макароны нравятся только детям. Им интересно подцепить такую макаронину, поднять её на вилке и смотреть, как она, извиваясь, уползает обратно на тарелку. Ещё интереснее с хлюпаньем всасывать в себя эти мягкие трубочки, надеясь, что взрослые прервут свои нудные разговоры и наконец-то обратят на тебя внимание.

Меня когда-то учили есть спагетти. Дело нехитрое, если знаешь приём: вилку нужно упереть в ложку и накрутить на неё копёнку макаронин по диаметру пасти. Раньше у меня это получалось неплохо, но я давно не практиковалась. Нельзя разучиться ездить на велосипеде, но можно разучиться есть макароны. Как я ни накручивала им хвосты, все мои мотки тут же слетали с вилки, как незакреплённый канат с бухты, и мне-таки пришлось засасывать макаронины, хлюпая и озираясь по сторонам в опасении, что взрослые за соседними столиками прервут свои нудные разговоры и посмотрят на меня с неодобрением. Вот как за границей глумятся над русским человеком!


Первая прогулка

В гостиницу я пошла пешком, растрясать макароны с чернилами, поскольку в кассе вапоретто опять не оказалось сдачи; гуд-бай мечта о Большом канале! Вам для сведения: районы Венеции, если по часовой стрелке от вокзала, суть Канареджио, Кастелло, Сан Марко, Дорсодуро, Сан Поло, Санта Кроче. Мне нужно было прорваться, желательно с минимальными потерями боеприпасов, из Сан-Марко в Канареджио. Я не торопилась, время у меня было, и решила пройтись не по карте, а наугад. Ух, и покрутило же меня! Ну и хорошо, – полезная прогулка, прогулка-рекогносцировка. Тут-то и составилось у меня представление о том, что можно, и чего нельзя рассмотреть в Венеции.

Я свернула в боковые улицы, и весёлый и любознательный народ, крутившийся на Сан Марко, поотстал; на квадратный метр приходилось теперь меньше трёх. Многие знают – читали, слышали, – что парадные фасады венецианских домов обращены к воде, поэтому здания толком можно разглядеть только с мостиков, глядя в просвет канала. Есть фасады, которые никто не увидит, кроме проезжающих на лодке, потому что набережные строить тут брезгуют. К улицам относятся, как к чёрному ходу – всё равно там мало что видно: нужно задирать голову. Шея у меня заболела быстро, ну и конечно, если не глядеть под ноги, зацепляешься за камни – не всё тут гладко с мостовой. Старательно выглядывала в щели между домами, если виднелась вода. Иногда проходила мимо какой-нибудь гостиницы, сквозь дверь которой просматривался роскошный вестибюль, и завидовала её жильцам. Но вот наконец тесная Венеция расступилась, выкроив площадь-кампо, и я набрела на первую свою венецианскую церковь.

Это была Санта Мария Формоза. К острову Формоза, на котором что-то взорвали, название отношения не имеет; в данном случае речь идёт о явлении Св. Магнусу девы Марии, которая оказалась очень даже Формоза. (Хорошо, что епископу грезились грудастые девушки, а не мальчики из церковного хора). Церковь выстроена в 16 веке по проекту Мауро Кодуччи. Рядом с нею позже была возведена колокольня, на которой налеплен один из самых выразительных венецианских маскаронов («антидьяволи» – талисман против сатаны).

Кампо Санта Мария Формоза расположено на слиянии нескольких каналов, среди горбатых мостиков. Это образцовая по живописности площадь – из-за таких-то и приезжают любители видов. Глаз мой отдыхал после многих лет, проведённых в уродливых городах Америки, и я наслаждалась тем, что я наконец-то нахожусь в родной и естественной для меня обстановке, среди старинных зданий. Но войдя в церковь, я оказалась в атмосфере ещё стариннее, я словно шагнула в другой мир, оставив за порогом и Северную, и Южную Венецию: всё непривычно, всё старше и чуднее знакомых петербургских храмов. Не скажу при этом, что красивее; красивой церковь мне не показалась: то ли слишком широка, то ли свод недостаточно высок.

Внутри Санта Мариа Формоза находится много интересных вещей (история и искусство подмигивают из каждого угла), но самое замечательное – благородный, драгоценный алтарный триптих Бартоломео Виварини в рамах из белого мрамора (конец 15 века). Триптих, на котором слева встреча Св. Анны со Св. Захарией, справа Рождество Богородицы, а в центре Богородица Милующая. Краски на нём наложены толстым слоем и блестят, как эмаль на стеклянном блюде, возможно потому, что художники Антонио, Бартоломео и Альвизе Виварини родом с острова Мурано, из семьи потомственных стеклодувов. Вспомнилось мне детство, проведённое на дачах под Сиверской, и отечественное Мурано, – староверческая деревня Лампово, жители которой все были стеклодувы на Орлинском заводе. Из этих семей тоже выходили замечательные нестеклодувы, но мне называли не художников, а физиков.

В знак уважения к гильдии сундучников (а как правильнее назвать артель, которая делает сундуки?), которой принадлежала Санта Мария Формоза, дож посещал эту церковь в праздник Девы Марии, и по традиции ему подносили соломенную шляпу (на случай дождя), бутыль вина и апельсинов на закуску.

М-м, мне бы кто поднёс апельсин – пить хотелось ужасно. Я зашла в бар в поисках какой-нибудь жидкости. На витрине лежали горкой овощи – помидоры и морковка. Я собралась было подивиться обычаям итальянцев, которые превращают бар в овощной ларёк,  но, поднявши глаза, увидела цилиндрическую, сверкающую никелем и стеклом машину, а над нею гору апельсинов, всё сплошь корольки. Прозрачные стенки машины ничего не скрывали. Увидев меня, два королька скатились в стеклянный цилиндр прямо на большие никелировнные ложки. Машина всплеснула ложками, плотоядно чавкнула, заурчала и исторгла из себя две апельсиновые шкурки, выжатые дочиста. В тонкостенный стакан полился едкий красно-розовый сок, такой свежий и вкусный, и такой вредный для желудка.

Поняв, что и морковь с помидорами тут неспроста, я приступила к делу; уничтожила пять апельсинов и две морковки, могла бы и ещё, но почувствовала, что утомила бармена. Публика, сидевшая за столиками, перестала разговаривать и с любопытством меня рассматривала, но не из-за того, что я запойно пила сок, а потому что я человек новый и тем интересный.

Лиха беда начало – после этого я каждый день выпивала стакана по три сока. Как увижу бар, так пью сок, вроде как герой мультфильма «Тайна третьей планеты»: «Сто планет пооткрывал он, и на каждой зашибал». Дешевле было бы купить плодов и овощей, но я так не люблю жевать

Уйдя с площади, я заблудилась. Сказать, что я потеряла дорогу, пожалуй нельзя, потому что я дороги не имела, и не стремилась к определённой цели. Просто мне перестали попадаться живописные мостики и интересные церкви.

Во времена Перцова очень легко было раздобыть проводника: «Беспрестанно подымаешься и спускаешься по ступеням дугообразных мостов, заходишь в тупик, проходишь в туннелях под домами. Наконец заплутаешься в этом каменном лесу, и первый встречный мальчишка с гиком и свистом выводит тебя на большую дорогу. За свою услугу он получает пять чентезими, но этого ему мало, и чтобы заслужить другое су, он шумит и кричит, зовёт ненужного гондольера, вызывается провести в запертую церковь, и когда всё это не помогает, начинает показывать чудеса гимнастики и бежит впереди, кувыркаясь через голову.» Но когда Перцов блуждал по лабиринту Венеции, капитализм всё ещё был загнивающим, умирающим и кануном социалистической революции, и можно было эксплуатировать социально необеспеченные слои населения. Мне гуттаперчевые мальчики уже не попадались. Особенно и спросить-то было не у кого, кругом туристы – наверняка ведь покажут не в ту сторону, а потом убегут от расправы. Меня обуяла нега человека без определённых занятий; ситуация меня даже развлекала. Складной план имелся, но только на крайность, вроде как запас шоколада на спасательной шлюпке, или рычаг в вагоне метро, который поворачивают в трудную минуту жизни (если удастся разбить стекло). На план смотреть – это всё равно, как в лабиринте из туи продраться напрямки через зелёную стенку; так славы для себя не сыщешь.

Поэтому шла я себе и шла, ничего ни у кого не выспрашивая, и вдруг остановила меня красивая высокая старуха, и так по-доброму, весело, говорит на смеси английского и итальянского: «Синьора, пройди-ка туда – там красивая церковь и больница. В ней меня когда-то лечили!»

И я пошла. И нашла Школу и больницу Сан-Марко и церковь Св. Иоанна и Павла. Вид на Школу Сан-Марко и стоящий к ней под углом собор Сан Джованни и Паоло знаменит до неприличия, художники всё рисуют его и рисуют, и не могут остановиться. Бывает же так, что приедешь в новое место, и где-нибудь вдруг, – за углом, или в подворотне – точно то, чего ты ожидал, ма-аленький такой пятачок, в котором сосредоточилась твоя идея города. Вот ты например читал и ждал в России достоевщины, все чтобы пьяные, и вдруг смотришь – лежит, и в луже. Ура! Мармеладов! А в Венеции есть целых восемь мест, где ну вот всё, как ты хотел, вплоть до белья на палке. Одно из них сейчас и предстало моему взору. И что же? Странное чувство. Когда своими глазами видишь пейзаж, который столько раз был тебе обещан на картинках, пробирает холодок разочарования, как у Амундсена, который наконец достиг Южного полюса, или как у аспиранта, который защитил диссертацию.

Фасад Школы Сан-Марко великолепен. Первым делом замечаешь обманки: кажется, что настоящий лев стоит на пороге трёхмерной колоннады, а на самом-то деле перед тобой плоская стена с таким же плоским львом. Над обманками и рядом с ними сверху донизу резьба по камню. Особенно заинтересовали меня грифоны с необыкновенно ветвистыми хвостами, покрытыми цветочками. Не ждите встретить в этой Школе розовощёких школьников – Школами называли в Венеции организации гильдий, в которых занимались богоугодными делами, и их клубы (вроде ДК Промкооперации), при которых строили церкви.

Перед Школой Сан-Марко стоит памятник генералу Коллеоне работы Вероккьо. Этот памятник, который считается одним из шедевров Возрождения, сделан непривычно для нас, петербуржцев. Наши памятники – это абстрактные фигуры, которые занимаются своими делами, и мы им не интересны. В отличие от Пушкина не могу себе представить, чтобы Медный Всадник за кем-то там гонялся – у него на челе такая дума, что ему не до евгениев; другое дело Коллеоне – Коллеоне приближен к действительности. С Коллеоне глазами лучше не встречаться, как с хулиганом на трамвайной остановке, а не то соскочит с коня и смажет по роже железной перчаткой. Позвольте мне, согласно вошедшему в моду выражению, назвать Коллеоне мужиком с яйцами, тем более яиц у него много: на одном только гербе их три пары. Перцов добродушно сравнил генерала с молодым щенком, который всё изгрызёт, чтобы почесать молодые зубки. Щенок в конце концов состарился и умер, отписав своё состояние Венеции с тем, чтобы ему поставили памятник у Сан-Марко. Венецианцам не хотелось портить большую голую Пьяццу, и памятник пристроили напротив Школы Сан-Марко. Занятно, что не просто отобрали деньги и сделали, что хотят, а постарались как-то юридически вывернуться и наврать поудачнее. Даже удивительно, сколько стыда и совести было у Светлейшей республики.

Церковь Сан Джованни и Паоло (или Сан Дзаниполо) рекомендую как один из самых больших соборов Венеции. По размерам и внутренней отделке он напоминает церковь Фрари, и немудрено – бенедиктинцы и францисканцы выстроили эти церкви в пику друг другу. Свод Сан Дзаниполо подпирают массивные колонны то ли из песчаника, то ли из поеденного временем мрамора, скреплённые наверху многопудовыми деревянными балками, расписанными по-старинному цветками. Пол выложен плитами красного и белого мрамора в банную клеточку. Стены с колоссальным терпением расписаны по штукатурке под кирпич. В них вделаны многочисленные надгробия дожей. Только два надгробия находятся на высоте человеческого роста, и посетители усердно хватают их за все выступающие части, отчего изваяния слегка замаслились. Более сметливые дожи устроили свои надгробия  на высоте не менее трёх метров.

Типичное надгробие представляет собой мраморную плиту высотой метра четыре и толщиной до метра.  В центре её высечен саркофаг с лежащим на нём дожем. Под саркофагом идёт фриз с барельефами пророков, евангелистов, библейскими сценами, или просто погребальными процессиями, а над саркофагом второй фриз, ещё шире и тоже с барельефами. Плита заканчивается искусным завершием, например аркой с гербом дожа.

Это в Сан Дзаниполо среди прочих находятся гробницы, которые послужили Рёскину примерами расцвета и упадка венецианского искусства: надгробия дожей Мочениго (исполнено неизвестным флорентинцем) и Вендрамина (скульптор Туллио Ломбардо). Перед тем, как сделать этот вывод, Рёскин тщательно обследовал надгробия, подобравшись к ним по приставной лестнице. Если бы я так проявила свою любознательность, меня бы вывели за ухо, но Рёскин не был наказан, он только перепачкался в паутине и обнаружил, что Мочениго целенький, а Вендрамин-то не доделан там, где его не видно; например, у него только полфизиономии, снаружи. По представлениям Рёскина, водоразделом между готикой и Возрождением явился переход от мастера, который творит ради Бога и себя, к мастеру, который творит для заказчика. Рёскин заключил, что флорентинец творил ещё по канонам готического искусства, а прославленный скульптор Туллио Ломбардо уже был халтурщиком эпохи Возрождения. Рёскину стало противно, и я его понимаю. Да, и мы бы расстроились, обняв гипсовый бюст Ленина или Дзержинского и нащупав у него за плечами промоину. Думалось, они люди как люди, но оказалось – пустота!

В том, что скульптор режет фигуру ровно на положенную сумму, безусловно есть моральная деградация: Туллио Ломбардо подходит к своей работе, как к ремеслу. С другой стороны, мы же всё равно не видим этих необработанных сторон венецианской жизни. Вторая половина Вендрамина видна только Богу, а важно Богу, что Вендрамин недоделанный? Что достойнее – это вопрос этики, а не искусствоведения. Я лично не берусь судить, надо ли заботиться об изнанке одежды, ко мне с этим вопросом не приставайте. В детстве я любила вышивать, и почему-то мне хотелось, чтобы и изнанка вышивки выглядела красиво, хотя никто меня об этом не просил. Средневековые гобелены с изнанки выглядят, как и с лицевой стороны, и даже лучше, потому что на изнанке не выцвели краски. А современную одежду, как мы все знаем, не стоит выворачивать, и вообще не стоит к ней присматриваться.

Эта моральная дилемма так меня доняла, что я решила пообедать и купила себе с лотка овощи во фритюре. Но позвольте, какой-такой фритюр после всего этого пафоса о каракатицах и итальянской кухне? Что же было на самом деле съедено в этот день – каракатица в чернилах, или овощи в хлебной корке? Ну что же, ведь и некоторые классические тексты дошли до нас в повреждённом виде, или в искажённом переводе с арамейского на латынь, и многие их куски навсегда останутся неясными. А может перевод-то точный, но налицо два варианта текста, как у Козьмы Пруткова: «Когда в толпе ты встретишь человека, который наг (вариант: «На коем фрак»

Постепенно конвульсиями броуновского движения меня прибило к площади Санти Апостоли, уже погруженной в сумерки. Чтобы добраться до гостиницы, нужно было войти в проулок, напоминающий щель между петербургскими домами, где, как известно, ничто хорошее тебя не ждет. Все в один голос твердят, что воров и бандитов в Венеции нет, потому что там трудно скрыться после злодейства. Но мне, как ветерану многих первомаев и дней Великой Октябрьской революции, не говоря уж о 23 февраля, не по себе при виде пьяного. Когда я увидела, что в проходе кто-то задумчиво раскачивается, я выхватила пистолет и ну, в общем, не важно.

Меланхолия

Самый противный день – второй, когда тело говорит: «Всё, дудки!» Когда тело говорит: «Ночь на дворе, а мы колобродим!». Когда тело говорит: «С таким здоровьем разве можно путешествовать?» Ночью просыпаешься и долго не спишь, и в голову лезут поганые мысли, потому что ничего хорошего в жизни не произошло, и испытания, в которые ты влипал, показали твою полную несостоятельность. Да и впереди не видишь ничего привлекательного – нельзя же всерьёз радоваться мосту Риалто? Все эти поездки недостойны взрослого человека, они свидетельствуют об отсутствии приличествующих возрасту забот и обязательств. Ты взвешен на весах и найден очень лёгким. Сам же себя и взвесил.

Потом наступает Утро-когда-невозможно-проснуться, потому что (а) незачем, (б) никак. В маленькой комнатке темно и тихо – она на первом этаже, окном в узкий переулок, в который никто не заглядывает. В этой коробочке, – я, кровать, стул, чемодан, – спасенья нет. Это чужая комната, и город посторонний, полярная противоположность Петербургу. Душа отторгает Венецию: людей, дома, набережные. Кто я ей? Никто, безымянная капля грусти.

Я валяюсь в кровати до часу дня, напугав горничную, которая никак не ожидала найти в номере что-то живое. Хемингуэй бы на моем месте принял на грудь – у него небось и графинчик стоял на ночном столике. А Байрон? Приехал, искупался в канале, и побежал за девушками ухаживать. Счастливцы. Приезжали один из Лондона, другой из Парижа; не чувствовали смены часового пояса. Если путешествовать на корабле, на лошадях, не будет сдвига времени, тупой башки и пустоты в сердце. Помогает и отсутствие земных привязанностей, а если есть, то пусть они будут без сложностей: простая пенька, а не шёлк.

Меланхолия пожирает жизнь, жадно, большими кусками, урча и давясь. Под её лапой всё тускнеет и сьёживается, целые годы истираются в труху, будто не было. Никто не спасёт. Только сам, все средства хороши – нож, верёвка, или прихлопнуть её неожиданно дверью, лапы ей оторвать; или осторожно, осторожно, цепляясь за верёвочку самообмана, сочинить себе надёжный и весёлый мир. Друзей нету, – придумать, насобирать из книг. Оживить фотографию Джона Рёскина, доброго дедушки, заросшего шерстью до глаз: пусть расскажет, – нет, пусть почитает, монотонно, баюкающим голосом, «Камни Венеции».

Все кричат: «Венеция? А вы читали Рёскина? А вы почитайте Рёскина!» А сами-то наверно не читали, что они – рыжие? Читать «Камни Венеции» – всё равно что скоблить два года не мытую ванну. Эссе о булыжниках, блоках, валунах и кирпичах. Камня, камню, камне, камнёю, о камне А ведь упивались когда-то его сочинениями! Был ведь властителем дум когда-то, Лихачёвым девятнадцатого века. Помните, как в начале девяностых все петербуржцы увлеклись академиком Лихачёвым? Период этот длился недолго и кончился с его смертью, хотя мне кажется, что даже и останься он жить, лихачёвствующая эпоха всё равно умерла бы в середине девяностых. Климат там, что ли, неподходящий? Блажен, кто вовремя умер. Джон Рёскин тоже всё сделал вовремя (–), не вышел за пределы 19 века, успел не погибнуть под обломками привычного, сумел не дожить до смены вех и парадигм.

У Рёскина, как у Лихачёва, были мнения обо всём на свете, вплоть до альпинизма. У меня положим, тоже, но меня никто не просит ими поделиться. Это я так, от щедрости душевной их вымётываю. А Рёскина просили, Рёскина умоляли. Рёскину доверяли. Благодаря Рёскину все университеты Англии и Америки, усыпанные химерами и стрельчатыми окнами, кажутся отлитыми в единой формочке – форме неоготики. Готику он любил безумно, готика была его идеалом, и «Камни» – книга не о Венеции, но о готике, и не той, которая выпирает из земли соборами, а той, что громоздится воздушными замками в возвышенном уме.

«Камни Венеции» – трёхтомный колосс, созданный на основе тщательных зарисовок, обмеров венецианских палаццо, ума холодных наблюдений и сердца горестных замет, и проиллюстрированный авторскими набросками и акварелями. Я воображаю первое издание, которого никогда не видела; мне грезятся тома, переплетённые в малиновую кожу, с золотым обрезом, с виньетками на титульном листе, с акварелями, переложенными папиросной бумагой. В полном своём виде «Камни Венеции» должны быть также прекрасны и причудливы, как «Война и Мир» Толстого. Жаль, что никто, кроме самых дотошных и въедливых профессионалов не сумеет прочитать эту книгу целиком; хотя бы потому, что нет легкодоступных переизданий. Всё, что издаётся сейчас, это обрезки книги, колбасные хвостики.

О «Камнях Венеции» я услышала от Пруста, в семидесятых годах прошлого, двадцатого столетия. Человеку свойственно построить храм и сотворить себе кумира. Кумиром Пруста была Венеция, серебряный арабеск на лимонно-жёлтой стене, квинтессенция артистизма, а абсолютным эстетическим аршином, которым его замеряли, были «Камни Венеции» Джона Рёскина. Конечно, камни Венеции в любой форме тогда нам были недоступны. Не видя ни Венеции, ни книги, начинаешь их придумывать, воображать в них средоточие европейской искушённости, и желать – если не каменной кладки, так карманной книжечки.

И вот однажды на Московском проспекте открыли магазин буржуазной литературы на иностранных языках. К открытию было припасено множество замечательных книжек. Сбежалась толпа, раздался треск, и после эдакого татаро-монгольского набега остались только ненужные опусы никому не известных авторов. После появилась я, подняла глаза и увидела «Камни Венеции». Они стоили чёрт знает сколько, пятьдесят шесть рублей ноль восемь копеек, и были мне, с моими ежемесячными ста тринадцатью рублями (бездетность не вычитали), не по карману. Пришлось подождать, написать диссертацию, и когда Юра Павлов отвёл меня в сторонку и спросил, по обычаю лаборатории, какой бы подарок я хотела на защиту, я твердо сказала «Камни Венеции».

Эти камни и сейчас со мной, они докатились даже до Вашингтона. Я их периодически грызла, и зубы себе об них попортила. Мечтала обладать, но не могу прочитать. Бралась три раза, и не кончила. «Камни Венеции» – для посвящённых. Рёскина я позову утешать меня в моих скорбях, кормить спокойной скукой – противоядием тревожной тоски. Но читаю другие книги. Их много, но лучше всех «Набережная неисцелимых» Бродского и  «Мир Венеции» Джеймса Морриса. Первая – поэтический портрет, вторая – энциклопедия Венеции, так же, как «Евгений Онегин»  – энциклопедия русской жизни, от А-гафона и Б-русничной воды до меланхолическогоЯ-кушкина. Тёплая, живая энциклопедия. Нужно очень любить Венецию, чтобы запихать в небольшую книжку столько подробностей и не сделать её при этом противной.

Поняв, что не получится провести поездку в комнате, тащу себя за шиворот в кафе. Сажусь за столик, смотрю по сторонам. Ничего особенного, дома вокруг неприметные, хотя и старые. Такие дома лучше всего выглядят не в жизни, а на картинах Каналетто, где каждая трещина приобретает романтическое значение.

Солнце. Идут люди, и туда, и сюда; кому-то захотелось сначала в Сан Марко, потом на вокзал, а кому-то наоборот. Вот славно, если бы все они утром ушли на площадь Сан Марко, и там бы и сидели, а к вечеру решили ехать, ну скажем, в Пизу, и перекочевали на вокзал. Интересно, как проводили время средневековые венецианцы; было ли это времяпрепровождение динамическим (беготня) или статическим (посиделки)? Даже если они всё время проводили на улице, такой толпы, как сейчас, тогда было не набрать. На картине го века (Джентиле Беллини) изображена внушительная процессия, но в ней, небось, участвовало всё целиком тогдашнее население Венеции, проходя по площади Сан-Марко несколько раз, для эмфазиса, как на московских парадах ко дню Победы.

Что мне подали, определить трудно, но впрочем никакой экзотики. Выбор рыб и каракатиц в ресторанах Венеции ограничен. Особого вкуса в них нет. Бродский где-то находил в Венеции хорошую жареную рыбу и даже ел её на завтрак, но разве он скажет, где! По-моему сегодня мне скормили толстую жареную сардину, из тех, которые не лезут в жестянку.

Мои попытки поговорить по-итальянски официант решительно пресёк. Интересно, за кого он меня принимает? Вероятно за американку – он предлагает показать мне, как нужно есть рыбу. Я соглашаюсь, – на тарелке всё-таки не банальная корюшка, может быть узнаю что-то новое, – и вижу, что он вынимает из животного хребет. Оригинально Но будь я настоящей американкой, я непременно сожрала бы рыбу с костями. Американцы так привыкли к полуфабрикатам, что у них затруднения с самыми простыми продуктами. В Бостоне рыбаки стали продавать свежую рыбу прямо покупателям, минуя магазины. Американцы сдрейфили, увидав чешую и хвост, и пришлось открыть курсы чистки и разделки.

Во время обеда нас развлекал аккордеонист. За что любят эти инструменты? Они по-моему так много весят. Разыгралась сценка, о которой мечтает любой турист. Три подруги, сидевшие за соседним столиком, немолодые, но ухоженные, как свойственно европеянкам, заказали «О Соле мио», и одна из дам запела. Аплодировали и подруги, и музыкант. Дама скромно призналась, что занималась оперным пением. Гармонист на радостях врезал «Санта Лючия».

Все эти песни я слышала в детстве, мне их пел Робертино Лоретти. Я даже помню день, когда мы – мать, сестра и я, – ходили за его пластинкой в музыкальный магазин у гостиницы «Россия», которая тогда ещё только строилась (гостиница, не Россия). Это была дорогая покупка. В эти годы у мамы полагалось в день только три рубля на расходы, и я помню, как она плакала, когда потеряла рубль. Но пластинку нам купила. У меня щемит сердце, когда я вспоминаю, что она для нас ничего не жалела. Даже странно, что кто-то может так меня любить.

Мне не хочется уходить, хотя рыба съедена, и кофе допит, и песни допеты. День всё равно уже пропал, тяжело на сердце, и я отвлекаю себя мыслями о том, как хочется, но как трудно написать собственную биографию; правду о себе говорить невыносимо, тянет умолчать о многом, а остальное объяснить в самом благоприятном для себя свете.

Сейчас много исповедальной прозы в самом кондовом значении слова. Почему пишут – понятно. Почему читают, тоже вроде бы ясно – из потребности прикоснуться к другому человеку. То ли жажда скандала мучит, то ли жажда откровенного разговора, редкого во времена всеобщей отчуждённости. Внешняя жизнь наша бедна событиями, и благословим небеса за буржуазное благополучие; да продлятся эти дни, полные довольства и покоя! Внутренней жизни тоже маловато. Чем же, чёрт возьми, порадовать взыскательного читателя? Хорошо, когда можно заполнить страницы инцестом, клептоманией, приступами маниакально-депрессивного психоза, или на худой конец алкоголизмом. Всё это в сущности враньё – человек неспособен рассказать о себе по-настоящему интимные вещи. Самое страшное – правда о себе. В нас много такого, с чем мы сами не можем смириться, и с чем другие в нас не могут смириться.

Я только пальцы омочила в чаше депрессии, той самой, из которой и мать моя, и сестра всю жизнь пили большими глотками. Но и того было достаточно, чтобы понять, как зыбка под нами почва, и какие под ней глубины жёлтой, застойной торфяной воды; как легко ухнуть в бездну от легчайшего прикосновения перста судьбы. Если добровольно туда залезть – поплатишься. Попытка заглянуть в себя оборачивается болезнью. Или захочется плакать и просить прощения у тех, кому ты дорог, за то, что ты не такой.

Но кроме уродливых кикимор подсознания, которые норовят тяпнуть за палец и наполнить реальность кошмарами, есть ещё и прозаические вещи, которые мы скрываем, а общество ужасно ими интересуется и пытается вырвать у нас эти тайны, растоптать их и дать нам за них по шее. Тайны есть у каждого, и лучезарные улыбки ложны. Пришла мода копаться в интимной жизни, и все оказались зоофилами, базофилами и эозинофилами. Наш век откровенный, пойдёшь за венецианскими камнями, наткнёшься на сексуальную жизнь автора, что со мной и произошло, когда я раскрыла предисловие к книге Рёскина, написанное Джан Моррис. Она и выложила, почему развалился брак Рёскина. Джан Моррис добрая, симпатичная, если не врёт фотография на суперобложке. Тут не злокозненность, а потребность эпохи. Подведена теоретическая база – дескать, мы лучше поймём творчество писателя, если узнаем подробности его интимной жизни. Но мне неясно, что мы поймём. Что собственно обьясняют внутренние демоны – всё, с легкой руки Фрейда, или ничего? Эти секреты объективно не стоят и ломаного гроша, и человека нисколько не роняют, но голым-то ходить не хочется. Это и стыдно, и опасно. Хорошо, если ты уже умер, а если ты ещё жив?

Жизнь трагична, не верите – спросите своих родителей. Не из-за землетрясений, нет; из-за притязаний общества на нашу личность. Чтобы избавиться от злобного и бессмысленного чужого интереса, мы вынуждены лгать. Почему в повседневности требуется столько мужественного вранья? Я имею в виду не банальное враньё о том «где вы были с 8 до 11», а ложь о том, кто ты есть на самом деле, чего ты хочешь, что ты любишь, во что ты веришь, необходимость объяснять необъяснимое, и правдоподобно Умолчание, хитрость, изгнание – как заметил ещё Стивен Дедалус, вот оружие, данное для того, чтобы сохранить и реализовать себя. Обидно.

Не лгут избранные. Может быть дело в цене, которую платит личность за необходимость жить в маске. Прожить без мелкого обмана невозможно – иначе каждый откусит от тебя по кусочку. Но крупный обман – это несвобода. Сколько несвободы ты можешь добровольно себе добавить? Есть предел вранья, за которым – самоаннигиляция.

Вот странная судьба автора «Мира Венеции», Джеймса Морриса, описанная им в книге «Головоломка», честно, просто, без мыльно-оперных пузырей. Автор – хороший, порядочный человек, трусом не был – воевал добровольцем во время второй мировой, в Африке. Счастливец? Да, господа: большая любовь и четверо детей; не всем бывает и то, и другое, чтоб сыр и колбаса на одном бутерброде. А как там на ниве рабочих успехов, чтоб полная чаша счастья каши? Ещё как! Журналист, и не какой-нибудь, а военный, где жареным пахнет, или вот на Эверест забраться, вернуться обросшим – во борода! Во мужик! Млея от восхищения, благодарю его за книгу о Венеции, заочно и напрасно, потому что он не прочтёт.

И тут можно было бы поставить точку. Но поставилась тильда, извилистая и растерянная. Сравните Джеймса Морриса, который пишет репортажи из зоны военного конфликта и поднимается на Эверест, и соседа Ивана Иваныча, который работает бухгалтером и сажает клубнику на даче. Кто из них соответствует идеалу, «настоящему мужчине», которого жёны, особенно молодые, ставят в пример мужьям? «Конечно, Джеймс Моррис!» Джеймс Моррис, мой идеал Но Джеймс Моррис полжизни мучился головоломкой природы, ощущая, что она ошиблась, дав ему тело мужчины. В 45 лет он исправил эту ошибку. Командор ордена Британской империи Джеймс Моррис превратился в Джан Моррис, и шустрая, должно быть бабулька: книги пишет, и предисловие к «Камням Венеции». Простим, что она разворошила давние рёскинские скандалы – имеет право, её тоже терзали проклятые вопросы. Почтим её мужество. Ей конечно повезло – с двадцатым веком. В шестнадцатом её бы сожгли на куче хвороста. А сейчас не сожгут, но можно разбить себе морду об общественное мнение. У общества строгие правила. Общество в своей совокупности очень морально. Я остаюсь в восхищении и недоумении от того, как это у него получается, при том, что каждый по отдельности чёрт знает что вытворяет. Снимаю шляпу, и стараюсь не путаться у общества под ногами.

Общество состоит из таких, как я. Допустим, я жена… – простила бы? Растерялась? Обрадовалась: «бери тряпку, твоя очередь мыть посуду; довольно я на тебя пласталась»? Пригорюнилась, что теперь придётся платить сантехнику и водопроводчику? А кто меня знает Мы палачи и чужие, и собственные. Мы сгоряча и в партию вступим, и наколку на заднице сделаем. Общество требует: «Если я тебя придумало, стань таким, как я хочу», даже если не можешь; и мы становимся. Слава Богу, есть люди, которых общественное мнение не ломает – Джон Рёскин, Джан Моррис. Без них нам было бы плохо. Но мы мы попроще, мы боимся общества и позволяем ему себя корёжить.

Общество хочет ясности: «Ты мальчик или девочка?», – хотя никому толком не ясно, что же в конце концов определяет пол, – что именно впридачу к гормонам и половым признакам. Но потребности в чётком определении так велики, что мы не только людей обрубаем по этому прокрустову ложу, но и неодушевлённые предметы награждаем полом, и тут уж точно наугад: диван – мужчина, пожилой, обрюзгший, козетка – женщина-кокетка, доска – честная усталая домохозяйка; отовсюду глядят на нас внимательные глаза одушевлённых нами вещей.

Да-а как тут не запутаться журналистам, если даже города андрогинны? Что больше подходит Венеции, кто она – вероломная интриганка, или беспощадный тиран, суровый полководец? Нам, русским, Париж представляется беспечным маркизом в кружевном жабо, Рим – воином в шлеме, панцире и наколенниках, но читая замечательный роман Бютора «Изменения», я поняла, что для француза Пари и Рома – женщины, которых автор отождествляет с живущими в Париже и Риме женой и любовницей. А Миннеаполис, – этот рабочий в промасленном комбинезоне, от которого нехорошо пахнет пивом и мазутом, кем-то зовется «моя возлюбленная» («miaadoratа»).

Кто для меня Венеция, я ещё не поняла. Мы с ней так мало знакомы. А Петербург с его женственными прозвищами и названиями (Северная Венеция, Пальмира), для меня неизменно мужчина: утончённый и сдержанный, благородный, всегда готовый придти на помощь. И всё же он носит золотые запонки и перстень с печаткой.


Главная улица

Есть города с нетрадиционным соотношением воды и суши: Петербург, Амстердам, Венеция. Реки пронизывают их тысячей жил, струясь и серебрясь, раздвигая дома, влажно дыша на прохожих.

Работая на Острове, я тем не менее редко видела Реку, только утром и вечером, из окна троллейбуса. Поэтому чла короткие свидания. Однажды зашла в административный корпус университета. Взглянула в окно, и холодок – штопором по хребту. Вода, – стальная равнина, по которой поспешали катера, – нависала над подоконником и грозила перелиться в комнату. Кроткие бухгалтеры поставили столы торцами к окну, боясь глядеть в глаза Малой Неве: заманит, обманет, и уплывут бумажонки в океан корабликами.

У воды много ипостасей, которые растормашивают разное: раздражение от струйки из прохудившегося крана, умиротворение от бульканья ручейка, страх перед ходящим ходуном океаном. Царственный простор реки или озера томит желанием видеть его ежечасно. Вода, когда её много, очищает душу. Вода опьяняет. Мы – дети воды.

Венеция выпихивает в воду. Коммина первым делом «усадили между двумя послами и провезли вдоль большой и широкой улицы, которая называется Большим каналом. По нему туда и сюда ходят галеры, и возле домов я видел суда водоизмещением в бочек и больше. Думаю, что это самая прекрасная улица в мире, и с самыми красивыми домами; она проходит через весь город» (Пер. Ю. П. Малинина).

Да, по этой улице нельзя иначе как на лодке – набережных с гулькин нос, а из тупиков ничего не видно. Беда принципиальному и злостному пешеходу, ищет и не обрящет выход из положения. Дома стоят плотно, сомкнутым строем, иногда только натыкаешься на узкие щёлочки. Одну я отыскала рядом с Ка д’Оро, в ней, как в колодце, всегда тень и лёгкая сырца. Можно в неё просочиться и рассматривать все фасады Большого Канала, до которых дотянешься взглядом. Но щели – не самое лучшее решение. Их мало, о них надо знать заранее, иначе полжизни растратишь впустую и красивого не увидишь, блуждания по слепым закоулкам хороши, только если ты готовишь фельетон «Венеция с изнанки»; «Вот тебе и царица Адриатики!»

Вот если бы каждый город высылал мне навстречу чичероне, и не какого-нибудь, а как я люблю Но этого не случается. Придётся не выпендриваться и удовольствоваться, как Коммин, водным маршрутом. Ездить по Большому каналу можно на вапоретто, на катере или на гондоле; кто-то и водными такси балуется (говорят, волны от них разрушают фундамент). А можно на частной моторке, если подружился с местным жителем: у уважающего себя венецианца непременно есть лодка. Проблема только в парковке – все столбики застолблены, как драгоценные гаражи в Петербурге. Всяк сверчок знает свой шесток: или облезлую сваю, или красивый полосатый кол, увенчанный крышкой вроде как от кастрюли, с золотой бомбошкой вместо ручки.

На Большом канале самая гладкая в мире мостовая, она же и зеркало, направляющее свет на палаццо. Вапоретто ходят зигзагами, как пьяные; то к одному берегу пристанут, то к другому. И никуда мы не торопимся – как на катере-то можно приторопиться? На вапоретто толкучка, и посадка в них не простая. Всё нормально! Я оттренировала посадку в набитые автобусы на Невском, я стажировалась в американском метро, и  вашингтонцы говорят мне, что я влезаю в вагон, как настоящий нью-йоркер. Без меня вапоретто не уйдёт, и даже иногда удаётся усесться, хотя большей частью я стою, прижатая к перилам или верёвкам: один глаз сканирует особняки, другой ищет свободное место. Как-то я решила занять хорошее место на конечной станции и досидеть до следующей поездки, но не тут-то было, меня выперли. Каждая поездка должна начинаться с чистого листа.

Вам уже понятно, что я – завсегдатай вапоретто, что я много раз проезжала по Большому каналу. Так и есть. Запомнить и даже насладиться видами с первого раза невозможно. Вначале получаешь только общее впечатление, да и оно ошибочно, фасады тысячи палаццо сливаются в протяжный вой, и у визитёра, который любит всё эдак неторопливо обсмотреть и обдумать, идёт голова кругом. Вначале ничего не запоминается, да и потом тоже. Даже от родного города, в котором прожито много лет, остаются только обрывочки – шершавый гранит парапета, петербургская «аква альта», заливающая ступеньки Стрелки – и никак из кусочков не сложить, не восстановить  целый портрет города, бывшего столько лет твоим спутником. Что же можно сказать о Большом канале, по которому ты проехал два-три раза? Всё навру. Всё будет только попыткой реконструкции из обрывков, случайно застрявших в памяти.

Канал изящно выписывает рукописную «М»; нет в нём прямолинейной унылости; то одним бочком повернётся, то другим; кажется, едешь прямо на стену из домов, но она вдруг раздаётся, даёт дорогу, показывает себя с неожиданной стороны. Никогда нет прямой перспективы, просветов спереди и сзади, всегда перед тобой очередная порция фасадов, как на выставке. Сосед мой начинает мне по-итальянски называть палаццо; видать, туристы ещё не всем венецианцам опротивели.

Хочется снова и снова плыть по каналу, смотря на извивающуюся киноленту с кадриками дворцов. Слава Богу, мостов почти нет, перспективу ничто не загораживает, а если и попадётся мост, то и сам он как палаццо. Мосты ведь здесь престранные, выпирают из канала, как тесто из квашни; это у нас мосты повисли над водами, потому что их разводят,  а здесь другое инженерное решение: при строительстве берут за шкирку и тянут вверх, насколько смогут, чтобы под их брюхом проходили суда бочек по четыреста.

Мосты потихоньку множатся. Долгое время их было три – Риалто, мост у Академии и мост у железнодорожного вокзала. Я удостоилась чести видеть строительство четвёртого моста у автобусного вокзала. Называют его «мост Калатрава», но не в честь испанского ордена, как вы решили, а по фамилии строителя. Он странноват, как и все современные сооружения, и напоминает выкрашенный в красный цвет хребет селёдки. Поскольку решёток венецианцы не любят (мешают кулачным боям между микрорайонами?), перила сделаны прозрачными, не сразу их и заметишь.

Канал по ширине большей частью с Фонтанку. Представим, что вдруг цоколи домов на Фонтанке стали вровень с водой (не дай Бог!): всё равно не то впечатление – не та эпоха, не тот архитектурный стиль, и не то цветовое ощущение. Может, лучше аналогия с катанием по Неве вдоль Английской и Дворцовой набережной, где воды так много, что дома тоже кажутся плывущими по реке. Лучше, но не совсем, нет на петербургских фасадах готических кружев и инкрустаций, а есть упорядоченный ритм белых колонн, выстроившихся, как клавиши рояля. Потрясает сама идея канала, как улицы. К Большому каналу, домам, уходящим корнями в воду, надо привыкнуть, убедить себя, что всё хорошо и вода мирная, это не наводнение;  привыкнуть к тому, что можно подплыть к парадному подъезду и войти в особняк прямо с лодки (если тебя пригласили).

Как эти дома дошли до жизни такой, и как выживают? Они возведены на сотнях свай. На сваи и галеры были изведены все окрестные леса. (Дерево, которое росло несколько сотен лет, можно убить за несколько минут и сделать из него отличную подпорку). Фасад не прикреплён к основному зданию, так что если он рухнет в воду, он весь дом за собой не потянет. И говорят, что некоторые фасады уползают-таки в канал.

Строить в луже – меньший идиотизм, чем кажется с первого взгляда. Раньше, когда вода в лагуне стояла ниже, дома были непромокаемые – они покоились на фундаментах из водонепроницаемого истрийского камня. Цитирую путеводитель, как попугай, не понимая. Что такое непромокаемый фундамент? Ясно, что камень не промокает, и если в саду забыть пепельницу из чароита, она не растворится за ночь от росы, но фундамент-то не цельный, он из кусочков, – не будут ли капиллярить зацементированные швы? Хотя смею ли спорить с авторитетами?

Жилища венецианцев сильно отличаются от домов прочих итальянских городов – нет в них ни укреплённых первых этажей, ни башен, в которых можно отсидеться при осаде. Зачем? Ведь Венеция – естественная крепость, ров лагуны никто не успеет преодолеть с враждебными целями, его расколошматит знаменитый флот Венецианской республики. Отсутствие разрушений, вызванных войнами, сохранило Венеции облик нарядного и богатого средневекового города. Особняки в ней хорошие, добротные, во Флоренции их бы называли палаццо, но в Венеции палаццо только один – Дворец дожей, а остальные – просто дома, «Каса», – слово, которое сокращают по-большевицки до «Ка» и нижут к нему бусинами фамилии владельцев: Морозини-Брандолин, Корнер-Лоредан-Пископия и т.п. (типа «Дека имени Крупской»). О-о, эти длинные имена: Вен-дра-мин, Бар-ба-ри-го, Мо-че-ни-го, – слоги покачиваются, как заворожённая кобра. В иностранных именах есть притягательная сила – вспомним, как поразили воображение товарищей Венички Ерофеева Абба Эбан и Моше Даян. Мои Даян-Эбан это два камбоджийских политических деятеля: Сувана Фума и Фума Насувана. Теперь все отрицают: «Не было Суваны Фумы и особенно Фумы Насуваны», – но я точно помню, что были.

Венецианские Ка – трёх-четырёхэтажные. На первом этаже у самых старых зданий находился док, в который заплывали барки с товарами, но впоследствии вместо дока стали ставить парадные двери с лестницей, к которой причаливали лодки с гостями. Первый этаж отводится для складов; жить в нём всё равно нельзя, и если сейчас живут, так дураки – сыро ведь, в старое время на первом этаже жили только в домишках для нищих при монастырях. Над складами расположены один-два «пиано нобиле» с парадными залами и жилыми комнатами. Иногда между первым этажом и пиано нобиле есть полуэтаж-мезонин, и в нём устроена кухня и спальни для избыточных домочадцев. На пиано нобиле через всю длину проходит характерный для венецианского дома холл-портего. Портего использовали как парадную залу для приёмов, в нём в случае надобности расставляли складные столы.

Отделка палаццо поразила даже Коммина, который жил отнюдь не в эпоху минимализма и повидал богатые города и в Нидерландах, и в Италии: «Дома там очень большие и высокие, построенные из хорошего камня и красиво расписанные, они стоят уже давно (некоторые возведены лет назад); все фасады из белого мрамора, который привозится из Истрии, в милях оттуда; но много также на фасадах и порфира, и серпентинного мрамора

Как именно расписывали фасады времён Коммина, мы знаем по картинам Джентиле Беллини. Скажешь «роспись», и представляются нимфы и кентавры, пышные узоры и гирлянды цветов. Так и было в Германии. Было такое и в Венеции, но позже, а в 14–15 веке  на фасадах была странная роспись вроде обоев: белые ромбы на кирпично-красной краске. Рёскин подметил этот приём и посчитал его гениальным. Гениальный там, не гениальный, – но смотрится приятно. Представьте комнату с терракотовыми стенами, пустую: какое гнетущее, тяжёлое впечатление! Другое дело, если повесить картины и фотографии – давящая монотонность будет разбавлена. (Вместо картин можно наклеить обои с рисунком. Помните, у нас в Петербурге всегда были обои с рисунком? Теперь вот их нет, так и стен больших и высоких тоже нет.)

Потом, как у петербуржцев перешли к фотографическим обоям, так у венецианцев пошли вместо ромбиков гирляндочки и сюжетные фрески. Поскольку Пушкин говорил, что в истории главное – анекдот, рассказываю. Слушайте сюда. Тедески (немцы, итал.) решили раскрасить постоялый двор (Фондако де Тедески, итал.). Для ускорения процесса пригласили сразу двух маляров (художников, нем.) – Тициана и Джорджоне. Джорджоне расписал речной фасад, а Тициан – боковой. И вот идёт Джорджоне по улице, а навстречу ему прохожий. И говорит ему прохожий: «Жора, мне казалось, ты плохой художник, но теперь вижу, что неправ. На речном фасаде такая же дрянь, как обычно, но боковой – совсем другое дело. Растёшь. Поздравляю». С тех пор Джорджоне не разговаривал с Тицианом.

История почти Хармсова, но кажется мне правдоподобной, потому что не так уж эти виртуозы кисти и различаются, по крайней мере на взгляд эксперта. Я может и смогу отличить Джорджоне от Тициана, но эксперт – никогда.  Вот в Лувре есть картина «Завтрак на траве» (не та, что Моне, а другая, но тоже бабы голые, а мужики одетые), чья, затрудняюсь сказать, потому что в одной книге написано, что Тициана, а в другой – что Джорджоне. Как вам это понравится: был у меня Сезанн, но оказался Матисс, стоял в очереди за кузлями, а подсунули музли, кто писал, не знаю, а я, дурак, покупаю? Ну ладно, допустим мастерскую Тициана не отличить от самого Тициана – они там работали бригадным подрядом, чтобы побольше заработать, но Тициана и Джорджоне спутать? Ничего себе эксперты! Ничего себе художники!

Но теперь уж и не узнать, различались ли росписи Джорджоне и Тициана на стенах Фондако де Тедески: всё с тех пор осыпалось, остались только невнятные разводы и легенды. Фрески в мокром климате недолговечны. Недаром венецианцы перешли на живопись на холсте, благо запасы парусины на верфях Арсенала были неисчерпаемы. Но холстом можно затянуть потолок, а не фасад, на фасаде всё быстро сгниёт, поэтому хотя иногда и покрывают здания холстами для рекламы какой-нибудь выставки, но временно и не приглашают для этого дорогостоящих гениев вроде Тициана или Глазунова.

А украсить фасад хочется. Что делать? Ну давайте хоть мрамором крыть. Мраморные фасады в морском климате тоже непрактичны, как вам скажет каждый петербуржец, но уж конечно покрепче росписей, или хоть не такие смешные, когда их разъест сырость. На фасадах венецианских готических зданий любовно приклеены, как в детском «секрете» кусочки полированного мрамора – кто что достал. Мраморная отделка как правило не сплошная, а в виде инкрустаций, смотрите здесь, смотрите там Лучший пример – Ка Дарио, у которого на фасаде сделано несколько роскошных рам-розеток, в которые вставлены разноцветные пластины мрамора. Ворованные, наверно.

В Венеции натащено с миру по нитке, по камушку. Венеция по идее, хоть и не по исполнению (Венеция лучше) напоминает музей Изабеллы Стюарт Гарднер в Бостоне. Музей этот выстроен как итальянская вилла и является вместилищем обширной коллекции, собранной Гарднерами в Италии. Мне нужно было приехать в Венецию, чтобы понять, что музей Изабеллы Гарднер – пастиш Венеции. Воссоздан дух венецианского палаццо, использованы те же принципы строительства и отделки. Голова кружится от пестроты. Гарднеры собирали всё, что попадётся: мебель, и картины, и скульптуры. Весь первый этаж уставлен саркофагами, и стены его обклеены обломками колонн, фризов и надгробий.  Гарднеры покупали в Венеции балконы и куски зданий, и тоже встраивали их в свою виллу. Дело благородное, потому что в те времена, в конце 19 века,  Венеция разваливалась, как в своё время Акрополь. Достаточно сравнить состояние фриза в Британском музее и скульптур, которые не были вывезены из Акрополя, и ясно, что всё это великолепие погибло бы, не обдери его со стен лорд Эванс. Но Венеция не такая вздорная, как Греция, и не требует у Изабеллы Гарднер назад свои балконы, может быть потому, что она сама привыкла прилаживать на себя фрагменты чужих зданий.

В отличие от Гарднеров венецианцы ни за что не платили, – они тащили всё, что плохо лежит. Даже Святого Марка веницианцы спёрли, вывезли в бочке из-под свинины, покойного, конечно. Не будем ханжами, все завоеватели привозят трофеи, Париж ими просто утыкан. Немцы утекли с янтарной комнатой, хотя Германия заплатила за эту эскападу высокую цену в виде разутюженных городов. Но если для немцев и французов мародёрство это злокозненная блажь, у венецианцев на их острове просто не было другого выхода, как у всякого, который хочет жить хорошо, не имея для этого возможностей. Понимаете, в отсутствии не только каменоломен, но даже кирпичного заводика, куда быстрее и дешевле облицевать фасады награбленными архитектурными излишествами, чем заказывать их на материке и десять лет ждать исполнения заказа.

Люди обустраивают город так же, как они обставляют свою квартиру, в соответствии с нуждами текущего столетия. Вот бабушкина комната – бабушка родилась в 19 веке, и потому её диванчик обит малиновым бархатом, и полкомнаты занимают кадки с пальмами. А вот комната сестры – та не любит хлама, и предпочитает дешёвую мебель из ДСП с конструктивистским силуэтом, а на подоконнике у неё кактус. По впечатлению Перцова «Большой канал – эта улица дворцов – настоящая выставка её эклектизма. Каждый дом здесь иного стиля. И каждый стиль видоизменён в сторону роскоши, декоративности, обилия украшений. Нигде готическая растительность не распускалась в таком богатом переплёте узоров и стрелок, окон и колонн; никогда дух этой архитектуры не терялся, не утопал так в обилии филигранной резьбы, как в Венецианском Золотом доме (Ка д’Оро, 15 век) или во дворце Фоскари (14 век). Нигде Возрождение не выстраивало такого ряда удвоенных колонн, не сплетало таких гирлянд амуров и гербов, не обнаруживало такой патрицианской изнеженности, как в венецианских дворцах Редзонико, Вендрамин, Пезаро. Скромный дворец Лоредан со своей стройной ломбардской колоннадой или маленький изящный Гримани на одном из углов Большого канала заслоняются и затираются своими великолепными соседями».

Иных стилей по ближайшем рассмотрении оказывается немного – всего три-четыре штуки. Рёскин насчитал готический, византийский и стиль эпохи Возрождения. Можно, проплывая, затеять игру, угадывать – готика, ренессанс, византийский стиль? Вначале непонятно, в чём разница – все похожи, везде лепнина, решётчатые ставни; непременно с лоджии или балконы, с колоннами и арками. Но вглядевшись, понимаешь, что различить просто. Византийские арки – закруглённые, готические – стрельчатые. Готические дворцы, в отличие от византийских, будто кружевом обшиты: у них непременно есть на фасаде ряд, – а то и два ряда, один над другим, – тонких, близко поставленных колонн, поддерживающих каменное переплетение рёбрышек, завитков, веточек и плодов. Здания эпохи Возрождения можно узнать по их слоновости, они подавляют византийских готтентотов длиной, помноженной на ширину, огромными окнами и такой упорядоченностью, что хоть святых выноси; всё вычерчено циркулем и рейсфедером; это расчисленные светила в кругу беззаконных комет готики и Византии. Стиль Возрождения занёс в Венецию Сансовино, а виноват в этом Карл Пятый с его бандитским захватом Рима, из-за которого все архитекторы, и не только они, бросились бежать, куда глаза глядят. Ренессансный стиль быстро перетекает в барокко, не заинтересовавшее ни Рёскина, ни Перцова, а уж барокко-то мы знаем, как свои пять пальцев; мы на барокко выросли, хотя архитектурных собак не едим, ни-ни.

Византийцев в Венеции почти не осталось, только полукровки. Рёскин отыскивал элементы этого стиля на фасадах древнейших особняков, малозаметные, как следы былой красоты на лице располневшей женщины. Такие здания сначала разгромили, или перестроили, а потом отреставрировали, как умели. Вот например в своё время город построил Фондако ди Турки для турецких негоциантов – их побаивались, и предпочитали содержать в резервации. У них там было всё своё, мусульманское, даже женщины в чадрах. Когда торговля с Востоком постепенно сошла на нет, и последний мусульманин покинул стены этого вместительного здания, Фондако превратился в руину, а теперь премиленько отреставрирован, с большим чувством; реставраторов «понесло», как Остапа Бендера, и даже башенки ему добавили. Внутри поджидает страшный диссонанс – музей естественной истории. Я, как биолог, должна радоваться наличию такого музея, он нужен городу, и если все здания исторические, то и неизбежно, что придётся его запихнуть в одно из них. Да и внутри Фондако от турок, диванов и кальянов ничего не осталось, а вот подишь ты, грезится вместо чучел и скелетов другое, более соответствующее одному из самых старых зданий города, например, музей торговых связей с Востоком. Но для этого нужно строить заново все интерьеры в большой пустой коробке; такая реконструкция будет пользоваться догадками вместо фактов, и кого, кроме самых непритязательных визитёров, порадует сей новодел?

Ещё пример византийского стиля – Ка да Мосто, по той же стороне, что и Ка д’Оро, за несколько зданий до него. Не проплывайте мимо, не бросив взгляд на его фасад, в который врезаны мраморные плитки с барельефами экзотических животных, когда-то полихромные, а теперь почерневшие от времени. Наверху у него пакостная надстройка, но первые два этажа несомненно остановят ваше внимание, потому что от уходящих в воду колонн первого этажа веет подлинной стариной.  Первый хозяин палаццо Альвизе да Мосто в 22 года, плавая на торговом судне, повстречал у мыса Сан Винченцо самого Генриха Мореплавателя, и португальский принц без лишних слов поручил ему каравеллу, на которой Альвизе семь лет исследовал западное побережье Африки. Семья да Мосто угасла сто пятьдесят лет спустя, в 16 веке, и впоследствии в Ка да Мосто был отель «Белый лев», в котором останавливались во время их европейского путешествия будущий император Павел Первый и Мария Фёдоровна. Догадывались ли они, что перед ними прекрасный образчик византийской архитектуры в Венеции?  Может быть и нет, потому что Рёскин тогда ещё не родился, и справиться было не у кого.

Больше всего в Венеции готических зданий, самыми красивыми из которых считаются Ка д’Оро и Ка Дарио. Ка д’Оро был когда-то заброшен, потом куплен в середине 19 века Александром Трубецким и подарен Марии Тальони, но Тальони ничего хорошего там не сделала. В году Ка д’Оро наконец повезло – его купил Джорджио Франкетти, прожил в нём 30 лет и превратил за это время в музей венецианского и раннеитальянского искусства. Сейчас Золотой дом (Ка д’Оро) стал светленький, с узором из чередующихся красных и белых мраморных квадратиков, а раньше все выпуклости, все украшенные мраморными розетками и двойными спиралями ленты барельефов, делящие фасад на прямоугольники разных размеров, были вызолочены; пустая трата средств, если вас интересует моё мнение. Золотить фасад всё равно, что золотить ручку цыганке – не окупится, позолота сотрётся Но удержаться от золочения трудно. В нынешнее время афганские магнаты, разбогатевшие на торговле наркотиками, тоже золотят свои виллы: для них средневековье ещё не кончилось. Кстати, при императрице Елизавете золотили кариатид и атлантов Екатерининского дворца. Я узнала об этом лет тридцать назад, когда пошла волна экспериментов с отделкой его фасада; видимо гадали и рядили, в какой цвет лучше красить эти мускулистые фигуры. В одночасье их позолотили, и дворец засверкал, как лазуритовая шкатулка с золотыми накладками, но в силу неизвестных мне причин в следующий сезон атлантов вымазали уже охрой. Может быть народонаселение стало проверять их на зуб.

Первое, что бросается в глаза на фасаде Ка д’Оро – галереи на всех трёх этажах. Самая нижняя, с округлыми византийскими арками, вровень с водой, изобличает возраст Ка д’Оро. Такие большие открытые галереи для разгрузки товаров имеются только у самых старых зданий. Углы здания отделаны пилястрами с рисунком в ёлочку. На втором этаже и третьем этажах находятся готические арки. Представьте себе старинный ключ от какого-нибудь громадного буфета в старой петербургской квартире. Отломим у него бородку, поставим в ряд вертикально семь таких ключей, и вот вам колонны готической галереи, у которых из капители вырастает фигурное ушко со сквозным отверстием из четырёх лепестков, иногда округлых, иногда заострённых, а от них ещё ответвления вверх. Стержни-колонны ключей сделаны из разноцветного мрамора, все вразнобой:  светло-серая, бордовая, лиловая, по бокам две красных с разводами, как на мраморе станции Московские ворота.

Если присматриваться, замечаешь всё новые детали – и зубчатую корону парапета крыши, и маленьких львов на балкончиках, и разноцветные мраморные пуговки на стенках. На первый взгляд все архитектурные элементы выдержаны в едином стиле, но приглядишься и видишь, что одно окно пошире, другое поуже, в одном стрельчатом проеме полнометражные каменные кружева вроде гентских, а в другом – только пара фестонов. Фасад вполне подходит для детской забавы – «найди на рисунке два одинаковых окна». И находишь, но не рядом. Переплёты окон составлены из множества металлических колец с круглыми стёклами наподобие донышек бутылок. Говорят, их так и делали – выдували бутылку, отрезали дно. Стенки бутылки раскатывали в прямоугольное стекло, а донышки использовали для мелкой расстекловки.

О мраморных розетках Ка Дарио я уже упоминала. Над первым этажом у него находятся три галереи с арками византийского стиля, но фризов с барельефами на нём нет, и весь блеск отделки состоит исключительно в выкладке пластин разноцветного мрамора и гранита, которые превращают фасад в наборную столешницу. Эту отделку приписывают Пьетро Ломбардо. В начале 20 века фасад Ка Дарио перебрали по камушку в ходе реставрации здания, и в это же время не утерпели и украсили его балконом.

Необходимо бросить взгляд также на Ка Фоскари, галереи которого похожи на галереи Ка д’Оро, хотя бы для того, чтобы убедиться в том, что Ка д’Оро всё-таки лучше, и на прелестный узенький дворец Контарини – Фазан. Это домик-крошечка, в три окошечка, и его балюстрады – чудо каменной резьбы. Вот бы коробочку с такой резьбой! Только зачем мне она? Может быть лучше сундук в прихожую, чтобы сидя на нём, надевать галоши?

После этого с неудовольствием обращаешь взор к дворцам, которые Рёскин называл goalma.org серые – из светлого мрамора. Пестроты цвета во дворцах стиля, занесённого Сансовино, нету, есть пестрота в лепке – много гирлянд из фруктов и корзин с цветами, – но тоже ком си, ком са (нижегор.фр.). Суров он был в младые годы, этот стиль: в эпоху Возрождения из обыденности испарилась радость, и остатки её приходится высматривать среди неподкупной строгости колоссальных форм. Только к 18 веку прорвалась непосредственность и по фасадам поползли амурчики. У Ка Вендрамин, где теперь казино, внутри-то весело, а лицо скучное, только наверху, на архитраве, лошадки и птички. Самый жизнерадостный из римских – это Ка Пезаро: амурчики, Нептуны-Посейдоны. У Ка Редзонико амурчиков надо выискивать, и впечатление от фасада более строгое. Все римские дворцы как родственники, хотя рассматривая семейный альбом понимаешь, что не братья – слишком большая разница в возрасте. Архитектор Кодусси возвёл Ка Вендрамин в 15 веке. Ка Корнер, на Большом канале, был выстроен Сансовино, сами понимаете когда. Лучшим образчиком этого стиля Рёскин считал Каса Гримани, построенную Санмикеле в 16 веке. А я предпочитаю Ка Пезаро и Ка Редзонико, которые были построены, вернее начаты архитектором Лонгеной в 17 веке, но достроены в 18 веке.

Все, кто пишет о венецианской архитектуре, упоминают одни и те же палаццо. Вы скажете: «Естественно! Новых-то не строят!» Но я-то о другом, о том, что зданий, которые привлекают взгляды ценителей искусства, не так уж много, а все остальные – фон. Он собственно и создает образ Венеции у путешественника. Так в Петербурге есть дворцы, но рядовых домов много больше, и при этом самого эклектичного периода – модерна, когда архитекторы спешили надёргать и оттуда, и отсюда, чтобы было красиво. И что же? Особняк напротив Апраксина двора, с огромными окнами, вокруг которых вьётся железная рама, или крупный барельеф женских головок на углу дома на Садовой, прямо перед нашими глазами Да, красиво, запоминается В Венеции эклектика получалась поневоле – натащили облицовки, колонн из разных мест, и теперь надо всё это куда-то пристраивать. В Петербурге эклектика не прямого, физического рода, в виде колонн и облицовок, а косвенного, идейного, проявляющаяся в смешении стилей готики и возрождения с восточными мотивами. Куда денется восхитительный облик Петербурга, во что он превратится, если эти дома заменить дешёвой имитацией, или современными зданиями, где всюду хрусталь и алюминий?

На Большом канале толкотня гондол, катеров и барж. Так было и всегда, только торговых судов было больше. Особенно красиво выглядело устье канала во время водных праздников. Каналетто и Гуарди с любовью изобразили пёструю флотилию кораблей, судёнышек и лодок в торжественные дни парадов и прибытия послов: больше всего гондол, но есть и обычные гребные лодки, одномачтовые и двухмачтовые парусники и парадные ладьи с балдахинами, украшенными гирляндами, наядами и тритонами, вырезанными из дерева в лучших традициях барокко. Самыми нарядными были галеры, все выкрашенные в красный цвет – и корпус, и мачты, и вёсла. Над их палубами натягивали навес из яркой ткани.

Галеру, как скрипку, делали из нескольких сортов дерева, выдержанного на складах Арсенала. Корпус делали из дуба, обшивку из лиственницы, а вёсла из бука. Это вёсельно-парусное судно. У галеры мачты с косым латинским парусом, но основная движущая сила – вёсла. Гребли не рабы, свободные люди. Было им от 15 до 20 лет. В отличие от римских трирем, где было три ряда вёсел один над другим, в венецианской галере три весла выходили пучком из одного люка. На одно весло приходилось обычно пять гребцов. Стоя, наваливаясь всем весом тела, толкали весло вперёд, а потом тянули на себя, упав на скамью. Совершали 20 гребков в минуту, и каждый гребок продвигал галеру вперёд на 9 метров. Вёсла торчали из галер, как лучи плавников летучей рыбы. Испугаешься, когда на тебя так быстро прут ежи с красными иголками.

Галеры не имели собственного названия и назывались по фамилии капитана: «Лоредана», «Морозина». Капитану должно было быть не меньше 20 лет. Капитан происходил из богатой и знатной семьи и не щадил средств для украшения своего судна. В военно-морском музее Венеции выставлены шикарные золочёные  барельефы, украшавшие корму галер. Адмирал плавал на супер-галере. Адмиральская галера со странным названием «Бастарда» вмещала тысячу человек; у неё было 60 вёсел, каждым из которых управляло восемь гребцов. При случае можно было хорошо пальнуть из 22 пушек (фальконеты, лёгкие пушки, и тяжёлые – «корсиа»).  На корме у супер-галеры был светильник с тремя фонарями. Если горят все три фонаря, значит адмирал на борту.

Маневренные галеры бывали одновременно и боевыми, и тороговыми судами.  Не удивительно, ведь всё было исключительно ради торговли. «Мы мирные люди», – пели венецианцы, взмахивая вёслами, – «но наш бронепоезд не стоит на запасном пути; мы его возим с собой и продаем с него фрукты и мороженое». (Вспоминается анекдот времён холодной войны: По прогнозам политологов войны не будет, но будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется).

Кроме галер в венецианском флоте были бригантины: небольшие вёсельные разведчики, по 14 вёсел с каждого борта – они парусов не подымали; фрегаты – совсем уже крошки, по 9 вёсел с каждого борта, фусты – на каждом борту по 12 пар вёсел. Уже с 15 века венецианцы плавали на галеонах – чисто парусных судах с прямоугольными и трапециевидными парусами. Интересно, что галеоны были преимущественно торговыми судами – в бою галеры, а не парусники обладали особой маневренностью. Но эстетически парусник на первом месте. Галера, выкрашенная в красный цвет, со множеством торчащих из неё красных иголок, выглядит красиво, много красивее современного линкора или подводной лодки, и всё же далеко ей до парусника. Только парусник соединяет в себе и силу, и красоту. У нашего железного флота славная история, но как ни стараюсь, не могу  проникнуться восторгом даже при виде героического броненосца «Орёл», на котором служил мой дед, а вот когда в бостонскую гавань входит «Крузенштерн» под всеми парусами, слёзы на глаза наворачиваются от гордости.

Королём венецианских посудин был Буцентавр, или Бусинторо, галера дожа. На Бусинторо дож ежегодно выходил в море, и бросал в него обручальное кольцо, обручая Венецию с морем. На картинах Каналетто и Гуарди Буся выглядит как очень большое гребное судно без парусов – на единственной его мачте реет огромный флаг. «Если описать Буцентавр единым словом, назову его галера-витрина», – писал Гёте. – «Старый Буцентавр, картинки которого сохранились, оправдывает этот эпитет ещё больше, чем новый, который своим великолепием заставляет забыть оригинал. Не стоит говорить, что он перегружен украшениями, потому что весь корабль целиком – украшение. Вся деревянная резьба позолочена и не нужна ни для чего другого, кроме как служить чистой дароносицей, показывающей народу его властителей в великолепной процессии. Эта государственная барка есть настоящее наследственное достояние, которое напоминает нам о том, кем венецианцы раньше себя считали и были».

Галеры собирали на Арсенале. При расцвете судостроения в Арсенале работало 16 тысяч человек. Гёте ещё смог попасть на действующий Арсенал. («Люблю я смотреть, как люди работают», – говорил мне Гёте.) Венецианцы додумались до сборки судов из запчастей, и это позволило им не тратить деньги на поддержание большого флота, но в случае надобности быстро строить столько боевых кораблей, сколько нужно. Собирали их конвейерным способом, задолго до Генри Форда, и полностью оснащённое судно могло быть собрано за один день: раз – прикрутили, два – прибили, три – просунули, четыре – присобачили, пять – пришпандорили, и поплыли. Во время войны с турками за сто дней с верфей Арсенала сошло сто галер. При приёме Генриха Третьего (того самого, о котором мы читали у Дюма) для французского короля собрали и оснастили галеру за один день, чтобы показать преимущества венецианской конвейерной сборки. Теперь уже нигде и никому такого не сделают. Даже в Америке, и даже для любимого Ельцина не соберут за один день Локхид-Мартин. Сейчас на Арсенале уже нет судоверфи, и его многочисленные здания бездействуют.

В Арсенал пускают только на Биеннале, а я проигнорировала эту выставку за недостатком времени. Но я осмотрела фасад Арсенала. Помните Новую Голландию в Петербурге: заброшенный остров, опоясанный длинной оштукатуренной стеной, окрашенной в красный цвет, и в ней гигантский портал пудожского камня? А в Арсенале портал из потемневшего мрамора, и над входом крылатый лев с нервным хвостом. Вокруг входа на постаментах множество фигур людей и львов; там даже есть лев из Пирея с нордическими рунами на попе (викинги для смеха вырезали).  Занятное зрелище.

Галеры отправили на пенсию в году. Гондолы все ещё строят, и можно их заказать с доставкой в другой город – они стоят не дороже дорогого автомобиля, и я удивлена, почему в Петербурге ещё не завелась на них мода. Гондола – это судно, изобретённое для узких каналов. Их нельзя перепутать с простыми лодками. Гондола асимметрична, перекошена, чтобы скомпенсировать вес стоящего на её палубе гондольера. Многие отмечали необыкновенно тихий ход гондолы. Перцов утверждал, что «Она именно скользит, ровно и медленно, словно везёт какую-то тайну Это самый тихий и беззвучный из всех возможных способов передвижения». Тайны на гондолах возили, когда на них существовали навесы. Под навесами творилось безобразие, и можно было наткнуться даже на проституток в мужских штанах, но теперь таких навесов нету, и штанами на женщине никого не удивишь (у нас на работе юбки вообще запрещены специальным циркуляром, чтобы кислоту лили только на брюки).

На носу гондолы для красоты находится странное серебристое устройство вроде алебарды, насаженной на пилу. На пиле шесть зубцов по числу районов Венеции. Гондолы издавна красят в чёрный цвет – по приказу комитета по борьбе с роскошью, а то бы венецианцы их вызолотили, как кирпичи своих домов. Примеры того, во что превращается гондола в отсутствие контроля за расходами, видны на картинах Каналетто: весь корпус поваплен и покрыт выпуклой резьбой, игривые золотые нимфы округлых форм подпирают навес с занавесями вишнёвого цвета; на крыше навеса среди золотых завитков золотые купидоны протягивают руки с лавровыми венками, будто бубликами угощают. На корме сидят-посиживают золочёные фигуры в человеческий рост. На носу такой гондолы вместо стандартной пилы привинчены игривые импровизации из серебра. Её гондольер так разодет, что его трудно не принять за китайца.

Черные бока гондол приходится подновлять каждый сезон, и это большая статья расхода. Контраст с чёрными боками составляют скамьи синего или малинового бархата, гладкого или рытого, однотонного или с золотыми разводами. Заднее сиденье, на двоих, всегда с высокой резной спинкой. По каждому борту протянут толстый бархатный шнур, который поддерживают сияющие золотом львы, или грифоны, или купидоны. В носовой части есть вазочка, иногда в виде фигурки, в которую гондольер вставляет флажок или букет цветов, искусственных или живых; однажды я даже видела орхидею.

Туристы обычно не соответствуют великолепию гондолы. Они не подготовились к этому путешествию и лезут на бархатные сидения в спортивных штанах и байковых куртках с капюшонами. Кататься в гондолах дорого, поэтому публика в них особая: пожилая пара с кислыми физиономиями (Бог знает, какие взаимные обиды накопились у них за долгие годы), выводок весёлых юнцов из Японии, или молодожёны лет по сорок, которые наивно мечтают пережить первую любовь во второй раз. (У молоденьких парочек денег на гондолу нет, и поэтому они оглашают громким ласковым чмоканьем кабины вапоретто). Попадаются любители по-настоящему красивой жизни:  плывёт пара, а с ней гребец, певец и аккордеонист – во гуляют!

Сейчас при гондоле находится только один гондольер, потому что гондолы в Венеции ради шутки, а не ради скорости, но раньше нанимали двоих. Гондольеры – молодые, и не очень молодые, не все в полосатых свитерах, но все в шляпах канотье. Некоторые негромко поют у тебя за спиной, чтобы заманить в гондолу. Остатки былой роскоши… Пели-то раньше все. Гольдони, который родился в Венеции и постоянно в неё приезжал, рассказывал, что: «Поют на площадях, на улицах и на каналах. Торговцы поют, показывая свои товары, рабочие поют, уходя с работы, гондольеры поют, ожидая своих хозяев. Основа национального характера – весёлость, и основа венецианского языка – шутка». Кстати, в Европе когда-то славилась и  музыкальность русских; говорили, что собравшись вместе, русские непременно пели. А теперь в общем-то не поют, а если запоют, то громко, но не всегда приятно.

Гондольеры поют до сих пор, но не каждому пассажиру повезёт, как Гёте: «В этот вечер я устроил так, чтобы послушать знаменитое пение гондольеров, которые поют стихи Ариосто и Тассо на свои собственные мелодии. Это представление надо заранее заказывать, потому что оно теперь редко происходит, и относится скорее к полузабытым легендам прошлого. Луна взошла, когда я занял место в гондоле, и два певца, на носу и у руля, начали по очереди петь песнь за песней. Мелодия, которую мы знаем от Руссо, это нечто между хоралом и речитативом» (Руссо собрал и издал песни венецианцев) – «Она всегда движется в том же темпе без определённого размера. Достаточно сказать, что она идеальна для кого-то, лениво поющего для себя, подбирая мелодию к поэмам, которые он знает наизусть.

Певец сидит на берегу острова, на берегу канала или в гондоле, и поёт во весь голос – люди здесь больше всего ценят громкость. Его задача, чтобы голос разнёсся как можно дальше над застывшим зеркалом воды. Вдалеке его слышит другой певец. Он знает мелодию и слова и отзывается следующим куплетом. Первый певец ему отвечает, и так далее. Каждый – эхо другого. Так они продолжают ночь за ночью, без устали. Если слушатель выбрал правильную точку, на полпути между ними, чем они дальше друг от друга, тем более зачарованно звучит пение

Прямо за площадью Сан-Марко канал превращается в большую запятую, в которой гондолы ночуют, накрывшись синими пластиковыми одеялами, и откуда по утрам они расползаются по каналам и можно подманить их пальчиком. Я была не прочь нанять гондолу, но в последний момент раздумала. Во-первых, гондольер меня непременно надует – они этим славятся. Во-вторых – уже холодно. Да и вообще, интереснее наблюдать за разными гондольерами, чем за одним и тем же. Любопытно смотреть, как ловко пробираются гондолы по узким каналам и проходят под мостиками. На повороте гондольеры отталкиваются ногой от стенки, как кошка в коридоре коммуналки. Гребут с усилием, никогда не вынимая лопасти весла из воды. Весло вставлено в уключину хитрого устройства. Если в распашную лодку можно сесть и отгрести куда-нибудь в приятное место без предварительного обучения, то управлению гондолой с её смещённым центром тяжести нужно долго учиться; окончить специальную школу и получить патент. Получить его так же сложно, как и в средние века. Мне любопытно, что люди хотят стать гондольерами и долго для этого учатся. Люди, которые меня окружали, все хотели быть учёными, врачами или в крайнем случае преподавать иностранные языки, но никто не мечтал быть портным, или продавцом, или гондольером. Когда я застала своего бывшего одноклассника за продажей овощей, он так смутился, что чуть не проглотил арбуз. Продажу арбузов я вполне понимаю, но почему людям нравится надевать смешные шляпы и матроски и возить публику на лодке? Наверно оттого, что многие из них – потомственные гондольеры и соответственно воспитаны.

Гондольерами всегда были мужчины, думаю, по тем же причинам, по которым не так уж много женщин-таксистов. В самом деле, предположим, проститутка пытается удрать, не заплатив (в мужских штанах это легко), или синьор Казанова перебрал лишнего и пытается помочь гондольеру управиться с веслом – в подобных случаях требуется чисто мужской такт. И наконец, у гондольера должен быть баритон или тенор, а не писклявое сопрано: ведь непременный атрибут прогулки на гондоле – пение. Сейчас среди гондольеров всё-таки есть одна женщина, адрес которой я обнаружила у Полины Фроммер. Но разыскать эту редкость мне не удалось.

Вёсельных распашных лодок в Венеции я не видела, и не знаю, разрешены ли они. Кроме гондол по каналам ходят катера и баржи. На баржах возят много интересного. На многих баржах такой же ералаш, как в багажнике моей машины – некоторые люди просто не могут не таскать с собой множества потенциально полезных вещей, если есть для них место. Вот мимо меня прошёл молодой человек с тележкой, полной огромных чёрных ящиков, ловко побросал их в катер, забрал и тележку и уплыл. Вот плывёт баржа, на которой стоит прекрасный диван, а на нём со счастливыми лицами сидят грузчики. Может, это тот диван, который рекламируют на вапоретто («Мы не сулим вам моря и горы, мы их вам дарим! При покупке дивана нашей фирмы вам предоставляется круиз».)?

Одного только нет сейчас на баржах – музыки. Анри де Ренье рассказывал, как его друг, композитор Рейнальдо Ан поставил на баржу рояль и услаждал друзей пением сочинённых им песен, останавливаясь под мостами для лучшего отголоска. Не один он был такой. В устье Большого канала на баржах, украшенных гирляндами лампочек, люди собирались вокруг роялей и пели арии из опер, романсы и народные песни, и не так, как поют у нас пьяные за столом, а хорошо. Вокруг такой баржи скапливались слушатели на гондолах. Когда это было? Ещё до проклятой империалистической войны.

Набережные, там, где они есть, свободны – никто на них не паркуется, автомобилей нет. Зато нет-нет да и увидишь торчащую из дока задницу большого катера – и как он только туда залез, не ободрав бока, – ведь по сторонам осталось сантиметра по три, не больше. Много таких объёмистых SUV с романтическими названиями вроде «Элиза-Карла» важно ходит туда и сюда по каналам – об их приближении задолго возвещает дикий шум мотора. И я не права, что нет теперь музыки на каналах – я позабыла, что катера ходят с шиком и блеском, волнуя гладь воды и оглашая каналы сладостными мелодиями хард-рока! Интересно, что бывает, когда два таких мастодонта встретятся нос к носу – ведь в узком канале им не разойтись?  Выкатывают ли фальконеты, или в ход идут пушки-корсиа?

Водный мототранспорт предполагает некоторые особенные заботы, которые не сразу поймёшь. Подъезжая к Фондамента Нова, я заметила бензоколонку, стоявшую как-то нелепо, прямо на краю канала – зачем? Подъезжать к ней на автомобиле неудобно. Гуляя в Канареджио, я заметила над каналом ремонтную мастерскую, в которой на распорках стоял пяток катеров – наверно им меняли шины.

Вода Венеции отмыла душу и утолила жажду, такую давнюю, что я было перестала её замечать. Я – дитя Петербурга, и прочие города для меня слишком сухи. Я бы никогда так не прочувствовала Венецию, если бы тридцать лет подряд я не встречалась ежедневно с водой, бегущей меж домов и не бродила бесцельно по набережным. Я научилась отличать каждый канал Петербурга по его решётке. Я помню каналы в дождь, помню, как разбегаются по воде круги от капель, как у каменных спусков покачиваются лодки, накрытые чехлами. Я помню мокрые потеки, как следы слез, на высоких гранитных набережных. Белыми ночами, когда солнце застряло у горизонта, тьмы нет, но тихо по-ночному,  я смотрела с катера на отражения цветных фасадов, запрокинутых в небо. Я их видела бесконечное число раз, и мне всё было мало.


Базилика

Скажите, какой континент придумал континентальный завтрак? Я ему ничего плохого не сделаю, я только в глаза погляжу: что ж ты так? Континентальный завтрак лишён воображения. Есть ли что скучнее фестонов бледно-розовой ветчины и бледно-жёлтого сыра? О-о начинать утро с вот такого! Я себя люблю и стараюсь нанять номер без завтрака. Впрочем, на сей раз случилось удивительное! Ни до, ни после Хозяйка гостиницы предложила мне завтракать бесплатно: впервые за границей мне на пользу пошло то, что я русская. (При том, что мы насолили полмиру, люди, побывавшие в России, начинают нас крепко любить, а за что, не пойму, разве мы достойны этого со всей нашей ксенофобией и фанаберией?). Я была тронута, благодарила и не призналась, что из меня не сделаешь домашней кошки, и я всё равно буду убегать на помойку и лакомиться селёдочными головами.

Если без пафоса и начистоту, то может быть эта ветчина и этот сыр и неплохи, но мне с утра, когда я за границей, хочется кусок торта с кофе в уличном кафе. Кофе я пью по-венски, а пирожное выбираю с ягодами, орехами и фруктами. Да, вот так-то! Я умею сделать из жизни праздник масштаба если не Первого мая, то хотя бы дня рождения Фридриха Энгельса. Если кофе налит в чашку, а не в бумажный стаканчик, и в нём молоко, а не белая труха, которую полностью растворит только царская водка, если на тарелке пирожное, а не глинистые «куки с чоклет-чипами», я переношусь душою в ту эпоху, когда в петербургских магазинах царил минимализм, но зато на углу Невского и Гоголя можно было выпить кофе с нежнейшей, пропитанной ромом «картошкой»; в буфете Литературного кафе (вход с Мойки) заказать бутерброд с чёрной икрой на лепестке жёлтого масла; на углу Некрасова и Литейного подзакусить блинчиками с творогом в обществе женщин в деловых костюмах покроя «райком партии»; в кафе гостиницы «Приморская» в полутьме за интересным тет-а-тетом с расстановкой полакомиться наполеоном; в Метрополе средь шумной толпы матерей и жён съесть слоёный пирожок да вот собственно и всё: в других местах невкусно и непразднично.

Ну, пора – пора наполниться едой и впечатлениями. Я раскланиваюсь с весёлыми итальянскими матронами, которые пришли поболтать с дневной дежурной, и выхожу из гостиницы. Я уже знаю, как выглядит моя улица, но всё равно прихожу в восторг. Представьте, до противоположной стены, высокой, старинной, от силы три метра, и если поторопиться с выходом, можно с разбегу и лоб разбить. Воздух в этой щели стоячий – а куда ему собственно идти? Окна домов через одно закрыты щитами, на которые налеплены афиши, зовущие в прошлое, иногда даже на год назад. Формой эта гордая, но исхудалая «калле» напоминает дверную скобу, приставленную концами к планке Большого прешпекта, параллельного Большому каналу.

Имя прешпекту то Страда Нуова, то Мерсерия, но это не важно, никто не замечает этих топонимических перескоков; смены имени происходят незаметно для путешественника: будто идёшь по одной и той же длинной улице, то широкой, то узкой. То подымаешься на горбатые мосты, то проходишь по галерее, которая чуть не вровень с водой, то вновь бредёшь между домами, похожими то на палаццо, то на скопище коммуналок, мимо сувенирных лавок, ресторанов и баров, где подают пиццу и каракатиц. Этот длинный широкий проспект, где я вчера обедала, забит людьми, как артерия склеротическими бляшками, и меня, как распоследний тромбоцит, всюду отжимают к стенке, подпихивают в спину и обгоняют. И не надо бы никуда спешить, но, повинуясь стадному инстинкту, поневоле сам ускоряешься. Стараясь не наступить никому на ноги, шкурой и нутром понимаешь, что личность – пена на гребне истории, а настоящий двигатель прогресса – народные массы.

Некоторых в этом потоке, как сор, прибивает к берегам, и они застревают в очередной лавке с сувенирами или в рюмочной, но ты остановиться не успеваешь – не хватает быстроты реакции. Проскакиваешь мимо кофеен, и думаешь, что вот там бы мог поесть, но не успел, или вот тут При виде пропущенных забегаловок и упущенных возможностей охватывает чувство обиды и злости на свою нерасторопность, но оно напрасно. Эти ценности зачастую ложны; многие закусочные просты, как правда или Ленин:  в них подают сандвичи-субмарины, чтобы американцы не плакали и не просились домой.

Несмотря на мой снобизм, и мои вкусы недалеко ушли – сегодня я зачем-то намылилась в блинную. Уличные блины для меня до сих пор экзотика. Это теперь блины продаются в Петербурге на каждом углу, а раньше они были диковинкой. Когда я работала в Старом Петергофе, я иногда доезжала до Ломоносова, или Рамбова, как его называли в народе до революции. Блинная была прямо на станции. Там кормили квадратными блинами. Технологии такой я больше нигде не видала. Может быть её придумал Кулибин, которого сейчас оттеснили держатели франко-американских патентов. Жидкое тесто лили на раскалённую чугунную чушку, вращавшуюся горизонтально, и сползавшие с неё блины отрывали посетителям, как куски туалетной бумаги. Острое любопытство, с которым я следила за рождением моего блина, было частью рецепта.

Смотреть за изготовлением некоторых продуктов питания – дополнительное удовольствие. Только не зефира – изготовление зефира на фабрике имени Крупской, куда я попала во время ленинского субботника, напоминало инсценировку гибели «Стерегущего»: все мечутся и матерятся, открыты кингстоны, из них хлещет зефирная масса и прилипает к подошвам персонала. Замнём о зефире, поговорим об аппетитном, например, о пышках. Публичный заплыв аккуратных кусочков теста в бурном потоке кипящего масла, дружеская встреча с механической лопаткой, которая переворачивает их с животика на спинку, – всё это волновало мой нежный ум не менее сильно, чем сами горячие пончики  в облачке сахарной пудры, которую женщина в белом энергичной рукой вытряхивала из стеклянной посыпалки с металлической крышкой.

Венецианская блинная оказалась закрыта. И поделом. Это была пошлая идея, всё равно, как поехать в Париж и пойти в китайский ресторан, поехать в Италию и есть хот доги и блины; приехать в Петербург и пойти в Луна-парк Чем же блины лучше континентального завтрака? Вот ведь тянет к вульгарной еде, к лотку с жареными пирожками. Помните пирожки – за пять копеек с капустой, за десять – с основательно просолённой мясной начинкой? Пирожки я любила. В первом классе я решила уйти из дома, жить в парке и питаться пирожками у метро, но мои 15 копеек быстро кончились, и пришлось возвратиться к родителям. Да, вот ещё какой крутой закусон я забыла упомянуть: яйца в тесте, которые я запивала горячим бульоном в «Минутке», перед самым её закрытием, возвращаясь из университета. Помните, как их было трудно раскусить, как они норовили проскользнуть в рот целиком? А знаете, чем сейчас кормят в  «Минутке»? Не знаете? Вот и хорошо.

И тут, горюя о несбывшемся, утопая в гастрономических воспоминаниях,  я увидела пирожные с земляникой. Всё стало на свои места и объяснилось. Вот в чём дело: и бесплатный континентальный завтрак, и блины с нутеллой, – это испытания на пути к пещере Аладдина, в сундуках которой разложены  нарезанные на куски пироги из песочного теста, с веером тончайших коричневых ломтиков хорошо пропечённых яблок, или с жёлтыми абрикосами, или с лесной земляникой. И в эту кондитерскую не ломились, не били витрины от волнения – такой тут попался флегматичный народ. Я хотела бы рассказать, что я съела пять кусков пирога, я хотела бы выглядеть лучше, чем я есть, но мне не хватает фантазии – именно поэтому я не романист. И пусть вы будете меня презирать, но я не скрою, что съела только один кусок, и теперь этого уже не поправишь: законы мироздания таковы, что когда я вернусь в Венецию, на месте лавки будет глухая стена и восемь краеведов, которые подтвердят под присягой, что и лавки никогда не было, и пирогов с земляникой не пекут. Нельзя войти дважды в одну и ту же кондитерскую, как заметил греческий философ.

Да, кстати, зачем же я шла по Страда Нуова, а потом по Мерсерии, вместо того, чтобы резвиться в боковых улочках? Затем, что это единственный известный мне путь к базилике Сан-Марко. Пора было заглянуть жуку-бронзовке под надкрылья.

У меня с собой был небольшой рюкзачок с ненужной ерундой – хотелось проверить одну штуку: якобы, если сдать вещи на хранение в проулке у часовой башни, можно пройти в базилику без очереди. Рюкзачок у меня взяли, но до последнего момента я не ожидала, что мой фокус с номерком из камеры хранения сойдёт мне с рук. Мне пришлось долго идти вдоль длинной очереди, с чувством, будто собираюсь купить что-то по блату – необходимо, но совестно, – и я предвкушала, как меня побьют и выкинут с паперти собора, но охранник равнодушно скользнул взглядом по номерку и отвернулся. Я всё-таки помедлила, то ли из мазохизма, то ли из ложно понятой справедливости, но мой демон Максвелла явно брезговал и номерком, и мною, у него были более серьёзные дела. Я взяла себя в руки. Пирожные с земляникой, базилика без очереди – нет, не нужно искушать судьбу. Не надо её дразнить и таскать за хвост. Жизнь непредсказуема – никогда не знаешь, когда тебя подстережёт очередная опасность и плюнет тебе в рожу; никогда не знаешь, когда удача осыплет тебя золотыми яблоками.

Чтобы судьба не передумала, я пулей влетела в собор, не задерживаясь на паперти. А зря. Чудеса начинаются прямо с паперти, и будь у меня побольше уверенности в том, что я имею право на беспрепятственный вход, я бы начала с неё, а не кончила ею. Под «кончила на паперти» я имею в виду не то, что я стояла с кепкой, собирая на обратный билет, а то, что когда я вышла из Сан Марко, успокоенно понимая, что теперь уже меня никто не станет стыдить и выбрасывать из собора, я прошлась взад и вперёд, задрав голову, разглядывая изумительные мозаики на потолке и мемориальные плиты на облицованных мрамором стенах.

Современное здание базилики Сан Марко – это результат многочисленных перестроек исходного здания 11 века. Рёскин поделил жизнь базилики на три возраста – византийский, готический и дерьмовый (стиль эпохи Возрождения), – да, всегда стоял за правду. Хотите соглашайтесь, хотите нет, но учтите, что Возрождение собору действительно подпакостило: значительная часть византийского декора была принесена ему в жертву, – а теперь-то до всех дошло, что византийская часть самая интересная.

Шагнув за порог, я оказалась в ярко освещённом золотом ларце. Крышка ларца была золотая, стенки мраморные, дно выложено цветными камушками. На потолке и верхней части стен сияли и искрились множества золотых фасеток. С потолка свисали роскошные паникадила тёмной бронзы с рубиновыми стаканчиками для свеч.

Стены напомнили мне наш ореховый шкаф, перед которым я проводила в детстве долгие минуты, высматривая в древесных волокнах тропические леса и львиные морды. Да, та фанера была исключительная – никогда потом не видела я панелей такой извилистой древесины. Шкаф был сделан на заказ: после войны можно было заказывать мебель, и не только можно, но и нужно, потому что в магазинах ничего не было. Маме с бабушкой после эвакуации из их разобранного на дрова дома вернули только рояль и люстру. Куда девать салопы? Пришлось заказывать платяной шкаф. Простой он был формы, прямо ящик, но для отделки мастер взял ореховую доску и нарезал её продольно на четыре тоненькие фанерки. Рисунок на них был, естественно, один и тот же, и их разложили так, чтобы получилась панель с двумя осями симметрии – вертикальной и горизонтальной. То же самое в базилике сделали с мрамором – распиливали каждую пластину на четыре и раскладывали так, чтобы верхняя половина была зеркальным отражением нижней, а правая – левой.

У Рёскина я прочитала, что все дорогостоящие материалы в соборе использовались только для облицовки и инкрустации. Здание построено из кирпича, который облицован тонким слоем мрамора. Поскольку слой тонкий, резьба по мрамору должна быть неглубока. Все узоры и украшения располагаются на уровне человеческих глаз. Там, где их не разглядеть, их и не делали. Мраморные колонны в Сан-Марко – это тоже декорация, прилагательное в смысле Митрофанушки,  они приставлены к стенам для красоты многоцветными пучками, ничего не подпирают и не поддерживают.

Экономия в отделке связана с тем, что всё в Венецию приходилось завозить, и дорогого хватало только на облицовку. Многое в отделке базилики было награблено. Никаких денег не хватило бы купить всё это. Большинство мрамора было вывезено из Константинополя в виде готовых колонн и плит. Готовое приладить трудно, и до того, чтобы подбирать мрамор по цвету, руки уже не доходили. В общем, получалось что-то вроде гостиной обычного дома, на стены которой вешают вперемешку любительские фотографии, магазинные картины, в отличие от дворцовой залы, где всё сделано по заказу.

Базилика украшена щедро, её множество архитектурных деталей и скульптур заслуживает самого внимательного изучения. Мало кто это делает, мало кто остаётся в соборе надолго, может быть потому, что слишком пёстро и утомительно. Срабатывает и гипноз массового поведения. Кажется, что в храме всё та же очередь, что и снаружи; очередь, которая только что узнала, что парниковые огурцы уже кончились, и, сохраняя достоинство, воздерживаясь от мата и плача, спешит покинуть магазин с максимальной скоростью, которую дозволяет узкая дверь, в которой открыта только одна створка. Этот поток тебя подхватывает и несёт, и как-то стыдно задерживаться и задерживать других людей. Публика разношёрстная. Особенно обратила на себя моё внимание группа монахинь в серых платках с белой каёмкой, то ли из экзотической страны, то ли из пьесы Шекспира о венецианских маврах.

Нас много. Но стоит только чуть-чуть запрокинуть голову, и люди как будто исчезают в огромной храмине, так же, как невидимы для нас муравьи, бегущие по кухонному полу, и Сан-Марко принадлежит только тебе! Замечательный эффект, а всего-то высокие потолки и золотое сияние: такой вот простой рецепт. Следуя размеченным маршрутом, последовательно приближаешься ко всем достопримечательностям, разрешённым для осмотра. Давайте представим, что мы вместе ходим по собору. Но чур, говорить буду только я.

Многое в Сан-Марко – это переработка и усвоение награбленного, для которого местными мастерами сделаны хорошие рамы и где дополнены элементы. Так выполнено главное сокровище собора – золотой алтарь, Пала д’Оро, который раньше показывали только по большим праздникам. Алтарь напоминает наши иконы в окладах: там, помните, видны лица, руки, а всё остальное – чеканное золото. Вот и в алтаре Сан-Марко изображения Иисуса и святых окружены широкими поверхностями оправы, на которых поверх золотых стилизованных листьев и цветков лежат, как клюквины на пригорке, цветные камни, по старинному обычаю не огранённые, а отполированные. Оправа из позолоченного серебра с драгоцеными камнями и жемчугами, была заказана дожем Андреа Дандоло мастеру Джованни Бонесенья для миниатюр, вывезенных из Византии после захвата Константинополя в году. Это пластины густо-синего цвета, так ценимого в средневековье, выполненные в технике перегородчатой эмали – искусство популярное и у нас, на Киевской Руси. Учтите, что Дандоло-то был слепой, ему пришлось поверить и в то, что эмали великолепные, и в то, что Джованни не подгадит.

Похищенные константинопольские эмали находятся в верхней части Пала д’Оро, а в нижнем ряду находятся новые эмали, добавленные византийскими мастерами уже по заказу. Они небольшого размера, и самые маленькие трудно разглядеть даже с двух метров. И сам алтарь, в пропорции к собору, небольшой. Когда в праздники с него сдвигали заслонку, расписанную фигурами святых (Пала Фериале, Будничный алтарь работы Паоло Венециано), алтарь казался продолжением мозаик свода, гранёной золотой пластиной, на которой вспыхивали и гасли разноцветные отблески пламени свеч, преломлённые самоцветами. Толпа замирала в восхищении: «Вот она, наша прекрасная Пала д’Оро!»

Все идут мимо алтаря быстро, как мимо мумии Ленина, но в принципе никто не подгоняет, так что я и ещё пара-тройка посетителей задержались, чтобы поподробнее всё рассмотреть. Хорошо, что общая масса передвигается быстро, а то бы возникла пробка. Раз уж я застряла перед алтарём, не могу не рассказать, какую штуку учудили венецианцы с Константинополем и участниками четвёртого крестового похода в году. К этому времени искусственное государство в Палестине в результате непрерывного вливания средств и людей просуществовало целых лет, но дни его были сочтены. Местные трудящиеся совершенно справедливо не понимали, почему у них оттяпали территорию во имя событий, происходивших тысячу лет назад и не с ними, и вели упорную войну с пришельцами. Захват Палестины был для Европы делом дорогостоящим и бессмысленным. Могучий импульс, который побуждал в 11 веке даже детишек, задрав штаны, бежать на Святую Землю, к 13 веку уже затухал, а с ним и желание тратить деньги на походы. Поэтому у участников нелепого четвёртого крестового похода не было денег даже на переезд. Тем не менее решили ехать и обратились к венецианцам с просьбой о перевозе из Европы в Азию, в надежде, что как-нибудь обойдётся.

Войска добрались до Венеции, уж я не знаю, как, и засели на острове Лидо. Денег так и не было. «Мы понимаем, что денег нет», – сказали венецианцы, – «но вы тогда нам отработайте. Работёнка найдётся. Сейчас далматинские бузотёры пытаются выбраться из-под нашего владычества, так вы им объясните, что это нехорошо». С далматинцами крестоносцы разобрались, а потом наведались в Константинополь. Он был разгромлен и разграблен, и на этом четвёртый крестовый поход кончился.

Руководил походом престарелый и слепой дож Дандоло. Какое великолепное умение направить стремление и порывы других людей в нужное русло! Каким для этого нужно обладать жизнерадостным цинизмом! Можно восхищаться железной волей человека, который в восемьдесят с лишним командует огромной армией. Можно, но нужно ли? Ведь глубокий старик повёл себя, как жадное неразумное дитя. Венецианцам тогда захват Константинополя казался удалью, молодечеством, (завоевали, пограбили, пропили, облицевали мрамором собор Св. Марка) и не приходило в голову, что через лет ослабленный колосс падёт, венецианцы, да и вся Европа, станут лицом к лицу с турками, и исход битвы при Лепанто не будет предрешён заранее. Так же и Россия перед Отечественной войной наглоталась новых территорий, сидела, осоловело переваривая их, закусывая собственным народом, и вдруг, внезапно, ве-ро-ломно

Запомнились некоторые наиболее красивые и крупные вещи, например, иконостас Якобелло и Пьерпаоло далле Масеньи, на котором, вопреки названию, нет никаких икон. Это высокая перегородка перед алтарём, внизу она сплошная, украшенная пластинами разноцветного мрамора, а на этой основе стоят мраморные колонны тоже разных цветов, поддерживающие архитрав с четырнадцатью скульптурами из потемневшего камня, то ли мрамора, то ли алебастра.

Над мощами Св. Марка установлен зелёный мраморный балдахин (сень) 13 века на белых алебастровых колоннах, на которых высечены кольцо за кольцом небольшие скульптуры. Это почти круглые изваяния; кажется, будто за них можно просунуть ладонь, будто на колонну надет отдельно стоящий красивый футляр со сквозной резьбой. Сценки по-старинному наивны: трогательно белеет на горельефе ухо, отрезанное Петром у стражника, крупный петух смотрит на плачущего Петра. Я часто вижу резные каменные сени в итальянских храмах. А в Петербурге красивую сень можно найти в Спасе на Крови над местом, где пролилась кровь Александра Второго. Сделана она, вроде, на Колыванской мануфактуре.

В храме есть византийская икона «Богоматерь Никопея» (победоносная), старая копия ещё более древней иконы, уничтоженной когда-то иконоборцами. Разглядывать её нужно в бинокль, потому что секция перед ней открыта только для молящихся. Обычно-то икон в католических храмах нет, но эта особенная, она водила венецианцев в бой. Для неё сделан отличный мраморный алтарь под мраморной сенью го века.

Мозаичный пол Сан-Марко существует с 12 века. Из-за него-то мы и движемся сложными зигзагами, как муравьишки, бегущие по проторённым дорожкам. Если для мурашей хватает пахучей разметки лидера, у нас, у приматов, менее развито химическое чувство, и более развито желание пакостить и лезть туда, куда нас не приглашали, поэтому для нас поставлены заборчики, через которые в юбке не перелезешь. Участки пола между заборчиками открыты для обозрения – видны геометрические узоры разных цветов. Увидеть весь пол целиком можно только один месяц в году. Предосторожности понятны. Раньше когда пол истирался, делали новый. А теперь и денег мало, и мастеров уже нет таких, чтобы смогли разработать новый рисунок.

С 18 века существует чертёж пола, выполненный Антонио Висентини, на котором можно увидеть весь узор целиком с птичьего полёта и понять, в чём там изюминка. У человека, родившегося после 18 века, как большинство моих знакомых, рисунок пола вызывает некоторое недоумение. Если бы меня попросили разработать мозаику пола, я бы восприняла его единой непрерывной поверхностью и заполнила симметричным узором. Вот например, мозаичный пол, заказанный в Италии для Спаса на Крови, кажется одним-единственным гигантским ковром. А пол Сан-Марко выглядит, как одеяло, для которого тётя Мотя приспособила все лоскутки, собранные в течение долгой жизни. Каждый лоскут со своим рисунком, своего размера, и по стилю они столь различны, как будто разным мастерам сказали: «Налетай, ребята, на этот Клондайк – кто больше застолбит, тому больше заплатим». Ей-богу, у меня просто руки чешутся внести свою лепту – при таком разнобое и моя работа будет выглядеть неплохо.

Базилика издавна казалась чудом света из-за своих мозаик, особенно тем, кто не бывал в Царьграде. «Из комнаты дожа можно слушать мессу, которую служат у большого алтаря капеллы Сан-Марко, и эта капелла самая красивая и богатая в мире, хотя и называется лишь капеллой; она вся из мозаики. Они похваляются тем, что нашли секрет этого искусства и создали, как я видел, соответствующее ремесло» – написал восхищённый Коммин. Мозаиками покрыты потолки и верхняя часть стен базилики – всё пространство, на которое не хватило цветного мрамора.

Ни у одного города не было более славной библии», – сказал Рёскин про Сан-Марко. Мозаики Сан-Марко это действительно вся Библия, что встречается крайне редко. Чаще мы видим в церкви ограниченное количество сюжетов, связанное впрямую со святым, которому посвящён храм, но по базилике Сан Марко можно пройти зигзагом и усвоить краткий курс религиозной философии от сотворения до спасения мира. Библейская история приводится в адаптированном варианте, как в экранизации классического романа или в пересказе для школьников младшего возраста. Идея та же, что и в комиксах по пьесам Шекспира и прочему наследию прошлого – желание познакомить народ с классикой и при этом не утомить незрелый ум. Авторы мозаик хотели, чтобы мы узнавали, чтó происходит, – бросается в глаза обилие коротких надписей крупными буквами, которые облачками вылетают из уст персонажей. Кажется, что ты вернулся в детство и листаешь хорошую книгу, где картинок гораздо больше, чем слов.

Мозаики Сан-Марко трогают, как всё, во что вложена душа. Первоначально для украшения храма приглашали византийцев, впоследствии в базилике работали венецианские мозаичисты. Смотрю и припоминаю все выложенные мозаикой храмы, в которых мне довелось побывать – и Сан Витале в Равенне, и Собор Святого Людовика в Сент-Луисе, и наши петербургские храмы – Исаакиевский собор и Спас на Крови. Мозаики этих храмов различаются по материалам и технике так же сильно, как и картины (пишем кистью, мастихином или подошвами, накладываем масло, темперу или акрил).

Древнеримскую мозаику, приёмы которой унаследовали итальянцы, выкладывают мелкими цветными камушками, а византийскую мозаику – цветными кусочками стекла, смальтой, которую у нас заново изобрёл Ломоносов, и которую замечательно потом применили в Исаакиевском соборе. Используя одни и те же материалы, можно достичь совершенно разных эффектов. Мозаики Исаакия, выложенные смальтой, представляют собой великолепную имитацию картин маслом – так они и задуманы. В этом случае крошечные кусочки смальты использованы для создания цветовых эффектов, как мазки чистых несмешанных красок у пуантиллистов. Так, например, белые одежды Христа в «Тайной Вечере» над алтарём состоят вовсе не из чисто-белой смальты; в них множества цветов и оттенков. А в Спасе на Крови художникам хотелось создать ощущение древней фрески. Цветовая гамма его мозаик более проста, куски смальты более крупные, изображения почти плоскостные, как будто вырубленные из твёрдого камня, и с живописью её не спутаешь, это в некотором смысле лубок. В базилике Св. Марка мы видим самую древнюю технику; не похожа она ни на Исаакий, ни на Спас на Крови; цветная и золотая смальта с неровной поверхностью нарочно вделана в стену под разными углами, для того, чтобы стены и потолок сверкали при свечах.

Подробнее мозаики можно рассмотреть с балконов второго яруса. Всего так много, что хочется сбежать и съесть мороженого. Но если вспомнить, что ты в отпуске, время у тебя есть, и усилием воли заставить себя подробно изучить потолок, входишь во вкус. Замечаешь, что перед тобой наслоения нескольких веков. И действительно мозаики Св. Марка создавались в течение столетий. Дело было не в отсутствии денег, храм был полностью покрыт мозаиками уже в первые годы его строительства, но увы, вся эта красота со временем выкрашивалась, и приходилось её сбивать и заменять другой. Иногда реставрировали старый рисунок, а иногда делали что-либо в новом стиле, как я уже рассказывала. Я люблю все мозаики (с детства, с Петербурга), но в Сан-Марко старые – самые трогательные, они отличаются особой пластикой и выразительностью.

Для того, чтобы понять, где новые, а где старые (в относительном смысле – речь о сравнении 14 и 17 века) не нужно лезть в путеводитель. Они отличаются по манере и трактовке сюжета. Мозаика 13–14 века не притязает на звание картины, так же как гравюра на линолеуме не притязает на звание офорта. Для старых мозаик характерны чёткость контуров и ограничения цветовой гаммы. Полутона, объемы – это уже 16–17 век и далее, чем моложе, тем «человекоподобнее» фигуры; новые мозаики более натуральны и вместе с тем ненатуральны, потому что до имитации масляных красок им ещё далеко, а экспрессию и простоту линогравюры они уже утратили. Старые мозаики лаконичны и обходятся минимумом деталей, поздние полны подробностей. Поздние мозаики статичны, на них уловлено мгновение, их участники позируют, как на парадной фотографии слёта строителей социализма. Старые мозаики динамичны, напоминают ленты комиксов. На них развёртывается какая-нибудь история, и один и тот же персонаж может появиться дважды, в нескольких эпизодах: например, мы видим двух Ев и одного Адама; первая Ева срывает яблоко, вторая Ева скармливает яблоко Адаму; возникает искушение побегать по кругу ради стробоскопического эффекта.

Кто-нибудь скажет, что новые мозаики лучше – так по крайней мере считали и заказчики, и художники 17 века. Вкусы меняются и у века, и у человека.  Сейчас меня тянет к наивности и простоте, но это может быть возрастное. А что понравилось бы, попади я в этот храм в двадцать лет, не знаю. То есть я думаю, что я себя знаю, но я не знаю, знаю ли, и что я знаю, знаете ли И многие не узнали бы себя, молодую, столкнувшись лицом к лицу, и закричали: «Не-ет, не так!», – ибо переменам души сопутствует забвение.

Мозаики 13 века находятся в соборе над входом, но больше всего их на паперти. На её сводах концентрическими кругами выложены сцены сотворения мира, история Авраама и история Иосифа. Изображения на них лишены объёма, события происходят в одной плоскости. На мой не замутнённый излишним образованием взгляд мозаики эти выполнены в двух манерах (два мастера? две бригады?).  Первая наиболее проста и близка к графике, используются только два-три цвета: зелёная трава, белые одежды, коричневые контуры и тени. На мозаиках второго типа красок побольше. Цвета всех мозаик чистые и глубокие: синий, так синий, зелёный – так зелёный, и никаких серо-буро-малиновых переходов. Тени и складки одежды переданы линиями и штриховкой.

Скольжу взглядом по мозаике сотворения мира, отмечая сюжеты, знакомые мне так же хорошо, как теория эволюции: обработка Адамова ребра, потом то, другое, третье, история с яблоком. (Я бы на их месте не стала жрать это яблоко:  и яблоки не люблю, и вообще я щёголь и враг труда, и мне в раю самое место, я не люблю добывать в поте лица и других частей тела). На следующей картинке плотненькие коротконогие Адам и Ева прикрываются чем-то вроде зелёных нейлоновых губок. Шутка! Ха-ха, конечно не губки, у Бога синтетических вещей не было, только натуральные, и это пышные пучки листьев – одного фигового художнику показалось мало. Адам и Ева падают на колени, придерживая листья, а Бог выдаёт им спецодежду, чтобы удобнее было добывать хлеб (попробуйте, каково пахать, прикрываясь зелёными листьями: это так же трудно, как ходить по бане, завернувшись в полотенце). Далее Адам и Ева с достоинством выходят из ворот

Эдема, и вот уже Ева прядёт, а Адам, пригнувшись, рубит сучья.

Говорят, Бог в деталях. Отыщите в мозаике сотворения мира детали; например оранжевый и тёмно-синий диски с лучами, парящие бок о бок: это свет и тьма отделились, но ещё не полностью разошлись. Мне интереснее всего садок со свежесотворёнными тварями морскими: как живые – в неожиданных ракурсах, с удивительными мордами, так и змеятся, так и рыбятся.

В своих советах я пристрастна, потому, что у меня в детстве было пять аквариумов. Мне, а может быть и многим, зверюшки интереснее апостолов – это неправильно, свидетельствует о фривольности мыслей и неспособности к глубоким чувствам, но что же делать? Я утешаю себя тем, что неспроста они попали в готический храм, неспроста ползают по капителям колонн и посверкивают чешуйками на мозаиках; раз их кто-то вырезал, выкладывал смальтой, значит они нужны, их любили и мастера, и посетители. Эти существа есть везде, но среди каменных лоз и лиан увидать их непросто. Они прячутся, как и в реальной жизни: ежа в траве не сразу и заметишь; в сумерках не всегда поймёшь, кто это вышел из кустов на тропинку и тут же вернулся обратно.

Большую часть мозаик на сводах храма занимает золотой фон, на котором расставлены редкие фигуры. Венецианцы считали, что как кашу не испортишь маслом, так и храм – золотым свечением. Золото было символом света и Бога. Мы приучены к тому, что обилие позолоты свидетельствует об отсутствии вкуса или, ещё того хуже, о неправедном богатстве. Но в детстве, когда у меня ещё не было таких ассоциаций, я испытывала солнечную радость от золотых завитушек Зеркального зала Екатерининского дворца, от позолоты церковных окладов и люстр-паникадил под высокими сводами барочных храмов Петербурга. От золота идёт тепло, так же, как от серебра – холод. Серебро аристократично, золото – демократично. Серебро темнеет, напоминая нам о древности истории и конечности человеческой жизни. Блеск золота неподвластен коррозии и напоминает о вечности.

Увидев золото, и серебро, и мрамор, да ещё так искусно обработанные, думаешь – вот жили же когда-то! Денег много тогда вбухивали, но получался праздник для людей. Живёшь на болоте, в хижине из тростника, на сваях, над лужей, но раз в неделю, а может быть и каждый день заходишь в такой вот роскошный храм. Помню сходное чувство – живёшь, живёшь в Купчино, и вдруг попадаешь в Эрмитаж, у которого всё прекрасно – и лицо, и одежда, и душа.

Вдруг всё исчезло. Свет померк. Лампочки, что ли, полопались? Нет, всё банальнее. Оказывается, собор освещается только пару часов в день, и мне посчастливилось придти именно в нужное время. Без света в храме сумеречно, только свод матово поблескивает золотом, только проступают смутные очертания каких-то фигур на мозаиках, и чувствуется, что во тьме скрыто нечто грандиозное. Именно таким и видел собор Рёскин: «Он утонул в глубоком полумраке, к которому глаз должен привыкать несколько мгновений, прежде чем форму здания удастся проследить; и тогда перед нами открывается просторная пещера, вырубленная в форме креста и поделенная множеством пилонов на сумрачные приделы. Свет падает только через узкие отверстия по окружности куполов крыши, как от больших звезд; и там и тут луч-другой от некоторых дальних окон просачивается в темноту, проливаясь тонким фосфоресцирующим ручейком на волны мрамора, которые вздымаются и опадают тысячей цветов вдоль стен.  Остальной свет, уж сколько его ни есть, приходит от факелов, от серебряных ламп, непрерывно горящих в нишах капелл; потолок, покрытый золотом, и полированные стены, покрытые алебастром, отражают каждым изгибом и углом бледные отсветы пламени; и нимбы над головами статуй святых вспыхивают, когда мы проходим мимо, и снова тонут во мраке


Описательная биология

Когда погасили свет в Сан-Марко, я с досады вылезла на солнце, на балкон, к квадриге, и загляделась на площадь, на которой роились, сплетая и расплетая пёстрый узор, маленькие блошки; блошки не кошки, а бабушки, те, в которые мы когда-то играли. Вы, друзья мои, небось и не застали этой игры? Разноцветным блошкам из бабушкиной коробочки даже во времена моего детства было много лет, по крайней мере тридцать, и с тех пор я никогда не видела этой игры в продаже, она исчезла вместе с бирюльками, с лаптой, штандером и другими квасными увеселениями.

В двадцатые и тридцатые годы блошки площади были чёрно-белыми. Дороти Армс, жена великолепного американского гравёра Джона Тейлора Армса, наблюдала с балкона Сан-Марко шествие фашистов и маленьких фашистят. Фашисты шли с плакатами «Кооператив государственных служащих», «Синдикат электриков», «Пространщики терм и бань». «Это день рабочих, предшественники которых составили великую и умелую армию, триумфальное продвижение которой привело к беспрецедентным изменениям и иной Италии», – писала Дороти в книге «Горные городки и города Северной Италии», года издания. Народ приветствовал пространщиков в чёрных рубашках, выбрасывая руку «в древнем римском приветствии», и Дороти казалось, что «ветер гуляет по полю пшеницы». Недовольны были только голуби, которых в такие дни никто не кормил. Народ, как вы знаете, мудр и всегда прав. Энтузиазм американки напоминает восторги западных интеллектуалов перед юными пионерами, молодыми комсомольцами и зрелыми партийцами.

Господи, как хорошо, и лошадки, вот они тут! Какую ещё квадригу разглядишь вплотную? На здание-то Генерального штаба нас не пускают.  Следует учесть, что римские лошади давно переехали в другую конюшню, а на их месте стоят копии, и чуть ли уже и не первые. Обидно узнать, что ты смотришь на копию, и с досады кажется, что подмена выглядит много хуже. На самом-то деле не хуже, точно такие же, просто у них нету благородной ауры древности.

Нас может быть и обделили, но если помозговать, мы сами виноваты. Народу на баллюстраде много, – предположим, каждый придёт со скрепкой и будет ковырять бронзовую лошадь, и что тогда от них останется? Предположение не такое глупое – подлинная квадрига в музее действительно исцарапана. Зачем? Затем, что неугомонной и пылкой душе хочется ковырнуть, отвинтить, в крайнем случае нагадить на постамент. Ах, шаловливые ручонки, нет покоя мне от вас: юбку новую порвали и подбили правый глаз. Вспомните, что произошло со скульптурами в Петергофе – их пришлось ограждать перилами. Я сначала, приехав в Петергоф после долгой разлуки, не могла понять, почему вокруг каждой статуи отвратительные загородки, как вокруг открытого люка. А потом посмотрела на золочёных тритончиков, на которых особенно заметны следы лихорадочной деятельности, и вспомнила, как ещё в былые годы экскурсоводы Павловского парка, где много легкодосягаемых статуй, причитали, что пора, пора заменить все скульптуры на копии, а то вот сидит у фонтана мраморная девушка и беззащитно протягивает руку прохожим, и уж сколько раз приходилось приставлять ей новые пальцы взамен отбитых. А не фиг, держи руки в карманах!

В том же Павловске Флору после войны двадцать лет реставрировали, потом водрузили на холм над рекой Славянкой, и уже через неделю её разбил на куски какой-то любитель искусства. Вроде тех немцев, что очередью по Аполлону – знай наших! Ну ладно, от иностранцев можно ждать чего угодно. Дантес не мог ценить он нашей славы. Хотя Дантес – особый случай, и может он  гад не потому, что француз, а были на то другие причины.  Его всё-таки на дуэль вызвали, а это как на партком – не пойти нельзя. Предположим, подошёл к тебе Пушкин и дал затрещину. А за ним подбежал Чайковский и плюнул в рожу, и уже подбирается к тебе Бутлеров с большой палкой. Что тут сделаешь? Правомерно ли дать сдачи солнцу русской музыки, вырвать палку у красы и гордости русской химии, оттаскать за волосы наше всё? Вопрос неоднозначный! Но нео-Дантес, который бьёт мраморную Флору палкой по голове после того, как другой человек отдал её реставрации 20 лет жизни, – что ему сделала Флора? Наверно он иностранец, американец, например, – они ведь стараются подорвать мощь и престиж нашей Родины, – или, так сказать, внутренний эмигрант? Жаль мне Флоры. Статуя Флоры исчезла навсегда, больше её чинить не стали, вместо неё на постаменте фотографируются посетители – они-то сумеют вывернуться из-под палки.

Сидя на балконе, я погрузилась в только что купленную книжку о соборе Сан-Марко – а что было делать? Для рассматривания мозаики безнадёжно темно. А в книге приводится множество полезных сведений – когда, кем и что.

Помнится, бабушка садилась за завтраком перед сестрой и говорила: «Жуй! Глотай!», – но Марине не глоталось. Вот и у меня сейчас застрял ком в горле. Как быстро меня утомили подробные описания художественного богатства, тем более, что мозаики-то остались там, внутри, и я их не помню, а картинок недостаточно Я нахожу в путеводителе много подробностей и мало связей между ними.

Я закрываю путеводитель и думаю: если жизнь это фильм, особенно у туриста, то в кадрах этого фильма многое для нас пропадает за недостатком времени, тем более, на второй сеанс не останешься. А закадрового-то сколько пропадает: прошлое рухнуло в яму времени, а с ним и культурный контекст. Как быстро всем известные вещи уходят в небытие, иногда в одночасье! Узбекские гастарбайтеры не умеют толком клеить обои, и это искусство навсегда позабудется, когда умрут те, кто хотя бы видал правильно наклеенные обои. Исчез рецепт императорского костяного фарфора – его продумали заново, но всё-таки не до конца, и не могут повторить букета роз, сделанного в девятнадцатом веке. А как быстро исчезла латынь! Несколько лет подряд я, сидя на лекциях, разглядывала гордую надпись на стене Большой Химической аудитории, и гадала, что же там написано. Да всё, что угодно. Может быть там написано «Ай, фирли-фить тюрлю-тю-тю, у ректора Кропачева задница в дегтю!», но нынешнее поколение об этом не догадывается. Сделали эту надпись всего-то лет девяносто назад, в уверенности, что латынь всегда будут учить в школах. На знаменитой картине запорожцы пишут письмо турецкому султану, и по рожам видно, что матерное. Но когда, зачем, и какому султану они пишут, и почему не французскому королю? Нам было бы легче врубиться в исторический контекст, если заменить подпись на «Дума пишет письмо Ющенко», и тогда живопись заиграла бы новыми красками безо всякой реставрации.

Вот и мозаики базилики – о чём это они?  Даже из верующих мало кто знает теперь Библию и предание, не помнит, Давид ли Урию послал на смерть, или наоборот, или они оба друг друга послали. Кто догадается, почему к Адаму прижимается маленькое крылатое существо? Мы видим, что по периметру купола сидят прилично одетые люди, и каждому на голову спускается столб света. Это что такое? На что намёк? И подписи не помогают, потому что сделаны на таком языке, и таким красивым почерком, что они сейчас нечитаемы. Для неподготовленного человека со страниц партитуры не зазвучит оркестр. Трудно впихнуть в себя понимание без предварительной подготовки, без толстого культурного слоя, а учили-то нас, сами знаете, как. А после мы сами плохо учились, потому что мы жили и при этом тонули в море мелких забот.

Но, собственно, к чему оправданья. Главное – это то, что хочется докопаться до смысла. Смотреть, не понимая, всё равно, что поесть картошки без мяса. Останешься неудовлетворённым, жаждущим, а чего – и сам не знаешь. Вернее, знаешь. Каждый знает, что ему особенно интересно. Хотелось бы особого путеводителя, для меня приспособленного. Я знаю, что нужно моему небыстрому восприятию и слабой памяти: избыточность информации, привязка к знакомому жизненному опыту, зацепки анекдотов и визуальные крючочки. В моём путеводителе должно быть много фактов и много иллюстраций – напомнить, что же я такое только что увидала, – много химии и много жизни. Получается, что написать его я могу только сама, вот и пишу.

Мои литературные идеалы сложились под влиянием описательной биологии, к которой я прикоснулась давно когда-то, пятнадцати лет, в библиотеке Ботанического института. Мне довелось листать старые биологические журналы в твёрдых переплётах, оклеенных бумагой со мраморными разводами, читать статьи, написанные в девятнадцатом веке (или в двадцатом, но теми, кто обучился в девятнадцатом). В них было рёскиново красноречие и доверие к читателю: мол не только всё прочитает, время потратит, но ещё и получит удовольствие от наших словесных фестонов. Я получала. Я с юности люблю эти статьи, написанные языком умного и образованного дедушки.

Прошло время неторопливой многословности. В современных статьях не размазывают. В них пишут просто: «мы вкололи, мыши сдохли». Прошло также время акварелей, рисованных самим автором. А раньше не было чёткой грани между писателем и естествоиспытателем, так же, как между естествоиспытателем и художником. В девятнадцатом веке запросто можно было быть учёным, поэтом и художником, вот как Гёте или Геккель. Какое наслаждение испытывал Геккель, глядя то в микроскоп, то на лист бристольского картона, прижмуривая то один, то другой глаз, рисуя фораминифер, изумляясь их кремниевой броне, ажурной, как фантазии Эшера, – скелетам существ, ни на что не похожих, будто принесённых космическим ветром из системы Альфа Центавра! Век девятнадцатый, железный, век великих географических экспедиций, век ботаники и зоологии, был сентиментален, пронизан восторгом перед чудесами природы и любил иллюстрации Дорэ.

Остатки художественного подхода к живой жизни ещё сохранились в моё время на биофаке, где нам предлагали зарисовывать гистологические препараты, передавая полутени цитоплазмы точечками разной степени сгущения. Я испытывала радость и умиление, орудуя цветными карандашами, – одно из самых приятных моих воспоминаний об университете. Это был урок не столь технического рисунка, сколь внимания к подробностям, обучение через движение руки и глаза. Такой физиологический, через правое полушарие, метод восприятия мира благоприятствует синтетическому взгляду на природу.

Но этот навык мне не пригодился, потому что примерно в пятидесятых годах, когда мы все родились (все, – это те, кому интересны мои писания), наука перешла к анализу. Собственно то же произошло в двадцатом веке и с историей, и с искусством – единая картина утрачена, остались разрозненные факты там и тут; Венеция 14 века не связана с Бельгией 14 века, а парит сама по себе в голубоватом вакууме. Двадцатый век всё разложил на составные части. Двадцать первый может быть сложит из этих деталек новые часы. Но часы будут сложены из кубиков, быстро, а не нарисованы, медленно. Распалась связь руки, глаза и мозга, а красоты стиля стали казаться постыдной болезнью. Описательная биология превратилась в бранное слово. Что касается меня, то я её по-прежнему люблю, и предпочитаю рисованные иллюстрации. Любимый мой рисунок в старой немецкой книге по зоологии – «Охота трески за сельдью»: эпическая битва, батрахомиомахия, поле Куликово, – и не мозаика ли Сан Марко с садком рыб и морских драконов вдохновила иллюстратора?

Мой идеальный путеводитель сочинён по вымершему шаблону. Мне он абсолютно подходит, но может быть на другую руку эта перчатка не наденется. Каждый решает сам, и, кстати, не спрашивая моего совета. Блошек на площади много, и все разного цвета. Имеют право вгрызаться в детали, жить прошлым, имеют право не закапываться в сюжеты, жить настоящим. В этом есть опасность – некоторые царапают квадригу и разбивают Флору, поскольку не видят в них смысла. Флоры для её убивца (разбивца?) нет, они существуют в параллельных мирах. Но есть множество отличных людей, которые никого не исцарапают, но и прошлое им не нужно, и в Пала д’Оро они видят прежде всего произведение ювелирного искусства.

Старые города Европы предлагают нам мучительный выбор между поэзией и информацией.  Венеция соблазняет огромной пилюлей знаний; глотать её, или нет? Можно ведь и подавиться с непривычки. Хочешь ли воспринять её во всём изобилии исторического и культурного контекста, или лучше затеряться в пленительном лабиринте старых зданий, бликах отражённого водой заката и рассвета, в кафе, ресторанах и магазинах, в толпе людей, от которых исходит благополучие и радость жизни? Жить прошлым или настоящим? Впрочем, и есть ли такой выбор, не натура ли наша нам подсказывает, как воспринимать город? Не является ли мир зеркалом нашего внутреннего мира, не показывает ли только то, что нас интересует? Ну как, дорогой читатель, а вы-то? Как будете вкушать красоту, последовательно или параллельно, с инструкциями или без?



Любовь к лабиринту

Выйдя из базилики, самое время закусить каракатицей, а после распробовать до конца улицы Светлейшей. Вам конечно все твердили – мол, потеряйтесь в Венеции, набродитесь досыта по её лабиринтам, наслаждаясь нежданными находками. Все, но не я: я такой глупости не порекомендую, я не из тех, кто настойчиво советует выбросить карту и отдаться на волю случая, идти туда, не знаю куда, и видеть то, не знаю что. Теряться больше двух раз неинтересно – всё время попадаешь во всё те же закоулки, и никак не удаётся заплутать так, чтобы попасть в новое место. Опутывает дурная бесконечность; хватит, здесь я уже была, пойдём куда-нибудь ещё, – но за углом всё тот же тупичок. Не тупик, строго говоря, – улочка пересекается с каналом, но не изобрели ещё водоступов, позволяющих гулять по воде, не проваливаясь, и приходится возвращаться туда, где ты уже был. Безусловно, если времени много, молекула, ударяясь о стенки лабиринта, всё же отмигрирует далеко от исходной точки, но у туриста время ограничено, да и есть скоро захочется. Поэтому подготовьтесь.

Мне пригодились «Прогулки по Венеции» Джона Фрили, в которых есть карты с маршрутами. Фрили всегда заводит в закоулки и ведёт сложным путём: длинно и долго, но зато освоишь большую территорию. Блуждать по Венеции с Фрили – лазать по проходным дворам. Штука в  том, что Венеция в основном состоит из проходных дворов. В Петербурге человек с тренированным мочевым пузырём пройдёт мимо подворотни, по освещённой и широкой улице; в подворотни тычутся только те, кто, как Достоевский или Раскольников, ищут подходящий камень. В Венеции и приличный человек ныряет во всякие «соттопортяги», и там его ждут премилые сюрпризы в виде кампо и кампьелло, где у нас обычно помойные бачки, а у них колодези 16 века. Кампьелло малы, как петербургские дворы-колодцы, и со всех сторон застроены, и когда в три часа ночи в них раздаётся звонкий юный смех, все жильцы просыпаются и думают: «О моя юность, о моя свежесть!», или что-нибудь другое.

Но дело совсем не в любви венецианцев ко дворам-колодцам. Если в Петербурге проходные дворы кончаются стенкой, приводят в тупики, в  которых теперь обнаружились ухоженные особнячки, и при них очень молодые, крепкие и суровые фигуры, то в Венеции все проходные дворы, которые здесь кличут улицами, неизбежно выводят на свет. Найти в Петербурге пример для сравнения я могу только один, потому что я человек пришлый, родом с Московского проспекта, и шунтов не знаю, кроме как от Желябова к Капелле – в Венеции он считался бы крупной магистралью.

Имея план, размеченный Джоном Фрили, быстро привыкаешь скитаться по прельстительным щелям и устремляться прямо на кирпичную стенку, зная, что в последний момент обнаружится крошечный проход, у которого тем не менее есть официальное название – соттопортего такое-то, – и икона с лампадой для устрашения ассасинов. Во многие кампьелло ты никогда бы и не попал, если бы не Джон Фрили – так надёжно скрыты они от постороннего глаза. Как наверно проклинают Джона Фрили жители кампиелло Бернардо в Дорсодуро, куда всё лезут и лезут напористые посетители вроде меня поглазеть на колодец с редкостным сидячим львом – с остальных «верро ди подзо» такие барельефы были сбиты австрийцами, как члены с античных статуй, напугавшие первых «воцерковлённых» христиан, или как двуглавые орлы с вывесок после февральской революции.

К сожалению, Фрили – педант, он тебе назовёт каждый дом по имени, но ничего о нём не расскажет. Поэтому помогал мне и резиновый человечек, сложенный из шин. В отличие от Джона Фрили, который озабочен только поступательным движением, месьё Мишлен, таксидермист, систематик, коллекционер, разобравший всех бабочек по булавкам, знает всё, что нужно знать о Венеции, а по его мнению, знать нужно много.

Фрили купить было просто, он выставлен в любом респектабельном книжном, а вот с Мишленом пришлось повозиться. Покупать английский перевод французского путеводителя казалось мне моральной распущенностью, поступком,недостойным строителя коммунизма, а достать новенькое издание на французском в Америке трудно. Поэтому я купила подержанную книжку. К моему негодованию из неё посыпалась жизнь предыдущего владельца – посадочный талон на бельгийскую авиалинию, билеты в музеи – те самые, в которые собиралась и я. На концерты мой предшественник не ходил, но зато отслюнил за какие-то книжки целых евро (интеллигент!). Останавливался он в отеле Монако, о чём свидетельствовала выпавшая после сильной встряски бумага с монограммой.  Фотографий родственников и локона возлюбленной мне найти не удалось, но зато меж страниц с описанием Торчелло обнаружились засушенные листы моего любимого дерева гинкго. Трудно примириться с тем, что твою книжку уже до этого кто-то крепко использовал, (лучше не знать о предыдущих любовницах), но постепенно обвыкаешь, притираешься к побитому жизнью спутнику, и даже начинаешь считать своей дарственную надпись: «Тёте Тельме с любовью». Чем я не тётя Тельма?

Я-то пользуюсь путеводителями, но не все такие салаги. Гёте предпочитает ходить по Венеции по компасу, ни у кого ничего не спрашивая. Гёте считает себя Америго Веспуччи, а может быть и Конрадом Лоренцом Венецианской республики: «Я доходил до самых границ обитания и изучал образ жизни, мораль и манеры обитателей. Они различны в каждом районе». В его прозе бьётся жилка естествоиспытателя – это ли не само совершенство?  Трогательная серьёзность Гёте, его интерес к практическим деталям, вызывают у меня умиление и нежность. В его жизни в который раз повторилась известная история, когда физик, или инженер, или военный, или врач вдруг занялся литературой, и оказалось, что он одарён словом.

По давней памяти я ожидала найти в Гёте помпезного старика, волочившегося за молоденькими девочками и сочинившего полоумную поэму «Фауст-2», в которой не разберёшься и с поллитрой. Но вот он приезжает в Венецию, внезапно, всё побросав, не дождавшись отставки у своего покровителя герцога Веймарского, не в силах дольше откладывать свидание с Италией, и оказывается, что ему только тридцать семь, он симпатичен, неуверен в себе, и притом шутит очень мило. Ах, кто из мужчин приятнее молодого Гёте? Разве что диктор «Эха Москвы» Сергей Бунтман.

Город, по словам Гёте, «пересечён везде каналами, но соединяется мостами. Невозможно вообразить себе его тесноту, пока в нем сам не побываешь. Как правило, ширину улицы можно измерить распростёртыми руками, а в самых узких оцарапаешь локти, если их расставишь. Много маленьких домиков торчит прямо из воды, но там и тут есть мощеные тропки, по которым приятно прогуляться среди воды, церквей и дворцов. На всех мостах ступеньки, так что гондолы и баржи могут свободно проходить под их арками».

Узки, узки эти улицы времён средневековья: место экономили. Так щелясты, что на Мерсерии Орлоджио, идущей от часовой башни Пьяццы Сан-Марко, верхом разрешается ездить только до открытия магазинов. А уж когда магазины открылись, спешивайся и привязывай конягу к вязу на Кампо Сан-Сальвадор. Вот бы и у нас так – построили бы гаражи вдоль Обводного, спешивайся и езжай в центр на общественном автобусе!

Путешественники испокон веков отмечали, что в этих щелях попахивает. Любопытные олфакторные реминисценции находим у Перцова: «Сворачиваешь с Пьяццы куда-нибудь в первую встречную щель бокового переулка. Блуждаешь в лабиринте узких коридоров, переплетающихся, как венецианские каналы, среди высоких стен домов. Отвратительный воздух, спёртый и пропитанный всеми испарениями нечистоплотного южного города, стоит в этих трущобах». Гёте «был потрясён грязью улиц. Во время прогулки я стал придумывать санитарные правила и составлять предварительный план для воображаемого полицейского инспектора, который серьёзно заинтересован в проблеме». Надо сказать, что венецианцы и сами старались улучшить санитарную обстановку в городе. Например, Перцов обнаружил вдоль всего подъёма на Кампаниллу ниши-писсуары (это была ещё та, старая Кампанилла, которая без лифта).

Поэтому вы непременно спросите меня – а как у них там сейчас обстоит дело с улицами и каналами? На улицах я не заметила особой грязи – при таком количестве туристов могло быть гораздо грязнее. Из каналов ничем не пахло, кроме благородной пресной воды. (Надо знать, когда приезжать: в октябре бактерии уже образовали споры и мирно улеглись на дно). Наоборот, от воды светло-зелёного отлива, от белых кружев пены, от красных кистей водорослей веет такой свежестью, что хочется вопреки здравому смыслу и гражданскому уложению нырнуть в манящие струи лагуны. Байрон так и делал. Выйдет из гостей и нырк в воду. У него такой вспыльчивый характер, что я боялась ему что-либо говорить, но меня эти заплывы беспокоили. Хорошо, что он плавал во времена, когда люди ещё не изобрели моторки, и не успели отравить воду в лагуне удобрениями.

Чиста ли на самом деле вода в венецианских каналах, не знаю. Грязная, говорят Говорят, что венецианцы бодро выкидывают из окна всё, что угодно. Приходится каналы периодически осушать и выгребать из них детские кроватки. Я сама не видала никаких акций вандализма супротив венецианских каналов, вот разве что женщина, выйдя на балкон, вытряхнула мусор из совка прямо в воду. Почему в канал, а не в помойное ведро, убей меня Бог, не понимаю. Наверно она была потомственная венецианка, и рука у неё не подымалась вынести мусор на помойку.

В оправдание венецианцам скажу, что любой канал просто манит что-нибудь туда выкинуть красивым жестом, ну хоть окурок. Зимой я видела множество пивных бутылок, вмерзшее в лед Фонтанки. А португальцы, так те просто писают в каналы Венеции на глазах у изумлённого мэра. Но и не канал даже, просто улица, и та является психологическим магнитом по части мусора. Всех по этой части переплюнули австралийцы; у них есть городок для оседлых аборигенов, вокруг которого скопились напластования пивных банок, – это вам не наслоения берёзовых мостовых в Новгороде, а настоящий культурный слой.

Никаких перил у каналов нет. Все, кто не научился смотреть под ноги, давно уже утонули. Я сама была много раз близка к гибели. Множество мостов пересекает каналы под разными углами; остановишься на одном, и видишь ещё два других. По одному бежит некто с виолой да гамба (судя по футляру), а на ступеньках другого мужик с прилипшей к губе папиросой сердито берёт на плечо стальной чемодан. Некоторые мосты частные, упираются в парадную. Один, у самого Большого канала, был на ремонте, его перегораживал заборчик с вывеской «проводятся городские работы», обшивка с него была содрана, обнажены продольные узкие балки, и я забеспокоилась о жильцах – ведь им наверно приходится, вооружившись альпинистской снастью, пробираться домой по перилам.

В Венеции концы небольшие, и если точно знать, зачем, куда и как идёшь, можно дойти быстро. Но вот если пошёл без цели – никак не удаётся оторваться от исходной точки. Идёшь трудно и медленно, прилипаешь к каждому углу, разглядываешь каждую деталь, потому что их много, но нужно их выискивать.

Венецианцам, как я уже часто говорила, нравилось  привозить из поездок сувениры. Современный житель Петербурга выставляет в буфете рога и кружки с горным козлом, купленные в Кисловодске, а венецианцы украшали фасады; старательно, с любовью налепляли на наружные стены всё лучшее, что было подобрано в разных странах.

Украшения эти виднеются в самых неожиданных местах. Популярны «патеры» – круглые диски с разнообразными узорами, которые пришиты к фасадам, как пуговки. То тут, то там вделаны в стену белое лицо-маскарон, обломок византийского фриза, или колонна в нише между этажами, одна-одинёшенька, ни портика при ней, ни арки; нашли её где-то, принесли, поставили на полочку фасада-буфета. А здесь вот встроен в стену небольшой барельеф, на котором колонна со львом Сан-Марко, парусник, а на переднем плане укрупнённо два сидящих голубка. На углу другого дома виднеется статуя каменного мавра, которому, как Тихо Браге, приделан железный нос вместо отбитого.

Венецианцы любят фигурные дверные ручки. Вот волк, опутанный змеями, как Лаокоон, вот до блеска отполированный Данте. Многие из средневековых ручек уже давно в музеях мира. А современные, не менее изощрённые ручки, можно купить в обычном магазине. Любят венецианцы и ажурные металлические решётки перед стеклянной дверью в сад или просто дверью первого этажа. Большинство из них явно новые: рисунок, который могут придумать только в 20 веке, но красивый и сложный, не какой-нибудь там частокол прямых прутьев, а сплетение ветвей, или кольчуга из крупных тонких колец.

Ходишь и интересуешься – а в этом буфете что выставлено? Я долго разглядывала один из палаццо, принадлежавших семейству Грасси, не парадный и знаменитый, на Большом канале, а другой, на боковой улице. Нашла на фасаде много хорошего: остатки росписи, патеры, рельефы, пристроенные вразнобой кирпичные и мраморные колонны. На подоконниках окон, закрытых навечно ставнями, снаружи стайками и семьями выставлены красивые глиняные вазы – они уж точно добавлены совсем недавно. По моему сужденью способствуют немало к украшенью палаццо и жильцы, которые, по-утреннему неглиже, сидят и курят на подоконниках. Прямо фильм какой-то неореалистический.

Современному человеку с небольшими средствами доступны другие способы украшения жизни. Почти к каждому окну приторочена полка с проволочной сеткой, на которой стоят горшки с цветами; в основном герани, неприхотливые и красивые; а у кого-то и лаванда. Поразительной величины достигают саговники, растущие в крошечных горшках. Аскеты балуются суккулентами;  у одного мужика растут кактусы, и хорошие такие, килограммов по восемь. Но мне больше нравятся ползучие растения, которые выбрасывают с подоконника розетки листьев на длинных шнурах. Похолодало, и страстные цветолюбы нахлобучили на особо нежных любимцев полиэтиленовые пакеты.

В некоторых условиях живые цветы не вырастают, например, если окно выходит на улицу шириной метр двадцать, и тогда в ход идут искусственные. Большей частью они красивы, особенно искусственные герани, которые трудно отличить от настоящих, тем более в полутьме. Но некий эстет, – ох, не дожей он потомок, – утыкал подоконник страшенными пластиковыми ромашками. Хорошо, что дело происходит в боковой щели, а не на порядочной улице.

У счастливчиков есть террасы для цветов. Балконов мало, в основном «алтаны», деревянные платформы, которые венецианцы со времён средневековья, не стесняясь, лепят на крыши палаццо, как голубятни. Видела я висячие сады: терраса с кадками пальм, горшками папоротников, деревянными креслами и столиком, а под ней, на первом этаже, где всё равно жить нельзя из-за сырости, какое-то помещение с окошечком, затянутым проволокой. А у некоторых есть настоящий садик за глухой стеной, но со стеклянной дверью, сквозь которую видно ухоженное нарядное патио; на стене вокруг садика вазы, или даже статуи, прикрывающиеся от дождя маленькими зелёными балдахинами из бронзы или жести. Но есть и патио-свалки со старыми игрушками, колясками, отслужившими раковинами и примусами.

Помимо законных украшений у венецианских зданий есть всякие чудинки – например трубы, которые заканчиваются большими воронками, для улавливания шального уголька. Двери первых этажей закрыты снизу стальными досками на случай «аква альта». Камины с трубами, которые выпирают из стены, как жилы на руке атлета, устроены на уровне второго этажа, потому что на первом раньше никто не жил, и камин там был не нужен. Или вот водосточные трубы – спускается с крыши честь по чести, а потом вдруг юрк в стену; наверно там резервуар для сбора дождевой воды.

Чтобы поддержать репутацию итальянского города, венецианцы часто вывешивают бельё из окон. Его сушат на специальных тросах, которые можно вращать и подтягивать просохшее бельё к окошку. Как они умудряются протягивать эти тросы от дома к дому над улицами и особенно над каналами, не могу себе представить – забрасывают проволоку на гайке? Простыни у них старенькие, на полотенца грустно смотреть, а футболки я бы стирать поленилась – я никогда не стираю вещи, которые собираюсь выбрасывать. Но от стираного белья веет нежным летучим запахом благородного итальянского порошка, запахом уюта, заботы, налаженного дома, обманчиво обещая вместо вульгарных портянок шарлаховый роброн с валенсианскими кружевами. Любят венецианцы вешать за окно и полиэтиленовые пакетики с овощами, чтобы не заплесневели в холодильнике.

Живут окно в окно. Занавесок нету, потому что понимают интерес туристов к итальянскому быту. Заглядываю в окна не из пошлого любопытства, а в надежде на рококо. Тщетно. Куда ни сунешь нос, везде видны маленькие комнатки и бедная обстановка, в кухне шкафчики из дешёвого пластика, всё не похоже не только на стиль рококо, но и на западные фильмы. Иные чудаки не хотят, чтобы я интересовалась их жизнью и закрывают окна ставнями даже в дневное время. Я бы на их месте купила хороший тюль, если он ещё продаётся в нынешних магазинах, или что-нибудь другое, подходящее для занавесок, но наверно средства не позволяют. Может быть за ставнями прячутся достойные интерьеры. Однажды вечером высветили для меня в одной из квартир письменный стол прошлых времён, потолок из тёмных старых балок, стену, покрытую терракотовой мастикой, на которой прижилась абстрактная картина в тон

Венеция это симфония цвета, и так приятно вдумчиво выслушивать каждую отдельную ноту. Здания оштукатурены и покрашены в какой-нибудь сочный цвет: красный, как жигули «коррида», густо-зелёный, или наваристой охры. Большие куски этой штукатурки уже давно отвалились и рухнули в проезжую гондолу, а в прореху высунулся кирпич, кирпич преумилительный, разной формы и толщины в одной и той же кладке. Если приглядеться, то видно, что кирпичины ручной работы, плохо перемешанной глины, со включениями другого цвета. Да и сама кладка выглядит так, как будто сложили её не сразу, а порциями, разные люди, из кирпичей, которые насобирали на развалинах разных зданий. На сохранившейся штукатурке пролегли, как следы небрежной кисти модного художника, потёки тёмных переливов.

Цветовыми пятнами выделяются на фоне стены обязательные в Венеции ставни. Их оформляют вот как: красим в вишнёвый цвет и ждём, когда краска сильно облупится. Поверх полинявшей шкуры выкрасим в зелёный, и ни за что потом не будем перекрашивать, дадим облупиться уже от пуза. Получается где зелено, где вишнёво, а где и вообще голое дерево. Красота!

Некоторые здания украшены, как рождественская ёлка – чем? всем! – некоторые наложили на себя только лёгкий архитектурный грим, как старая дама из хорошего общества, некоторые здания никак не украшены, и со своими почти квадратными окнами напоминают флигели внутренних дворов старого Петербурга. Фасады все сплошь попорчены временем и сыростью, даже у самых приличных (к примеру, здание принадлежит университету, муниципалитету) штукатурка местами обвалилась, и показалась кладка из старинных мелких кирпичиков. Удивляешься тому, как много зданий, про которые, увидь мы их свеженькими, мы бы сказали «коробки», «хрущёвки»: низкие потолочки, маленькие квадратные оконца. Но сейчас, когда штукатурка облупилась, и краска на ставнях облезла, и пошли по фасаду трещины, скреплённые металлическими скобками, они стали необыкновенными. Только не примите мои слова как руководство к действию, и не спешите расковыривать бетонные стенки наших новостроек – вряд ли их это облагородит.

Во всех домах, кроме некоторых палаццо на Большом канале, заметна асимметрия и неправильность. Да и в упорядоченных Возрождением палаццо вроде Ка Корнер могут найтись комнаты странной формы – трапеции, или перекошенные параллелограммы, с тупыми и острыми углами, – потому что дома приспосабливали под земельные участки, которые редко бывали квадратными. Даже фасады зачастую ударяют в нос геометрической неправильностью. Архитектору, верно, сказали: «Сделай, братец, эдак красиво, но удобно – если нужно окно, так пусть и будет окно, и если хотим, чтобы тут потолки пониже, а там повыше, то не важно, что фризы выйдут не в линию». Балкончики на зданиях разбросаны асимметрично, и окна на разной высоте, хотя вроде бы этаж один и тот же. Если окна эти бывали в прошлом готическими, то сейчас уже стекольщику не до всяких глупостей, и стрельчатые завершия закладывают кирпичом.

Дополнительную живость венецианским домам придают пристройки. Кажется, что дома эти всё время перестраивались и перекраивались. Когда постройка вчерне была завершена, на втором этаже пробили стенку и приделали кухне чуланчик. Этажом выше верандочка наползает аки тать на соседнее здание, такая кустарная с виду, будто её  слепил, как умел, из ворованных материалов сантехник дядя Вася. Ещё какая-нибудь комнатёнка или из крыши торчит, или выпирает сбоку, из ребра данного Адама. Что можно разместить в таком курятничке? Ну разве что стул. Но смотришь – а в окне курятника витраж. Самые настойчивые строители перекрывают комнаткой улицу, и та превращается в соттопортего.

Хочется и самой поучаствовать в этом фестивале, снять комнатку и достроить по своему вкусу – выпятить флюсом кухонку, присобачить веранду, на которую подымаются по лесенке из прихожей, но сейчас уже, каким бы вороньим гнездом не выглядел домишко, ничего к нему нельзя пристроить. У-у, с этим строго! Венецианцы, в отличие от петербуржцев, серьезно относятся к тому, что их город на учёте у ЮНЕСКО. Строительство ведётся только по специальному разрешению, и гласно; на доме вывешивается объявление: «Венецианская коммуна устанавливает туалет. Владелец туалета, синьора Марина Тревизан, проживает в доме № района Сан-Поло». Чтобы знали, кому морду набить за осквернение средневекового здания современным ватерклозетом. Поэтому в Венеции, в отличие от Петербурга, нет новоделов. Многие палаццо скособочило, но их не разрушают. Подхожу к одному дому у Каса Гольдони – чистенький такой, свежеотремонтированный, и объявление висит, что мол, прекрасные квартиры и надёжные вложения. Пригляделась я к новым рамам из хорошего дерева и вижу, что стёкла в них под углом. Это значит, что дом накренился, но при ремонте полы в нём и стёкла выпрямили параллельно земле, чтобы жильцов психологически не перекашивало.

Большинство палаццо теперь поделены квартир эдак на Говорят, что в Венеции жилищный кризис, но вместе с тем и много заколоченных палаццо. В Петербурге тоже попадаются пустые палаццо, фасады которых завешены полотнищами с рекламой – нынешний владелец ждёт, когда у палаццо подкосятся ноги, и он рухнет. Тогда можно будет выстроить на его месте что-нибудь красивое и удобное. Смотришь на такой приговорённый петербургский палаццо и понимаешь, что квартиры из него нарезать как-то стыдно, поэтому может и лучше его сразу пристрелить? А в Венеции, – вот что интересно, – поделить палаццо на квартиры не стыдно, потому что многие из них, особенно те, что не на Большом канале, а в глубине, не скованы классическим стилем. Цены на квартиры высокие – за трёхкомнатную просят тысяч евро, – так что вроде бы выгодно отремонтировать и перекроить. И тем не менее заколочены. Может быть на ремонт по всем правилам разрешение не получено. Или просто денег нет привести здание в порядок.

Главное украшение улиц и площадей – это дома и старые колодцы, потому что памятников и скульптур  в Венеции мало. Некоторые я уже упоминала – памятники Виктору-Эммануэлю и дону Коллеоне Теперь в пару к старому мужику с яйцами можно найти молоденького мраморного мальчика, который стоит на стрелке Пунта Догана в устье Большого канала и держит за ногу лягушку. Мальчик совершенно голый и изображён очень натурально, поэтому его охраняет карабиньер, который при приближении туристов кричит: «Нет, нет!». Карабиньер держится очень близко к мальчику, почти обнимает его, и фотографировать мальчика можно только в паре с карабиньером, как будто мальчик под арестом. Глупо как-то делать памятники, к которым нужно потом приставлять охрану. Интересно, как карабиньер описывает свои занятия любимой девушке? «Я слежу, чтобы мальчика не хватали за лягушку»? Впрочем, если пост круглосуточный, у карабиньера нет возлюбленной. Что же происходит, когда спускается ночной туман? Может быть карабиньер уходит, а усталый мальчик садится и даёт отдохнуть обалдевшей лягушке, а может быть они вместе с бессменным карабиньером тайком прихлёбывают спиртное из фляжки, чтобы согреться.

Венецианцы не только украшают площади и улицы монументами, но и портят их, выставляя что-нибудь неприятное. Про кривоногие столы-скамейки я уже говорила. Достали меня и длинные ширмы для афиш и объявлений («Голосуйте за Лука Джордано!»), страшные-престрашные, назло фотографам.

Гуляя по Венеции, невозможно не заходить в церкви; так и манят их раскрытые двери. Иногда в них совсем пустынно. В церквях поизвестнее поджидает будочка с билетёршей. Большинство церквей принадлежит к эпохе барокко – они были или построены, или перестроены в 17 веке. Барокко этих церквей бывает спокойное, как в Салюте, Сан-Стае и Джезуати, или бешеное (Джезуити, Сан Мойзе, Сан-Зулиан). Вот спокойное барокко Джезуати – плафон Тьеполо, белые стены с барельефами, строгие, прямые колонны с классическими капителями, в главном алтаре сень из розового мрамора и ковчег, облицованный ляпис-лазурью. Вот бешеное барокко Джезуити – стены расписаны по штукатурке голубым узором так, что кажется, будто это инкрустация серым мрамором по белому, в алтаре колонны, закрученные спиралью, как толстые леденцы,  на потолке изящная лепка и плафоны Фонтебассо.

Мои мнения часто расходятся с мнениями экспертов. Ребята, я чувствую, что вы не любите игрушек, а я люблю. По поводу фасада Сан-Зулиана Рёскин заявил, что это чистейшей гадостичистейший образец; Джон Фрили подтвердил, что у него нет поклонников, но они ошибаются – я довольна, ведь на нём есть даже верблюды. В Сан-Зулиане потрясающий резной потолок с плафонами; его стены и даже колонны затянуты красным бархатом с золотым узором. В боковой часовне алтарь резного мрамора со скульптурами из терракоты, выкрашенными под бронзу. В Сан-Мойзе в алтаре гора камней, у подножия её какая-то парочка играет в домино (или я ошибаюсь?), на вершине стоит Моисей со скрижалями, а над ним Бог и ангелы дуют в трубы. Над боковым входом тоже нависла красивая многофигурная композиция. В боковых алтарях картины обрамлены колоннами из пёстрого мрамора и фигурными барочными арками. Внешний вид церкви Санта Мария деи Джильи был оплёван Рёскиным за атеизм (хорошо, что Рёскин был не поп, и жил не в России 21 века, а то бы фасаду не поздоровилось), но я считаю, что фасад просто отличный, он может служить иллюстрацией к «Трём мушкетёрам». Тут можно найти и д’Артаньяна, и Портоса, и Арамиса, а под ними фриз из планов шести венецианских крепостей, в которых служили члены семейства Барбариго, на средства которых церковь приобрела свой нынешний облик. Я от восхищения не заметила, как съела за один присест полкило клубники.

Венеция в русской литературе [Нина Елисеевна Меднис] (fb2) читать онлайн

Нина Елисеевна Меднис Венеция в русской литературе

Введение

«Все пути в город ведут. Города — места встреч. Города — узлы, которыми связаны экономические и социальные процессы. Это центры тяготения разнообразных сил, которыми живет человеческое общество. В городах зародилась все возрастающая динамика исторического развития. Через них совершается раскрытие культурных форм»[1], — писал Н. Анциферов в «Книге о городе».Это утверждение, справедливость которого несомненна, касается всех городов мира, но среди них есть такие, которые человеческое сознание наделяет особым статусом не только благодаря их историко-экономическому или историко-культурному значению, но и в плане особой надвещнойсемантики и значимости.В этом ряду есть города, семиотическая маркированность которых равно ощущается русским, англичанином, французом… Это Рим, Флоренция, Венеция, Афины, Фивы… Есть города, особо значимые для представителей отдельной нации (Москва, Петербург для русских), есть, наконец, города, семантически выделенные для какого-то отдельного человека, как Берлин для В. Набокова и некоторых других русских писателей, оказавшихся в эмиграции в начале х годов, как Вятка для М. Е. goalma.orgность таких городов порождать связанный с ними литературный текст определяется как особенностями их метафизической ауры, так и спецификой менталитета нации или лица-реципиента. В русской литературе сформировалось несколько городских текстов. Уже достаточно прояснен, хотя и не закрыт в своих границах, петербургский текст русской литературы; менее глубоко и подробно исследован, но широко представлен московский текст[2]. Несомненно, существуют, пока не описанные систематически, римский и флорентийский тексты. Странным образом, при всей значимости Парижа для русской культуры и при большом корпусе произведений, с Парижем связанных, не хватает, как нам кажется, неких внутренних писательских интенций для прорастания парижского текста. Правда, некоторые художники ощущают Париж именно текстово. Один из самых ярких образцов такого восприятия находим у Н. Берберовой. Описание ее отношения к Парижу содержит все семиотические предпосылки для формирования ее собственного парижского текста, в котором город способен реализовать потенцию своего инобытия (что в значительной степени, и воплощено в ее творчестве). «Париж — не город, — пишет Н. Берберова, — Париж — образ, знак, символ Франции, ее сегодня и ее вчера, образ ее истории, ее географии и ее скрытой сути. Этот город насыщен смыслом больше, чем Лондон, Мадрид, Стокгольм и Москва, почти так же, как Петербург и Рим. Он сквозит этими значениями, он многосмыслен, он многозначен, он говорит о будущем, о прошлом, он перегружен обертонами настоящего, тяжелой, богатой, густой аурой сегодняшнего дня. В нем нельзя жить, как будто его нет, законопатиться от него, запереться — он все равно войдет в дом, в комнату, в нас самих, станет менять нас, заставит нас вырасти, состарит нас, искалечит или вознесет, может быть — убьет. Он есть, он постоянен, он вокруг нас, живущих в нем, и он в нас. Любим мы его или ненавидим, мы его не можем избежать. Он — круг ассоциаций, в котором человек существует, будучи сам — кругом ассоциаций. Раз, попав в него и выйдя — мы уже не те, что были: он поглотил нас, мы поглотили его, вопрос не в том, хотели мы этого или не хотели: мы съели друг друга. Он бежит у нас в крови»[3].Образно и эмоционально это одно из самых компактно-ярких высказываний о городе в нашей литературе. Но, может быть, именно перегруженность «густой аурой сегодняшнего дня», которую остро почувствовала Н. Берберова, помешала русским писателям сформировать равно значимый по отношению к прочим городским текстам парижский текст.В целом круг городских текстов русской литературы чрезвычайно широк и границы его не очерчены, да, видимо, и не могут быть очерчены, пока жива литература. Однако попытки описания неких опорных локусов предпринимались и предпринимаются ныне. Нет надобности характеризовать здесь ставшие классическими работы Н. П. Анциферова, В. Н. Топорова, Ю. М. Лотмана[4]. Одна из недавних наиболее интересных работ, связанных с различными аспектами городских текстов, принадлежит перу П. Вайля[5]. Культурно-географическая парадигма П. Вайля широка — это Мехико, Буэнос-Айрес, Нюрнберг, Мюнхен, Париж, Флоренция, Стамбул, Амстердам, Виченца, Венеция и Х. Л. Борхес, Р. Вагнер, Г. Флобер, А. Дюма, П. Мериме, Г. Х. Андерсен, Д. Г. Байрон, Г. Петроний, И. Бродский, У. Шекспир, А. Палладио, В. Карпаччо… П. Вайль не стремится воссоздать цельные литературные городские тексты. Его интересуют лишь выборочные фрагменты их и связь художественных образов с эмпирическим миром города. Поэтому жанр, в котором он работает, правильнее будет назвать не исследованием, но очерками с элементами goalma.org круга других работ необходимо, с нашей точки зрения, выделить статью А. Гениса «Бродский в Нью-Йорке»[6]. Автор данной статьи также не стремится к прорисовке конкретного поэтического городского текста, но интересующая его проблема естественным образом частично захватывает и эту область. А. Гениса занимает прежде всего сам И. Бродский, вписанность поэта в городской пейзаж и отражение этого пейзажа в его душе и сознании. При этом, как показывает А. Генис, сам по себе пейзаж Нью-Йорка не отграничен от прочих локусов. Он являет собой подобие зеркально-прозрачной призмы, грани которой, отражая картины Нью-Йорка, Венеции, Петербурга-Ленинграда, проецируют отражение внутрь, и пейзажи начинают взаимоотражаться уже в сознании поэта. Так, в творчестве И. Бродского возникает некое текучее пространство, своего рода пластическое выражение времени, в котором существует поэт в пределах и за пределами своего сиюминутного бытия. А. Генис убедительно показывает органичность связи поэта с городским пейзажем. «О соразмерности человека с колонной, — пишет он, — рассказывают снимки И. Бродского в Колумбийском университете. Среди ионических колонн и изъясняющихся по латыни статуй он выглядит не гостем, а хозяином»[7].С расширением поэтической географии русской литературы, с ростом стремления определить свое место в пространстве будет расти и количество произведений, ориентированных на воссоздание определенных городских локусов, и количество исследований, эти литературные локусы описывающих. Наша книга из их goalma.orgние к русской литературной венециане определяется рядом причин. В течение почти трех веков Венеция является одним из самых притягательных мест Европы. Это влечение к водному городу легко объяснить его несравненной, неповторимой красотой, но только к красоте его притягательность не сводима. Среди множества ликов водного города выделяются и общезначимые, и те, которые по ряду причин приобретают особенную важность для отдельного народа или человека. К числу общезначимых проявлений, оказавших и продолжающих оказывать сильное влияние на всех, кто соприкоснулся с Венецией, является ее инакость по отношению к окружающему миру. Все сопоставления Венеции с Петербургом или Амстердамом относительно нее вторичны и основаны скорее на отдельных чертах внешнего сходства, нежели на обнаружении исходного родства. Инакость Венеции проявляется во всем: в облике, в характере жизни и духе города, в специфике включения человека в его пространство, в до- и постэмпирическом соединении с ним. Посещение Венеции для большинства форестьеров было подобно краткому или сравнительно протяженному во времени прорыву в инобытие, сладкой самоотдаче одному из самых сильных многовековых соблазнов. Для русских писателей эта инакость Венеции оборачивалась сильнейшей тягой к ней, как к грезе, мечте, земному раю. Даже в редких отрицательных оценках города, представленных в русской публицистике, звучит нескрываемая боль от мысли о его возможной goalma.org меньшую, а возможно, даже большую притягательность порождала открыто явленная женская природа Венеции[8]. В этом смысле не случайны ее многочисленные женские персонификации как в живописи, так и в литературе, связь с хтоническим началом, акцентуация тех эмпирических признаков, которые указывают на ее глубинную женственность. Все это представляет особую ценность для русского сознания, в системе которого ось Петербург — Венеция создает определенную устойчивость и сбалансированность начал. О мужской в основе своей природе Петербурга говорит многое. Сам акт его рождения фактически и мистически связан с мужскими волевыми проявлениями, что подхватывает, утверждает и развивает затем русская литература. В противоположность этому сюжет рождения Венеции из вод, многократно воспроизведенный в художественных произведениях, и само пребывание ее в водах как соприродной ей среде ясно указывают на преобладание в ней женского. Закономерным в этом контексте представляется тот факт, что воды, враждующие с Петербургом, живут с Венецией в любовной близости, в результате чего два города оказываются отмечены противонаправленными тенденциями с доминированием эсхатологического мифа для Петербурга и креативного — для Венеции. Это, несомненно, связано с противоположностью исходных начал, о которых Ю. М. Лотман писал следующее: «Петербургский камень — камень на воде, на болоте, камень без опоры, не „мирозданью современный“, а положенный человеком. В „петербургской картине“ вода и камень меняются местами: вода вечна, она была до камня и победит его, камень же наделен временностью и призрачностью»[9].На первый взгляд кажется, что и в Венеции обнаруживаются те же соотношения, однако в истоках своих связи воды и камня в двух городах в принципе различны, что во многом определяется характером сакрализации городского пространства. Петербург, несмотря на официальное добавление к его имени приставки Санкт, и в истории, и в сознании людей более соотносится не с апостолом Петром, а с выдающимся, но земным строителем своим. Следующая отсюда череда замещений приводит не только к десакрализации Петербурга, но и к объявлению его антихристовым городом. В Венеции, при всей значимости творческого порыва земных строителей города, их труд и вдохновение оказываются вторичными и производными от божественного промысла, выраженного в предсказании, сообщенном святому Марку. В результате Петербург остается, по сути дела, без небесного покровителя, а Венеция поклонялась и поклоняется своему святому патрону, оберегающему ее. Воды в этом случае подчинены высшей воле и даруют камню если не вечность, то goalma.org-разному представлена в двух городских текстах и проблема власти. Петр I, стоящий у начала северной столицы, и дальше остается ее первым и единственным властителем, мистически воплотившись в Медном всаднике так, что, несмотря на исторические перемены, петербургскую Россию трудно представить вне абсолютной власти, по преимуществу, в ее мужском выражении. Венеция, напротив, практически непредставима в качестве монархии, ибо ее выборные дожи и сенат, при всей масштабности их полномочий, утверждали себя и воспринимались народом как слуги Венеции, которая одна только и могла предстать в этом государстве коронованной особой.В системе русской ментальной культуры Венеция в какой-то мере выполняет ту роль, которую могла бы выполнять Москва в случае большей проясненности и, главное, актуализированности московского текста русской литературы. Однако речь здесь, на наш взгляд, могла бы идти действительно лишь о той или иной степени замещения, но не о его полноте, ибо в силу всемирности Венеции функция ее как пространственного воплощения женской ипостаси в любом случае будет значима для России. Кроме того, женское начало в водномгороде выражено неизмеримо сильнее, чем в любом городе goalma.org всего сказанного следует, что петербургский и венецианский тексты русской литературы, в чем-то перекликаясь, в чем-то решительно расходясь, должны взаимно дополнять друг друга, и это в значительной мере подтверждается всем строем русской литературной венецианы, в которой на уровне пространства и имени, в системе зеркальных проекций и в ощущении жизни и смерти обнаруживаются специфические черты венецианского мира, фоново отсылающие читателя к миру петербургскому, но в глубинном значении не повторяющие его. В этом смысле венецианский текст сам по себе оказывается способным выполнять по отношению к автору и читателю своего рода компенсаторную функцию и уравновешивать противоположные начала даже вне эмпирического соприкосновения с Венецией. Следовательно, текст этот, подобно петербургскому, выступает в цельной системе уже как необходимая реалия бытия, и отношения с ним можно в какой-то мере рассматривать как показательные не только для отдельного человека, но и для всей русской культуры в целом. В этом качестве он и приобретает определенную автономность по отношению к городу, его породившему, что подтверждается значительным рядом произведений о Венеции, созданных авторами вне какого бы то ни было эмпирического соприкосновения с нею. Таким образом, русская венециана являет собой особый литературный пласт, благодаря которому в российском ментальном пространстве реализуется присутствие Венеции как необходимого душе уголка мира. За пределами своими, интегративно представленная в качестве цельного текста, Венеция продолжает жить как единица национального сознания, как комплекс смыслов и переживаний, в каковой функции ее трудно переоценить. Структуризация и анализ этой венецианской метареальности, существующей в русской литературе, и являются нашими goalma.org этом необходимо отметить, что воссоздание сверхтекста — это всегда в той или иной мере акт мифотворения. Когда же речь идет о таких явлениях, как петербургский или венецианский тексты, степень мифотворчества заметно возрастает. Таков факт, который должен осознавать и с которым должен считаться и тот, кто воссоздает подобные метатексты, и тот, кто их воспринимает. В этом смысле совершенно справедливо замечание И. П. Смирнова о том, что «экспликация „петербургского мифа“, предпринятая В. Н. Топоровым, — еще один петербургский миф уже потому хотя бы, что она рассматривает его как в-себе-завершенный»[10].Венецианский текст отличается в данном отношении от петербургского лишь тем, что его позволительно рассматривать как в-себе-завершенный в плане топографическом, ибо Венеция в своем пластическом облике, отраженном в литературе, стремится к устойчивости, сохранности. Изменения, которые произошли в течение ХХ века в связи с потребностями развитого туризма, не оказали существенного влияния на облик Венеции. Ее внутреннее пространство осталось структурно неизменным, вернее, оно меняется ровно настолько, насколько все его составные подвержены влиянию медленно текущего времени. Тем не менее, пытаясь воссоздать венецианский текст русской литературы, мы уже изначально имеем дело с некими осколочными мифологизированными образованиями — конкретными литературными произведениями, — которые, как и сам венецианский текст в целом, не могут быть проверяемы на достоверность и точность отражения первичной реальности, то есть на подлинность венецианского культурно-исторического контекста и пластического облика Венеции. Это очень точно выразил А. Блок в письме к редактору журнала «Аполлон» М. С. Маковскому от 23 декабря года: «Сверх того, внимательно просмотрев Ваши замечания, я должен прибавить, что ничего не имею против некоторых из них (по преимуществу грамматических) внешним образом (но не внутренним); зато одно меня поразило: рядом со словами о „Марке“ и о „лунной лагуне“ Вы пишете: „Неверно. Лагуна далеко от Марка“. Таким образом Вы подозреваете меня в двойном грехе: в незнании венецианской топографии и в декаденстве дурного вкуса (ибо называть лагуну, освещенную луной, „лунной лагуной“ — было бы именно бальмонтизмом третьего сорта). Уверяю Вас, что я говорю просто о небесных лагунах — менно о тех, в которых Марк купает свой иконостас (в данном случае портал) в лунные ночи»[11].Как видим, А. Блока поражает странная для столь близкого к искусству человека, как М. С. Маковский, способность смешения эмпирического и поэтического бытия, смешения языков в исходном моменте рождения произведения. Топография для А. Блока значима, но она либо лежит за пределами поэтического текста, либо, вписываясь в поэтическое бытие, подчиняется ему. Прочтение же поэтического на языке фактического равно разрушает обе goalma.org, литература нередко провоцирует читателя, подталкивая его к подобного рода смешению, что характерно для так называемого реалистического изображения Венеции с сознательно, а порой нарочито сниженным образным рядом. Такие варианты в составных мирового венецианского текста довольно часты и встречаются в разных произведениях, независимо от времени их создания и эстетической парадигмы авторов, начиная от Д. Рескина, писавшего в «Stones of Venice» о грязных каналах и площадях Венеции[12], до Ю. Буйды, постоянно упоминающего в романе «Ермо» о гнилостном запахе воды, к которому примешивается заах солярки[13]. Порой, как, к примеру, в стихотворении В. Ходасевича «Нет ничего прекрасней и привольней…», эта внешняя бытовизация возникает как протест против литературных клише, заполонивших венецианский текст, на что уже указывал Л. Лосев[14]. Однако, несмотря на кажущуюся или даже подлинную достоверность, все подобные явления принадлежат литературномувенецианскому тексту, являясь единицами цельного венецианского goalma.org этом самодостаточность, характерная для всякого мифа, в венецианском тексте утверждается благодаря переводу образа на такую орбиту, где Венеция, независимо от ее физического существования, предстает как необходимая духовная субстанция. Сложный характер отношений Венеции-во-плоти и Венеции-вне-Венеции очень глубоко понял и точно выразил М. Пруст в первой книге романа «В поисках утраченного времени» — «По направлению к Свану». Герой его романа создал свою виртуальную Венецию в «умозрительном пространстве» и «воображаемом времени». «Даже с чисто реалистической точки зрения, — пишет М. Пруст, — страны, о которых мы мечтаем, занимают в каждый данный момент гораздо больше места в нашей настоящей жизни, чем страны, где мы действительно находимся. Если б я внимательнее отнесся к тому, что происходило в моем сознании, когда я говорил: „поехать во Флоренцию, в Парму, в Пизу, в Венецию“, то, конечно, убедился бы, что видится мне совсем не город, а нечто столь же непохожее на все, что мне до сих пор было известно, и столь же очаровательное, как ни на что не похоже и очаровательно было бы для людей, вся жизнь которых протекала бы в зимних сумерках, неслыханное чудо: весеннее утро. Эти вымышленные, устойчивые, всегда одинаковые образы, наполняя мои ночи и дни, отличали эту пору моей жизни от предшествующих…»[15].В другой форме, но не менее отчетливо, это выражено в стихотворении Б. Ахмадулиной «Венеция моя»:

Темно, и розных вод смешались имена.

Окраиной басов исторгнут всплеск короткий.

То розу шлет тебе, Венеция моя,

в Куоккале моей рояль высокородный

Насупился — дал знать, что он здесь ни при чем.

Затылка моего соведатель настойчив.

Его: «Не лги!» — стоит, как ангел за плечом,

с оскомою в чертах. Я — хаос, он — настройщик.

Канала вид… — Не лги! — в окне не водворен

и выдворен помин о виденном когда-то.

Есть под окном моим невзрачный водоем,

застой бесславных влаг. Есть, признаюсь, канава.

Правдивый за плечом, мой ангел, такова

протечка труб — струи источие реально.

И розу я беру с роялева крыла.

Рояль, твое крыло в родстве с мостом Риальто.

Показательны последние строки стихотворения, написанные после отточия:

Здесь — перерыв. В Италии была.

Италия светла, прекрасна.

Рояль простил. Но лампа — сокровище окна, стола —

погасла.

Таким образом, духовная Венеция оказывается для поэтессы звучнее и важнее, чем ее физический прототип. Последний иногда способен даже разрушить своего метафизического двойника, породив некий духовный вакуум. Единственной же возможной формой материализации Венеции метафизической является текст, в нашем случае — словесный. Поэтому в стихотворении Б. Ахмадулиной «Венеция моя» возникает крайне важное для нее утверждение — «Не лжет моя строка», а в ее же стихотворении «Портрет, пейзаж, интерьер» дается формулировка одного из важнейших положений поэтической философии автора:

Но есть перо, каким миг бытия врисован

в природу — равный ей.

Однако если напряжение в отношениях пластически выраженного, реального и дематериализованного, трансматериализованного, не сублимируется через текст, разрешение его, как это показано у М. Пруста, может быть весьма драматичным: «…ценою наивысшего, непосильного для меня напряжения мускулов сбросив с себя, как ненужную скорлупу, воздух моей комнаты, я заменил его равным количеством воздуха венецианского, этой морской атмосферы, невыразимой, особенной, как атмосфера мечтаний, которые мое воображение вложило в имя „Венеция“, и тут я почувствовал, что страннм образом обесплотневаюсь; к этому ощущению тотчас же прибавилось то неопределенное ощущение тошноты, какое у нас обычно появляется вместе с острой болью в горле: меня пришлось уложить в постель, и горячка оказалась настолько упорной, что, по мнению доктора, мне сейчас нечего было и думать о поездке во Флоренцию и Венецию, и даже когда я поправлюсь окончательно, то мне еще целый год нельзя будет предпринимать какое бы то ни было путешествие, и я должен буду избегать каких бы то ни было волнений»[16].В момент разрешения данного напряжения и возникают применительно к конкретному локусу эстетические или эстетизированные формы времени, пространства, миропорядка, виртуальной образности и т. д., которые нам предстоит goalma.org книга включает в себя ряд глав, связанных логикой движения от внешнего к внутреннему, от физического к метафизическому. Выбор тематики глав определяется степенью актуализации тех или иных сторон образа Венеции в русской литературной венециане. Одной из задач, которые автор пытался решить, является презентация самого литературного материала, разрозненно существующего, иногда полузабытого или просто малоизвестного. Это потребовало обширного цитирования, что порой бывает чревато издержками иллюстративности, однако мы сознательно пошли на столь рискованный шаг, чтобы дать читателям наиболее живое и полное представление о русской венециане и облегчить работу будущих исследователей венецианского текста русской goalma.org благодарит проф. Л. И. Журову, проф. Ю. Н. Чумакова, канд. филол. наук Н. Фет, д-ра Елену Фьерамонти за консультации и заинтересованное отношение к нашей работе.

Глава 1 ОБРАЗНОЕ ПРЕДОЩУЩЕНИЕ ВЕНЕЦИИ

Венеция как «врожденная идея». — Венецианский пратекст и его роль в формировании первичного образа Венеции. — Поиски эквивалента

«Платон учил в древности о „врожденных идеях“. Должно быть, число их растет с возрастом и впечатлениями человечества. По крайней мере, каждый из нас знает как-то „сам собой“ то, что узнал его отец, дед, вообще предки. И каждый из нас, не бывая в Венеции, знает Венецию»[17], — так начинает свое повествование о Венеции П. Перцов. Действительно, за именем «Венеция» у каждого стоит круг тех или иных представлений, более или менее оправдываемых реальностью. Порой и вне эмпирического венецианского мира эти представления воплощаются в вещах, фотографиях, иных знаках водного города. И. Бродский в «Трофейном» () так описывает эмпирику этого довенецианского венецианского мира: «Где-то в начале шестидесятых, когда принцип романтической недосказанности, воплощенной в поясе и подвязках, стал потихоньку сдавать позиции, все больше и больше обрекая нас на ограниченность колготок с их однозначным или, когда иностранцы, привлеченные недорогим, но весьма сильным ароматом рабства, начали прибывать в Россию крупными партиями и когда мой приятель с чуть презрительной улыбкой на губах заметил, что географию, вероятно, может скомпрометировать только история, девушка, за которой я тогда ухаживал, подарила мне на день рождения книжку-гармошку из открыток с видами Венеции. Она сказала, что книжечка эта когда-то принадлежала ее бабушке, которая незадолго до первой мировой войны проводила медовый месяц в Италии. Там было двенадцать открыток в сепии, отпечатанных на плохой желтоватой бумаге. Подарила она мне их потому, что как раз в это время я весьма носился с двумя романами Анри де Ренье, незадолго до того прочитанными; в обоих дело происходило в Венеции, зимой; и я говорил только о Венеции…их фактура и меланхолия, столь знакомые мне по родному городу, делали фотографии более понятными, более реальными; рассматривание их вызывало нечто похожее на ощущение, возникавшее при чтении писем от родных. И их „читал“ и „перечитывал“. И чем больше я их читал, тем очевидней становилось, что они были именно тем, что слово „Запад“ для меня значило: идеальный город у зимнего моря, колонны, аркады, узкие переулки, холодные мраморные лестницы, шелушащаяся штукатурка, обнажающая кирпично-красную плоть, замазка, херувимы с закатившимися запыленными зрачками, цивилизация, приготовившаяся к наступлению холодных времен»[18].Позднее в «Набережной неисцелимых» () и «Watermark» () к открыткам и романам Ренье добавляется еще ряд составных его материализованной предвенецианы: номер журнала «Лайф» с цветным снимком собора св. Марка в снегу, лоскут дешевого гобелена с вышитым на нем Palazzo Ducale, маленькая медная гондола, которую отец купил в Китае, фильм Висконти по новелле Томаса Манна «Смерть в Венеции» и, наконец, венецианка[19].Культурно-психологическая значимость для поэта этого пластического предтекста несомненна, и абсолютно прав Лев Лосев, говорящий о существовании в сознании И. Бродского до реальной встречи с Венецией некоего кумулятивного образа ее, воспринимаемого с детства в контексте родной культуры[20].Подобные образы, более или менее прорисованные, более или менее яркие, рождались и продолжают рождаться в воображении многих людей в связи не только с Венецией или каким-то другим городом. А. Н. Веселовский писал в своей записной книжке о восприятии туристами Италии, задаваясь проблемой «перехода субъективных впечатлений в прочность объективной истины». «В большей части случаев как нам нравится, либо как нам кажется, так и мы веруем, — замечал он. — Обыкновенно мы очень долго ходим с оперной Италией и почти никогда с нею не расстаемся. Я помню, каким ненормальным показался мне первый белокурый итальянец, которого я встретил в Италии, — до тех пор я верил, что итальянцы могут быть только смуглые, и до сих пор как-то не верится в противное. Когда на улицах Милана, поздно ночью, я встретил под растворенными окнами одного дома чинно расставленные стулья, посредине столик с бензиновой лампой и двух артистов, игравших на гармонике какой-то веселый марш, я не верил глазам своим, чтоб это была серенада „Deh! vieni alla finestra!“ Да это разве можно сказать на гармонике? Где же тайна? где же мандолина? где же теплый летний воздух, носящийся над благоуханиями сада?»[21]. «Да! la bella Italia создавалась на севере, перед зимним камином, и работало над нею северное воображение»[22], — утверждает А. Н. Веселовский. В его суждениях много правоты, но когда речь идет о Венеции, должно признать, — и это подтверждается многими литературными примерами, — что ее предощущение и «прочность объективной истины» не слишком противоречат друг goalma.orgие предощущения Венеции возникло в литературной венециане сравнительно рано. И. В. Гёте в «Итальянском путешествии» в записи от 28 сентября года также говорит о прекрасной модели гондолы, которую его отец привез из своего итальянского путешествия и которая стала для ребенка свернутым до отдельной вещи образом Венеции: «Он очень ею дорожил, — пишет И. В. Гёте, — и мне, лишь в виде особой милости, позволялось играть ею. Первые остроконечные клювы из блестящего листового железа и черные клетки гондол приветствовали меня, как добрые старые знакомцы, я упивался уже позабытыми было впечатлениями детства»[23].В году о своем предощущении Венеции пишет Д. Г. Байрон в IV песни «Паломничества Чайльд-Гарольда»:

Венецию любил я с детских дней

Она была моей души кумиром,

И в чудный град, рожденный из зыбей,

Воспетый Радклиф, Шиллером, Шекспиром,

Всецело веря их высоким лирам,

Стремился я, хотя не знал его.

(Перевод В. Левика)

Байрон одним из первых указал на венецианский литературный пратекст, который во многом определил становление венецианы XIX–XX веков. Для каждого нового поколения художников он открывался как все более объемный, к прежним добавлялись новые имена, но значимость его не снижалась. В процессе формирования мирового венецианского текста нет провалов и разрывов — он внутренне един и в то же время динамичен в своем развитии. Потому всякий автор, вступающий в пределы литературной венецианы, неизбежно рано или поздно погружается в толщу этого пратекста, одновременно обнаруживая для себя новые возможные точки опоры и новые сцепления, порой парадоксально-неожиданные. Вот как описывает, к примеру, Н. Берберова предвидение Венеции героиней рассказа «Мыслящий тростник»: «У меня о Венеции было единственное детское воспоминание, было это до „той“ войны, и мне было лет пять…в Венеции я помню один вечер. На небольшом балконе, вероятно не слишком высоко, но мне казалось, что мы сидим на высокой башне, было поставлено два стула. На одном сидела я, на другом — в чесучевом пиджаке и панаме Дмитрий Георгиевич, с толстой книгой в руке. Вероятно, это была гостиница на Лидо, где мы тогда оказались: он, его жена, моя мать и я. Вероятно, это был вечер исключительный, когда меня оставили с ним одну, потому что я не помню, чтобы это когда-нибудь повторилось. Широко открыв рот и вытаращив глаза, я слушала, как он читал мне вслух „Руслана и Людмилу“. Вероятно он решил, что мне пора познакомиться с русской литературой. — Я прочту вам, то есть тебе, — так приблизительно он начал свое предисловие, — гениальное произведение гениального русского поэта. У Лукоморья дуб зеленый. Вы, то есть ты, поймешь когда-нибудь, так сказать, всю силу этого выражения: Лукоморье! Мы сейчас у моря, проводим время, так сказать, летние каникулы, но это еще не есть Лукоморье…Дальше пошло уже без комментариев, но зато и дошло до меня очень немного. Ученый кот остался в памяти, и вся картина запечатлелась примерно таким образом: на высокой башне, у какого-то Лукоморья, сидим мы с Дмитрием Георгиевичем, у меня не закрывается рот и внутри все пересохло от восторженного удивления и благоговения, так как Дмитрий Георгиевич сообщил мне новость: в Венеции, с древних времен, проживает некий ученый кот. И, видимо, этот кот прекрасно известен Дмитрию Георгиевичу. Кроме этого я о Венеции не помнила ничего»[24].Так Пушкин, действительно интересовавшийся Венецией, в памяти героини оказался вписанным в венецианский пратекст через поэму, где нет и слова о Венеции. Однако путаница, возникшая в детском сознании, не вовсе лишена смысла. Связанное с Венецией ощущение волшебства, сказочности определяет состояние взрослой героини во время ее настоящей встречи с водным городом, перекликаясь с детской реакцией на первое знакомство с поэмой «Руслан и Людмила». Следовательно, начальное представление о городе, вобравшее в себя пушкинские образы, в действительности было близко к истине, и претензии в этом случае могут быть предъявлены только к специфике детского восприятия.С ориентации на литературный венецианский пратекст началось увлечение Венецией у В. Некрасова. В путевых записях об Италии, названных «Городские прогулки», он пишет: «Согласитесь, очень приятно начинать свой рассказ именно с этих слов — Венеция, Пьяццале, Лев св. Марка… В детстве у меня была книга „Таинственная гондола“. Кто ее автор, не помню, содержания тоже не помню. Помню, что издание было Гранстрема, обложка красная, тисненная золотом, и что на первой цветной картинке было изображено венчание дожа с морем — громадный, величественный корабль „Буцентавр“, и на носу его в забавном колпачке маленькая фигурка дожа, бросающего перстень в воды Адриатики. Тогда — мне было лет восемь или десять — я написал свой первый рассказ. До конца я его не довел — то ли надоело писать, то ли получил „неуд“ по арифметике и было уж не до рассказа, а может, просто потому, что начинать всегда легче, чем кончать, — словом, до конца не довел. Помню только, что принимал там участие и дож, и „Буцентавр“, и что начинался он на Пьяццале у колонны Льва св. Марка»[25]. Таким образом, литературный пратекст, у многих формирующий предощущение Венеции, включает в себя не только художественные образцы, но и вполне рядовые произведения, заурядность которых компенсируется неординарностью предмета изображения, то есть самого водного города.В той или иной форме литературный пратекст почти всегда присутствует в описаниях предощущения Венеции, но не всегда является определяющим. Оригинальный сюжет с описанием предощущения города и замещения реальной встречи с нею представлен в автобиографическом рассказе Ю. Нагибина «Моя Венеция». Текст рассказа открывается фразой: «В последний момент я все-таки не поехал в Венецию»[26], а все события происходят до этого момента и после него. То, что происходит до, и может быть определено как предощущение. «Целый месяц прожил я в очарованности Венецией, — пишет Нагибин. — Я без устали бормотал стихи Мандельштама: „Венецийской жизни мрачной и бесплодной для меня значение светло…“, и Ходасевича „Что снится молодой венецианке…“, я не расставался с монографией о двух художниках, объединенных в сознании потомства прозвищем Каналетто, я рассматривал репродукции Джорджоне, Тициана, Веронезе, Тинторетто, Тьеполо, фотографии площади Святого Марка, Дворца дожей, мота Риальто, Большого канала, таможни, облепленной легкими судами, перелистывал повесть Хемингуэя „За рекой в тени деревьев“, где автор так гордится своим знанием венецианской жизни; я вспоминал, засыпая, все читанное о Венеции, о дожах, о догарессах, о страшных подземельях, где заседал зловещий Совет Десяти, о состязаниях гондольеров, о праздновании вознесения и обручении дожа с морем, и мне снились пронзительные лазурные венецианские сны» (69–70).Несмотря на ряд допущенных Ю. Нагибиным неточностей, нельзя не увидеть многоаспектность его венецианского предтекста, включающего в себя и русскую литературную венециану ХХ goalma.orgа с несостоявшейся поездкой не отменяет «венецианского» развития сюжета, но заменяет в рассказе один сюжетный вариант другим: «…я слишком пропитался Венецией, чтобы перейти к обычным делам и заботам. Меня тянуло к воде, и я вспомнил, что возле нашего поселка, на речке Коче, есть лодочная станция. Сеня Боркин, поселковый электрик, сказал мне, что можно достать мотор. Хозяин мотора, инспектор ГАИ на пенсии, наверняка не откажется от совместной прогулки по Коче, особенно если распить с ним в пути бутылочку кубанской. Меня увлекло предложение Боркина: присутствие в нашей компании инспектора ГАИ усиливало ирреальность предстоящего путешествия, которое втайне мне мыслилось путешествием по каналам и лагунам Венеции» (70).Так место Canale Grande занимает река Коча, а место гондольера — инспектор ГАИ на пенсии. Далее, создав устойчивый венецианский фон благодаря упоминаниям о рыже-золотистых венецианках, венецианских снах, карнавале, венецианских каналах, автор повествует о российском быте. Венеция до будущей реальной встречи с нею так и остается лишь в предощущении, которое включает в себя совершенно необходимую автору-герою убежденность в ее подлинном присутствии в обширном земном пространстве: «Они [самолеты. — Н. М.] летят в Париж, Лондон, Венецию, Гавану, Нью-Йорк, Буэнос-Айрес, Токио. Я спокойно провожаю их взглядом, у меня есть свое Покровское, по воде до него столько же, сколько до Венеции „воздухом“» (82).Таким образом, описание предощущения Венеции, ставшее в ХХ веке привычным звеном сюжета многих составных русской литературной венецианы, может в отдельных случаях «повысить» свой статус до фактора сюжетообразующего. Но даже если этого не происходит, данное описание сохраняет за собой положение значимой языковой единицы венецианского текста. Формы выражения предощущения могут быть различными: встраивание в венецианский пратекст, индивидуальные образные сцепления, сон, как в романе Ю. Буйды «Ермо», но в сюжете оно всегда выступает как часть большого события, именуемого встречас Венецией. Степень адекватности, равно как и сила предощущения, также может быть разной. Фактически именно на это указывает П. Перцов, замечая вслед за суждениями о «врожденной идее» Венеции, что «первое впечатление от Венеции не в ее пользу» (3). Отсюда следует, что предощущение может быть сильнее первичного ощущения и качественно иным — здесь много значит характер психологической установки. Однако в пространстве художественного текста обе Венеции — данная в предощущении и увиденная воочию — сливаются в одну, поскольку и первая и вторая в одинаковой степени ориентированы на создание цельного образа уникального города.

Глава 2 ОТ ЭМПИРИЧЕСКОГО К ХУДОЖЕСТВЕННОМУ ОБРАЗУ ВЕНЕЦИИ

Культурно-психологические аспекты венецианской литературной географии

Венеция в ойкумене. — Поликультурность Венеции. — Резонантность венецианского топоса

Особенности восприятия Венеции, о которых мы говорили во введении, полностью определяют организацию пространства в русской литературной венециане. Замечание Л. Лосева относительно того, что «Венеция, которая стоит даже не на краю моря, а как бы в самом море… приобретает в дни Рождества исключительный статус в поэтической географии И. Бродского, статус места вне времени и вне пространства»[27], в значительной степени справедливо не только для рождественских дней и не только для И. goalma.org мере формирования поэтического (в широком значении слова) образа Венеции ее географическая прикрепленность начинает приобретать признаки относительности в том смысле, что местоположение города во внешнем мире нередко определяется художниками не абсолютно, а по отношению к… В диахроническом ряду русской литературной венецианы это ее свойство соотносится по преимуществу с ХХ веком. Для писателей предшествующего периода Венеция, даже значимая сама по себе, устойчиво существовала как оригинальная, но не вычлененная метафизически составная либо обширного европейского, либо общего итальянского контекста. Этот ракурс изображения «царицы волн морских» был задан уже И. Козловым в году. Многократно отмечавшиеся несообразности в его стихотворении «Венецианская ночь» в какой-то мере порождены некритическим отношением поэта к байроническим клише, но отчасти они кажутся несообразностями только потому, что ориентированное собственно на Венецию восприятие читателя отсекает городской пейзаж от прибрежного, тогда как у И. Козлова понятие венецианской ночи охватывает и Венето, раздвигая границы локуса. Еще отчетливее контекстуальная принадлежность Венеции представлена в стихотворении И. Козлова «К Италии» (), где Венеция, будучи частью целого, одновременно представительствует за это goalma.orgция к расширению пространственных границ заметна и у Пушкина, который также не замыкает Венецию в ее собственных пределах:

Близ мест, где царствует Венеция златая…

(«Близ мест, где царствует Венеция златая…», )

Кто знает край, где небо блещет

Неизъяснимой синевой,

Где море теплою волной

Вокруг развалин тихо плещет;

Где вечный лавр и кипарис

На воле гордо разрослись…[28]

(«Кто знает край, где небо блещет…», )

То же самое и в первой главе романа «Евгений Онегин» ():

Адриатические волны,

О, Брента! нет, увижу вас…

В году в итальянский топос вписывает Венецию В. Бенедиктов в стихотворении «Италия»:

…С одной руки громадой стройной

Подъемлясь, Генуя спокойно

Глядит на зеркальный раздол,

С другой, в водах своих играя,

Лежит Венеция златая

И машет веслами гондол.

Пространственная симметрия, возникающая у В. Бенедиктова, в принципе лишает Венецию какой бы то ни было автономности и самоценности, которые окажутся весьма существенными для последующих авторов русской литературной венецианы. Однако и утверждающийся в 40–х годах XIX века кажущийся автономным собственно венецианский контекст не отменяет тенденции связной прорисовки пространства. Он просто игнорируетпроблему положения Венеции в географическом топосе, поскольку внутренне ориентирован на интенсивное освоение специфических внешних сторон ее облика. Это, впрочем, не означает, что с х годов из литературы вообще исчезаютпроизведения, живописующие Венецию в общеитальянском топосе, — они есть у П. Вяземского, И. Мятлева, К. Павловой и других художников, — но центр тяжести смещается в сторону переживания и изображения Венеции самой по себе.В начале ХХ века, с ростом интереса к проблемам пространства в целом, писатели, говорящие о Венеции, расширяют ее пространственные горизонты, но в качественно ином, чем ранее, варианте. В х годах П. Муратов уделяет много внимания определению той культурно-психологической и исторической общности, в которой Венеция предстает как ядро, порождающее притяжение к нему периферийных образований. Он обращает особое внимание на то, что круг венецианского топоса, включающий в себя Верону, Виченцу и ряд других небольших городов, принадлежавших когда-то Венецианской республике и сохранивших на себе отчетливую печать специфической венецианской культуры, и в начале ХХ века сохранял внутреннюю цельность, противостоящую разрушительным внешним влияниям. Говоря об итальянской репрезентативности Вероны и, одновременно, ее постоянном небезуспешном стремлении к самостоятельности, П. Муратов пишет: «Сделать своею „Verona la degna“, соединить ее участь со своею, овеять ее своим духом могла только Венеция. Когда в годы памятной Камбрейской лиги самому существованию Венеции угрожал союз могущественнейших государей эпохи: германского императора, французского короля и римского папы — мудрая „Serenissima“ освободила принадлежащие ей города от данной ими присяги. На семь лет Верона получила призрачную самостоятельность под опекой императора Максимилиана. Но в году, с помощью отпавшей от союза Франции, город вновь был возвращен Венеции. „Нам странно читать, — восклицает один из историков Вероны, — как каменные львы Сан Марко, убранные прочь в дни Максимилиана, были извлечены тогда из потайных хранилищ, украшены цветами и поставлены на свои места со всяческими изъявлениями радости. Колокола весело звонили, крики „Марко, Марко“ раздавались потешные огни были зажжены в темноте зимней ночи, и французские рыцари не могли сдержать удивления при виде этой любви к Венеции, высказанной веронским народом…“ …В году она добровольно водрузила в знак исторической связи своей с Венецией крылатого льва Сан Марко на мраморном столбе Пьяццы Эрбе»[29].Итак, в представлении писателей начала ХХ века Венеция уже не равна Serenissima, но и не сводима к своим городским пределам. Литературная Венеция той поры так же, как и в начале XIX века, но не внешне, а органически, являет собой город вкупе с его окрестностями. В этом смысле перекличкой через столетие звучит стихотворение В. Ходасевича «Брента» (), что подчеркивается и предпосланным ему эпиграфом, взятым из романа «Евгений Онегин», правда, с несколько измененной по сравнению с пушкинской пунктуацией:Отношения венецианского пространства с общеитальянским топосом в произведениях ХХ века осложняются. С одной стороны, продолжает развиваться тенденция представления Венеции в итальянском географическом и культурно-психологическом контексте, ярким примером чего являются «Образы Италии» П. Муратова, с другой стороны, очень высокий интерес к собственно Венеции, острое ощущение ее своеобразия порождают тенденцию ее автономизации как города, которому отведена особая роль в мировом или, как минимум, европейском миропорядке. Эти характерные именно для писателей ХХ века попытки обозначить метафизическое место Венции определяли одновременно множественность и специфичность ее связей с внешним миром в системе литературной goalma.orgние в обширный географический контекст с удаленными или неопределенными границами требовало ясности в отношениях с ближним пространством, и в различных связанных с Венецией текстах ХХ века в разной форме начинают звучать утверждения об отличии Венеции от исторически и политически поглотившего ее итальянского мира. Порой авторы уступают право озвучивания данной мысли своим персонажам, как В. Брюсов в путевых очерках об Италии (): «Вы итальянец? — спросил я простого старика. — Нет, синьор, — гордо возразил он. — Я венецианец»[31], — порой говорят об этом сами, как А. Блок, замечающий в «Молниях искусства», что Венеция «еще не Италия, в сущности, а относится к Италии как Петербург к России, — то есть, кажется, никак не относится»[32]. Это ощущение отдельностиВенеции, видимо, было у А. Блока очень сильным, ибо он в том же году в письме к В. Брюсову от 2 октября снова повторяет, варьируя, то, что сказал в «Молниях искусства»: «…Венеция поместилась как-то на особом месте, даже почти вне Италии; ее можно любить примерно как Петербург; как Петербург к России, так Венеция относится к Италии»[33].Представление о Венеции как значимой самой по себе и соотносимой с мировым контекстом, минуя итальянский, сохраняется в литературе вплоть до наших дней, прямо выражаясь в поэзии и прозе И. Бродского, имплицитно присутствуя в романе Ю. Буйды «Ермо» и в других связанных с Венецией произведениях. Так, Д. Бавильский в эпистоле «Венеция. Письмо» () пишет: «Вне пространства: нельзя сказать, что ты был в Италии. Нет же, нет: ты был в Венеции и только. Италия иное. Венеция по-прежнему суверенная республика, охраняемая крылатым львом»[34].Рядом с подобными утверждениями, иногда доказательно подкрепляя их, иногда без обобщений, ограничиваясь чередой указаний на факты, писатели лейтмотивом проводят мысль о культурной универсальности Венеции, вместившей в себя Запад и Восток, языческий, мусульманский и христианский миры. Будучи знаково представленными во внутреннем венецианском пространстве, они делают Венецию культурным аккумулятором всего Средиземноморья и, шире, практически всей Европы, связывая ее с обширным и разноликим топосом. В русской литературе трудно найти художника, который не отметил бы культурный эклектизм и в то же время внутреннюю цельность вещного наполнения венецианского пространства. Особая географическая сетка, определяющая пространственные координаты Венеции как центра мощнейшей в прошлом морской торговой республики; ее территориальное положение на периферии Византийской империи, где влияние Константинополя сказывалось, но было крайне ослабленным; исторические связи с северными и северо-западными государствами Европы, которые порой использовали огромный по тем временам венецианский флот как мост к восточному Средиземноморью, — все это делало Венецию перекрестком, где встречались и расходились самые различные культуры и нации. Поэтому в средиземноморском топосе Средних веков и эпохи Возрождения Венеция стала той пространственной точкой, которая объединяла разные локусы, неся при этом в самой себе признаки амбивалентного центра-периферии, что и наложило неповторимый отпечаток на облик goalma.orgности культурно-географических координат водного города находят образное воплощение в многочисленных составных русской и мировой литературной венецианы. При этом тексты, подчиненные своим собственным семиотическим законам, приводят в действие механизм, на который в свое время точно указал Ю. М. Лотман, заметив, что всякое описание есть деформация. «Не освещая всех аспектов такой деформации, — пишет он алее, — отметим, что она неизбежно влечет за собой отрицание периферии, перевод ее в ранг несуществования»[35]. Таким образом, как бы ни складывались культурные и пространственные взаимоотношения в реальности, в литературном венецианском тексте Венеция неизбежно и неизменно обретает статус центра, что не искажает, но несколько смещает и усиливает первичные законы и тенденции ее бытования в пространстве. В редких случаях, как в стихотворении М. Кузмина «Ах, не плыть по голубому морю…» (), Венеция оказывается одним изцентров бицентричного мира наряду с Константинополем. Но и здесь, в отличие от предметно обозначенной Венеции, Константинополь скрыто, а, следовательно, аксиологически ослабленно, представлен лишь через бухту Золотой goalma.orgции изображения Венеции как притягивающего гравитационного центра ясно проявились уже в первой русской книге, специально посвященной водному городу («Венеция», ). Автор ее, П. Перцов, обращает внимание на знаковое со-присутствие в Венеции различных средиземноморских территорий, проявившееся не только в смешении стилей, но и в вещном представительстве в Венеции разных стран. Этот вещный цитатный конгломерат, по мнению П. Перцова, особенно характерен для духовно-культурного центра Венеции — собора св. Марка. «Я не знаю, существует ли еще в мире собор, — пишет П. Перцов, — на который можно было бы поставить четырех бронзовых коней без риска не только испортить художественное впечатление, но и профанировать здание. Не таков собор св. Марка. Фантастическое смешение всех настроений и вкусов, всех стилей и эпох… Это здание своего рода unicum, неповторимая индивидуальность в мире церквей. Его стиль считается византийским, но, мне кажется, это верно только до известной степени: из массы влияний, создавших собор, византийское было преобладающим. Ему принадлежит общий очерк здания, купола, мозаики. Но готические башенки главного фасада, готические стрелы, сплетенные из статуй, античный лес разноцветных колонн, восточная пестрота и позолота, наконец, широкая терраса вокруг куполов — какой стиль образует все это вместе взятое, если не стиль венецианского св. Марка, у которого нет ни предков, ни подражаний» (8–9). И несколько ниже, говоря о пристрастии венецианцев к мозаике, он замечает: «Создание международного, западно-восточного творчества, она, как нельзя лучше, отвечала международному складу Венеции — этого перепутья между Европой и Азией» (9). Те же особенности, по мнению П. Перцова, нашли отражение в архитектурном облике Дворца дожей и многих венецианских goalma.org П. Перцов был первым в русской литературной венециане, кто более или менее систематизировал и, главное, концептуально осмыслил факты, связанные с венецианским поликультурным стяжением, обозначив особенности пространственных координат Венеции, но он не был первым из тех, кто указал на эти факты. Тремя годами ранее В. Розанов в газете «Новое время» от 11 июля года опубликовал свой путевой очерк о Венеции. Он так же, как и П. Перцов, обращает внимание на культурную и географическую собирательность интерьера собора св. Марка. «Все тут неразумно, нерассчитано, — пишет В. Розанов. — Колонны, — как тащили из Константинополя, из Иерусалима, из языческих храмов Италии, — зеленые, красные, серые, желтые, пятнистые, с скульптурами и без скульптур, так и расставляли внизу почти без расстояния между ними, почти рядом: и они подпирают собор как вертикально поставленные и укрепленные бревна, скорее кучами, чем в каком-нибудь порядке. По понятному чувству я особенно рассматривал колонны из Соломонова храма, и у их подножия сохранились следы аллегорических животных, того же типа и фигур, как у подножия светильника из Соломонова храма, детально переданного в арке Тита в Риме»[36].Упоминание о Риме в этом контексте несет смысл больший, нежели просто указание на параллельность отдельно взятых деталей. Рим в период существования великой империи был таким же средоточием ценностей, стекавшихся туда из всех подвластных ему территорий, как Венеция Средних веков и Возрождения. Только масштабы и характер этого центростремительного движения в последнем случае были несколько иными, хотя завоевания во время поддержанных Венецией крестовых походов сыграли и здесь немалую роль. Проводя в этом отношении прямую аналогию с Римом, В. Розанов пишет: «…„Марк“ есть патрон Венеции, а что такое этот „патрон“ и чему он покровительствует, показывают везде разбросанные фигурки львов: Венеция — львиный город, находящийся под защитой какого-то святого, который обеспечивает ему успешную ловитву адриатических ланей. Но этому „патрону“ надо воздвигнуть храм, как Рим создавал своему Марку. Пираты Адриатики, так напоминающие наших запорожцев, потащили сюда все, притащили даже две колонны из Соломонова храма, когда-то перевезенные в Константинополь: и все прекрасное, ценное, редкое — казалось бы, на первый взгляд безвкусно — потащили своему „Льву“ и соединили в подножие его славы. Но опять — история помогла. Из безвкусного, эклектичного, наборного, непреднамеренного получилась единственная по красоте христианская церковь!» (). Итак, В. Розанов видит культурную миссию Венеции, отчасти подхваченную ею упавшего Рима, в объединении разнородного, в том числе и в смысле образования целостности из вещественных цитат разных топосов и goalma.org то, что было отмечено авторами путевых очерков в области семиотики венецианского топоса, практически не нашло отражения в поэзии и художественной прозе начала ХХ века. В этот период художники слова создают обобщенный метафизический образ Венеции, восходящий порой до уровня целостного символа, предпосылки возникновения которого усматриваются уже в XIX веке в творчестве Ф. М. Достоевского. Лишь значительно позднее, в 80–х годах ХХ века, видимо, в связи с постсоветским «размыканием» пространства и стремлением к эстетическому переоткрытию Венеции, цельный образ города начинает дробиться на отдельные детали, которые особенно привлекают внимание поэтов и писателей. Здесь нет стремления к разрушению метафизического ореола Венеции (он трансформируется, но остается достаточно устойчивым), а только желание всмотреться в жизнь и лицо города. Несомненно, значительную роль в подталкивании художников к вычленению образов поликультурного венецианского мира сыграла и возможность заново прочесть переизданные в последние десятилетия путевые очерки русских писателей начала столетия. Так литература конца века возвращает читателю то, о чем писали очеркисты его начала:

На колокольне

Колотят мавры,

Везде привольно

Стоят кентавры,

Где Византия

Сроднилась с Римом

В одном созданье

Неукротимом.

(Е. Рейн. «На карнавале», )

Мы по ней, златокудрой, проплыли

Мимо скалоподобных руин,

В мавританском построенных стиле,

Но с подсказкою Альп, Апеннин…

(А. Кушнер. «Знаешь, лучшая в мире дорога…», )

В том же направлении движется и проза х годов. В одном из лучших произведений русской венецианы, романе Ю. Буйды «Ермо», к примеру, Венеция — это мир, «где не случайно встретились Восток и Запад, Европа и Византия, Рим и Греция, орфики и пифагорейцы, Василий Виссарион и Лоренцо Валла» (15). Безусловно, во всем этом видна попытка нового концептуального осмысления феномена Венеции, но какой будет эта новая или обновленная концепция, говорить пока goalma.org тенденция в отражении отношений Венеции с внешним миром не связана с временным фактором и предстает как сквозная для русской литературной венецианы. Речь идет о таком важном свойстве венецианского топоса, как резонантность. При этом сразу следует заметить, что данное свойство не является исключительно и исконно венецианским. Оно характерно для всех итальянских городских текстов — и римского, и флорентийского… Италия в целом, при всей ее притягательности, обладает способностью порождать сильные ностальгические переживания. Однако Венеции это присуще в превосходной степени. Абсолютная непохожесть морского города на весь окружающий мир, исключительность его атмосферы и облика невольно рождают у всякого, пишущего о нем, тягу к сопряжениям, более или менее глубоким, более или менее личностным. В предельном случае абсолютная самобытность Венеции на эстетическом уровне оборачивается выраженным в слове переживанием абсолютной отъединенности ее хронотопа от всего, что было вне ее и до нее. Именно так ощущают Венецию герои новеллы Г. Чулкова «Голос из могилы» (): «Мы приехали в Венецию поздно вечером. Когда черная гондола беззвучно отчалила от вокзала и гондольер, неспешно гребя веслом, направил ее вдоль безмолвного канала; когда мы почувствовали странную тишину венецианской ночи и услышали шуршащие шаги запоздавших прохожих, торопливо переходивших по горбатым мостам; когда мы вошли в отель, у порога которого при свете фонаря плескалась зеленая вода, и увидели нашу комнату с огромным распятием и мебелью, уцелевшею, по-видимому, от времен Гольдони, Тьеполо и Казановы; мы вдруг почувствовали, что вот сейчас безвозвратно канул в прошлое наш далекий пустынный мир, где мы любили друг друга так страстно и так верно»[37]. Несколько иначе, но с тем же утверждением временной и пространственной дистанцированности это выражено в «Рассказе неизвестного человека» () А. П. Чехова: «Я смотрю вниз на давно знакомые гондолы, которые плывут с женственною грацией, плавно и величаво, как будто живут и чувствуют всю роскошь этой оригинальной, обаятельной культуры. Пахнет морем. Где-то играют на струнах и поют в два голоса. Как хорошо! Как не похоже на ту петербургскую ночь, когда шел мокрый снег и так грубо бил по лицу»[38].Казалось бы, подобные случаи должны свидетельствовать не столько о пространственных перекличках, сколько о разрывах, отсекающих Венецию от вневенецианского мира. Однако в действительности мы и здесь имеем дело со своего рода минус-резонантностью, поскольку во всех подобных проявлениях рядом с Венецией обязательно всплывает в качестве второго члена сравнения некая удаленная точка, соотносимая с водным городом по принципу неравенства, goalma.org пространственной резонантности в изображении Венеции пришел в русскую литературу с переводами элегии А. Шенье «Pres des bords ou Venise est reine de la mer…», сделанными во второй половине х годов В. Туманским, Пушкиным и Козловым. Подробно об этих переводах мы будем говорить далее, здесь же отметим, что пространственная перекличка возникает в этих стихотворениях как производное от параллелизма героев, принадлежащих разным локусам. Позднее в пародийной стилистике, но внешне четко обозначенным предстает данный феномен у И. Мятлева в «Сенсациях и замечаниях госпожи Курдюковой…» ():

Но Сан-Марк и сам собой

Бесподобен — золотой,

Весь почти из мозаика,

Вкруг чудесного портика

Много греческих икон —

Это знак, что наш закон

Всюду царствовал, бывало.

Но меня что восхищало —

Это сюр ле метр отель

Эн табло времан тель кель,

Как Успенского собора!

Не могла свести я взора

Умиленного с него,

И для сердца моего

Так повеяло отчизной,

Что дохнула новой жизней,

Из чужбины я душой

Вдруг перенеслась домой…

Эти отзвуки иных пространств материализуются в разных проявлениях венецианского мира. К примеру, в стихотворении К. Павловой «Гондола»() череду пространственных ассоциаций вызывает ритмичный плеск воды под веслом гондольера, водная гладь и дворцы Венеции:

Встал месяц, — скольжу я в гондоле,

Качаясь по светлой бразде;

Все тихо, плыву я на воле;

Венеция спит на воде.

И сказочно блещет красою,

Сквозь легкий тумана покров,

Над темнотекучей волною

Узорчатый мрамор дворцов.

И с лаской весло гондольера,

Касаяся мерно струи,

Глухим повтореньем размера

Баюкает думы мои…

…Другие мелькнули картины,

Суровее, мыслям милей:

Убогие избы, овины

И гладь бесконечных полей.

Повсюду простор величавый,

Звон всенощной в каждом селе;

И город огромный, стоглавый

Широко сверкнул в полумгле.

И с грани земли православной

Громада столицы другой

Кичливо блестит над державной

В гранит заключенной рекой.

Над ней небо хладно и серо…

И, мерно колебля струи,

Удары весла гондольера

Баюкают думы мои…

Почти те же исходные знаки ассоциативных рядов и с тем же кольцевым кружением образов обнаруживает стихотворение А. А. Голенищева-Кутузова ():

Заветный сумрак, тишина,

Лишь весел плеск в немом просторе,

Венецианская луна…

Адриатическое море…

По синим медленным волнам

Плыву в задумчивой гондоле;

А сердце рвется поневоле

К иным, далеким берегам.

В волнах полуночных туманов

Там месяц бледный из-за туч

Наводит свой холодный луч

На сонмы плещущих фонтанов…

… И, одинок, с тоской во взоре

Плыву я!.. Полночь, тишина…

Венецианская луна…

Адриатическое море…

Во всех подобных случаях ассоциации сохраняют некий апофатический оттенок, но важно, что порождаются они именно знаками венецианского топоса.В литературе ХХ века пространственные взаимопроекции представлены более сложно и вариативно, что не исключает возможности прямых эмпирических параллелей, особенно часто возникающих в путевых очерках. Так, В. Розанов пишет о сходстве соборов св. Марка и Василия Блаженного. Убранство венецианских дворцов рождает у П. Перцова довольно свободную ассоциацию с русскими дворянскими усадьбами: «Я невольно вспомнил здесь о наших крепостных усадьбах и дворянских домах: „соблюдая пропорцию“, разве не тот же быт, не то же миросозерцание и в водах венецианских лагун, и в степях Заманиловки?» (22).В начале столетия резонантность Венеции оригинально проявилась в сюжетах, связанных с явлением метемпсихоза, как в третьем стихотворении венецианского цикла А. Блока и в «Венеции» () В. Брюсова. Стихотворение «Слабеет жизни гул упорный…», как и предшествующее ему, было написано А. Блоком уже в России, после возвращения из итальянскогопутешествия, что нашло отражение во второй строфе:

Очнусь ли я в другой отчизне,

Не в этой сумрачной стране?

И памятью об этой жизни

Вздохну ль когда-нибудь во сне?

Отрицание «здесь и теперь» в этом стихотворении связано не с конечностью бытия вообще, а с возможностью духовной трансмиссии и утверждения себя в «там» и «потом»:

И неужель в грядущем веке

Младенцу мне — велит судьба

Впервые дрогнувшие веки

Открыть у львиного столба?

Таким образом, Россия и Венеция оказываются соотнесенными как две родины — реальная и потенциальная, своя-чужая и чужая-своя. Последнее очень сильно представлено в блоковском ощущении Венеции, глубинное родство с которой он почувствовал, едва увидев ее[39]. То, что, будучи в Венеции, А. Блок ощущал почти как возврат в места предыдущей жизни, в места «воспоминаний невозвратных», по определению, данному им в «Молниях искусства», в венецианском цикле приобретает форму своего рода «воспоминаний о будущем». С некоторым семантическим смещением, свернутый до одной строфы, но, в сущности, тот же связанный с метемпсихозом и Венецией сюжет в том же году проявляет себя и в стихотворении «Все это было, было, было…»:

И в новой жизни, непохожий,

Забуду прежнюю мечту,

И буду так же помнить дожей,

Как нынче помню Калиту.

Перекличка Венеции и России, Венеции и Петербурга постоянно звучит в поэтическом сознании А. Блока, приводя порой к совмещению топосов с помощью именных переносов, что возникает, к примеру, в посвященном Л. А. Дельмас стихотворении «От знающего почерк ясный…» (), где А. Блок называет Ponte dei Sospiri мост через реку Пряжку, находившийся около его дома в Петербурге:

От знающего почерк ясный

Руки прилежной и прекрасной,

На память вечную о том

Лишь двум сердцам знакомом мире,

Который вспыхнул за окном

Зимой, над Ponte dei Sospiri…

Позднее, в х годах, сходная ассоциация возникнет у А. Шайкевича, который назовет свои мемуары «Мост вздохов через Неву».Между этими временными точками лежит еще один вариант совмещения топики, который предстает сразу в двух выразительных формах — словесной и живописной: А. П. Остроумова-Лебедева, вспоминая в «Автобиографических записках» о втором посещении Венеции, отмечает органичную совместимость северного петербургского фона с венецианским городским пейзажем.В ином ассоциативном ракурсе, с видением Венеции из Петербурга и локальным утверждением ее в пространстве последнего, представлена перекличка топосов в стихотворении Б. Лившица «Летний сад» ():

Еще, бессмысленная суша,

Ты памятуешь пены спад

И глас Петра: «сия Венуша

Да наречется Летний сад».

Обращение к образу сопрягающихся топосов не остается уделом поэтов, мемуаристов, писателей 10–х годов. В году в «Новом мире» было опубликовано стихотворение Е. Храмова «Возрождение», где возникает соотношение, семантически обратное тому, что мы видели у А. П. Остроумовой-Лебедевой, но с теми же перекликающимися пространственным точками. Венеция здесь, в ряду прочих итальянских локусов, выступает как живописный фон, на котором в пространственной и временной перспективе прорисовывается один из ярчайших, ключевых образов, порожденных Петербургом:

Холмы голубые Тосканы,

Густой веницейский закат,

И плещут сирены хвостами,

И Данте спускается в ад.

Рождаются Джоттовы фрески

На них еще странно смотреть

И купола Брунеллески

Готовятся к солнцу взлететь…

… И в этом сиянье чуть брезжит,

Как слабый рисунок пером,

Голодный студент на Разъезжей

С готовым на все топором.

Обратный вариант видим в «Поэме без героя» () А. Ахматовой, где не Петербург устремляется к Венеции, а Венеция приближается к Петербургу и в маскараде сливается с ним:

И, как будто припомнив что-то,

Повернувшись вполоборота

Тихим голосом говорю:

«Вы ошиблись: Венеция дожей —

Это рядом…».

Позднее включение Венеции в российские пространственные границы реализуется как мечта о Венеции, рожденная при созерцании северных широт. Один пример такого наложения пространств мы уже рассматривали — это стихотворение Б. Ахмадулиной «Венеция моя», с проекцией венецианского топоса в карельском. Другой в поэзии х годов обнаруживается у В. Литусова:

Ладно, ладно, спроси себя: где я,

а ответу — не хочешь, не верь;

за окном догорает Помпея

и Венеция плещется в дверь.

В обоих случаях — и у Б. Ахмадулиной, и у В. Литусова — речь фактически идет о соотношении ментального пространства с утвердившейся в нем Венецией и пространства реального. Они располагаются на разных уровнях, но перекликаются, соприкасаются благодаря физической вписанности героя в первичный, российский, топос и взаимно трансформируют друг друга в художественном goalma.orgичка России и Венеции в литературе ХХ века предстает, как видим, с новой семантикой и в обновленных формах, но истоки ее — в литературной венециане века предыдущего. Действительно новым явлением, характерным именно для русской венецианы ХХ столетия, стало расширение географического горизонта и, следовательно, заметное умножение количества пространственных точек, так или иначе сопрягаемых с Венецией. Прецедент такого рода в русской литературе отмечен, но именно как прецедент. Мы имеем в виду уже упоминавшееся стихотворение К. Павловой «Гондола», где Россия представлена только как одна из составляющих развернутого географического веера, который включает в себя Трою, Константинополь, острова Эгейского моря, Неаполь, другие города Италии. Следует отметить, однако, что поэтическая география Каролины Павловой базируется в этом случае на традиционных точках вокруг венецианского топоса. Пространственное мышление нынешнего века с его большей широтой и свободой вписывает Венецию в обширнейший мировой пространственный контекст. Уже в начале века рядом с привычными топографическими обозначениями обнаруживаются свежие варианты, как, к примеру, в стихотворении А. Ахматовой «Долго шел через поля и села…» ():

И пришел в наш град угрюмый

В предвечерний тихий час,

О Венеции подумал

И о Лондоне зараз…

К сожалению, в русской литературной венециане есть временной провал продолжительностью почти в семьдесят лет, когда внешний горизонт по понятным историческим причинам резко сужается с тем, чтобы в х годах столь же резко, стремительно развернуться. При этом резонантность венецианского топоса количественно и качественно возрастает. Бегущая волна захватывает все более удаленные от Венеции точки, лежащие уже на других континентах. В данном отношении, как и во всех прочих, для поэтической венецианы х годов очень характерно стихотворение Е. Рейна «В Летнем саду над Карпиевым прудом в холодном мае…». В тексте стихотворения отчетливо прорисовывается пространственный треугольник, связывающий в движении по его периметру Россию, США и Венецию с одновременной знаковой вмещенностью этих топосов друг в друга, ибо фотографии Венеции помещены в американском журнале «Лайф», который отыскивается в Петербурге. Все эти пространственные сопряжения, и именно в такой последовательности, глубоко значимы для поэтического и реального пути россиян к Венеции в 80–х годах. Это путь И. Бродского, Л. Лосева, в значительной мере самого Е. Рейна и других. Движение к уже своей и знакомой, но еще не увиденной Венеции прочерчено в стихотворении с такой образной, типологической и психологической точностью, что мы считаем необходимым привести его текст полностью:

В Летнем саду над Карпиевым прудом в холодном мае

мы покуривали «Кэмел» с оторванным фильтром,

ничего не ведая, не понимая

из наплывающего в грядущем эфирном.

Я принес старый «Лайф» без последней страницы

с фотографиями Венеции под рождественским снегом,

и неведомая, что корень из минус единицы,

воплотилась Венеция зрительным эхом.

Глядя на Сан-Марко и Санта-Мария делла Салюта,

на крылатого льва, на аркаду «Флориана»

через изморозь, сырость и позолоту

в матовой сетке журнального дурмана,

сказал «никогда», ты сказал «отчего же?»,

и, возможно, Фортуна отметила знак вопроса.

Ибо «никогда» никуда негоже —

не дави на тормоз, крути колеса.

Поворачивался век, точно линкор в океане,

но сигнальщик на мостике еще не взмахнул флажками,

над двумя городами в лагуне, в стакане

поднимался уровень медленными глотками.

И пока покачивался дымок «Верблюда»

и желтел ампир, багровел Инженерный,

по грошам накапливалась валюта

и засчитывался срок ежедневный.

И, журнал перелистанный отложив на скамейке,

отворя комнату, судьбу и границу,

мы забыли, что нету рубля без копейки,

что мы видим все без последней страницы.

Такое же далекое, но на сей раз восточное, эхо венецианского топоса слышится в повести Р. Бухарева «Дорога Бог знает куда». Рельефность хронотопа дороги, эстетически организующего повесть, определяет в ней семантику Венеции в столь же характерном для х годов ключе, как и приведенное стихотворение Е. Рейна. Авторское сознание, выбирающее некие путевые вехи, стремится здесь преобразовать географическую дискретность в эстетическую и психологическую континуальность, в которой топосы смотрятся друг в друга, обнаруживая возможность стяжения их в общемировом пространстве. При этом глубинная мотивация перекличек Венеции и Индии обнаруживается автором в прагматике самой венецианской истории, что позволяет ему восстановить, казалось, уже давно утраченную драгоценную пластическую цельность мира и бытия. «Непредставимо далека отсюда Индия, — пишет Р. Бухарев, — даже японцам она кажетсязахолустьем, откуда не может прийти ничего достойного купли-продажи. Чем-то вроде России представлялась она. А разве так же далека и неизвестна была Индия во времена дожей? Слишком много пряностей и прочего дивного добра приплывало тогда в Венецию с Востока, чтобы она могла себе позволить ничего не знать об Индии. А теперь… Но что взять с карнавала Последних Времен?… Ну что общего у Кадиана с Венецией? Да все общее из того, что поистине прекрасно! Скудный мир моей души, не споря с разумом, отражал собой незримое для других Единство…»[40].Игра пространственными точками зрения, которые ориентированы то на периферию, разбегаясь из внутреннего венецианского топоса, то, напротив, на Венецию извне, в литературе ХХ века обогащается еще одним вариантом — видением соположенности географических точек из позиции над ними. Впервые такой аспект включения Венеции сразу в общемировой географический контекст возникает у В. Набокова в одном из стихотворений романа «Дар» — «Люби лишь то, что редкостно и мнимо…» (). В тексте стихотворения представлена и мотивация, определяющая выбор масштаба:

Ночные наши бледные владенья,

забор, фонарь, асфальтовую гладь

поставим на туза воображенья,

чтоб целый мир у ночи отыграть.

В этом созданном воображением мире, реально вмещающемся в берлинский топос и одновременно взрывающем его, есть Багдад, Тибет, Китай, Россия, Венеция:

За пустырем, как персик, небо тает:

вода в огнях, Венеция сквозит, —

а улица кончается в Китае,

а та звезда над Волгою висит.

В году в более «географизированном», но близком по масштабу варианте Венеция предстает в стихотворении О. Ермолаевой «Бедный серебрящийся висок…»:

О, какие замки! В красоте,

Впрочем, уступающи размеру…

Мы живем на той же широте,

Что Харбин, Венеция, к примеру.

Итак, Венеция, как она представлена в венецианском тексте, являет собой не только естественную для такого рода образований центровую точку отсчета, но некий универсальный топос, изначально ориентированный на широкое пространственное окружение. Универсальность внутреннего венецианского мира, эксплицирована она в тексте или нет, определяет в русской литературной венециане взаимопроницаемость Венеции и внешнего по отношению к ней мира, создавая разноуровневую систему перекличек и зеркальных отражений, благодаря которым Венеция оказывается соприсутствующей в самых разных точках внешних пространств, а сами эти пространства соприсутствуют в ней. Именно в этом качестве Венеция может быть особенно дорога русскому сознанию, стремящемуся вопреки историческим коллизиям обрести то пространство единения, где бесконфликтно могут встретиться Восток и Запад, наследники Рима и Византии. Само существование Венеции внушает мысль о возможностиподобного единения, чем в определенной степени и объясняется ее притягательность для русских всех поколений.

Соотношение дискретного и континуального во внутреннем пространстве Венеции

Специфика взаимосвязи времени и пространства. — Три уровня вообразимости: от дискретного к континуальному. — Доминантные точки венецианского топоса. — Венецианский лабиринт

Организация внутреннего пространства Венеции завершилась сравнительно рано — в XVI веке. Последующие столетия мало, что изменили в ее городской структуре и внешнем облике. Из замечательных построек XVII века можно назвать только церковь Санта Мария делла Салуте, здание таможни и два дворца работы Лонгены. Природная специфика места, принявшего город, изначально обусловливала относительную определенность и устойчивость его границ, расположение и соотношение центров, особенности периферийной застройки. В течение нескольких веков город почти не расширялся и мало менялся внешне. Эту особенность Венеции, как бы остановившей время, отметил в году В. Брюсов: «Венеция не растет более, хотя места еще много. Еще много отмелей, которые можно бы тоже обратить в улицы…»[41].За десятилетия ХХ века положение несколько изменилось, но незначительно. Почти через 70 лет после Брюсова С. Н. Всеволожская в единственной изданной за сравнительно недавние годы российской книге, специально посвященной Венеции, пишет: «Сама Венеция, расположенная на островах и прорезанная каналами, была застроена в прошлые века, и современных зданий в городе почти нет. Отсутствие промышленных предприятий, современного строительства и автотранспорта способствует тому, что Венеция сохраняет облик старого города, превратившегося как бы в музей, привлекающий массы туристов»[42]. Таким образом, Венеция являет собой абсолютно уникальный город, где время обрело пространственные формы и одно вне другого не существует. Следовательно, любой разговор — о времени ли, о пространстве ли — оборачивается применительно к ней разговором о венецианском хронотопе с возможностью лишь доминантных уклонений. Художники, тесно связанные с Венецией и много писавшие о ней, остро чувствовали здесь проницаемость границ хроноса и топоса. Последовательнее и ярче других это выражено у И. Бродского, который и в стихотворениях, не связанных прямо с венецианским текстом, но имплицитно с ним соотносимых, фиксировал внимание на временных трансформациях пространства и пространственных трансформациях времени. Те же тенденции в восприятии и изображении Венеции отчетливо видны в романе Ю. Буйды «Ермо», где пространство наделено ключевыми признаками времени, а время выражает себя через пространство. Подобное почти уникальное единство проявлений времени и пространства синтезирует весь венецианский мир, который на уровне общего ощущения города предстает как цельный внутри goalma.orgческое соединение природного и рукотворного обусловило выраженность в пластическом облике Венеции сразу двух временных проявлений — линейного (исторического) и циклического (замкнутого мифологического). Взаимодействуя, они не только не противоречат друг другу, но создают совершенно неповторимый мир с трансхронной функцией goalma.orgшая связь с временем обусловила изображение внутреннего пространства Венеции в русской литературной венециане как дискретного и континуального одновременно. Изображение пространства как дискретного во многом определяется законами восприятия городского топоса, которые, в свою очередь, тесно связаны с законами роста и развития города, о чем писали многие урбанологи. А. Э. Гутнов, в частност, по этому поводу замечает: «Город начинался с перекрестка дорог, водных или сухопутных. Такое положение обеспечивало ему главенство над целым районом, размеры которого, в свою очередь, определяли значение и перспективы дальнейшего роста самого города. Точно так же и внутри городов есть свои точки роста, функциональные доминанты, своего рода „города в городе“, активно воздействующие на всю остальную территорию»[43].Выделение подобных доминантных точек совершенно необходимо при формировании образа любого города. Они в системе составляют подобие образного каркаса, который на визуальном уровне позволяет отличить один город от другого. Наличие доминантных точек делает картину города упорядоченной настолько, что его, пользуясь выражением К. Линча, можно читатькак текст[44]. Опознаваемость города по характеру и соотношению его доминантных точек К. Линч называет вообразимостью. Для нас эта категория очень важна, поскольку она фиксирует переход от значимого, но сугубо эмпирического образа города к его художественному восприятию и воплощению. Важность этой категории в нашем случае становится тем больше, чем значительнее временное расстояние между моментом фактического восприятия Венеции и моментом воссоздания ее образа в художественном тексте. Объясняется это тем, что степень вообразимости напрямую связана со структурой запоминания не только на уровне материальных объектов, но и на уровне переживания. Каждая доминантная точка, воспроизведенная в памяти, «работает» как реминисценция цельного городского текста, возвращая субъекту пережитые ранее ощущения, и служит толчком к воплощению образа в слове, красках, звуках. Все названные аспекты и соединяются в очень емком понятии вообразимость, о котором К. Линч пишет следующее: «Поскольку нас интересует предметное окружение в роли независимой переменной, мы будем искать предметные качества, которые соответствовали бы атрибутам опознаваемости и структуре мысленного образа. Это приводит к необходимости определить то, что лучше всего назвать вообразимостью, — такое качество материального объекта, которое может вызвать сильный образ в сознании произвольно избранного наблюдателя. Это такие формы, цвет или композиция, которые способны облегчить формирование живо опознаваемых, хорошо упорядоченных и явно полезных образов окружения. Это качество можно было бы назвать читаемостью или, быть может, видимостью в усиленном смысле, когда объекты не просто можно видеть, но они навязывают себя чувствам обостренно и интенсивно»[45].Проекция вообразимости в сознании и памяти наблюдателя, как нам представляется, — и этоподтверждают художественные тексты — проявляет себя в процессе восприятия в виде явления трехуровневого. На первом уровне происходит формирование образов отдельных, разрозненных доминантных точек, между которыми возникают пространственные разрывы, определяющие дискретный характер восприятия. На втором уровне доминантность каждой отдельнойточки несколько затушевывается, возникает представление об их связанности, появляется ощущение заполненности промежуточного пространства, что порождает качественно иной образ, отмеченный начальными признаками континуальности пространства. Здесь уже может формироваться обобщенный художественный образ города, и многие авторы задерживаются на этом этапе, согласном с их личностными предпочтениями и принципами поэтики. Третий уровень отчасти соотносим с первым, но образы отдельных доминантных точек возникают в этом случае как носители одновременно и частного и общего, то есть как конкретные воплощения образа города в целом. Здесь и проявляется та диалектика дискретного и континуального, о которой мы говорили выше. Именно такой тип восприятия города имеет в виду К. Линч, когда говорит следующее: «Легковообразимый в указанном смысле город будет казаться хорошо сформированным, ясным, примечательным, побуждающим внимание и соучастие зрения и слуха. Чувственное проникновение в такое окружение будет не только и не столько упрощенным, сколько расширенным и углубленным. Это город, который со временем будет постигаться как целостная картина, состоящая из многих различных частей, ясно связанных между собой. Уже знакомый с ним восприимчивый наблюдатель может впитывать все новые впечатления без разрушения имеющегося у него обобщенного образа, и каждый новый импульс будет затрагивать многие из ранее накопленных звеньев… Венеция может служить примером такого окружения, обладающего высокой степенью вообразимости»[46].Слова «в указанном смысле» в данном высказывании К. Линча означают, что вообразимость есть необходимое свойство для формирования художественного образа, требующего эстетической гармонии частей в структуре целого. Это качество очень наглядно представлено в композиции живописного текста, с которым порой сравнивается организация венецианского топоса. А. Э. Гутнов и В. Л. Глазычев в книге «Мир архитектуры» пишут: «В Венеции архитектура кажется призрачной, вымышленной декорацией, обрамляющей плотную сеть каналов и узких пешеходных переходов»[47]. Еще более определенно говорится об этом в книге «Венеция. Архитектурные памятники»: «… здания, воздвигнутые по обеим сторонам канала, производят впечатление двухмерной живописной архитектуры, получается сплошная архитектурная линия фасадов без глубины, без пространств»[48]. Первое замечание могло бы дать повод к сопоставлению живописности Венеции с декоративностью Петербурга, о которой писал Ю. М. Лотман[49], но второе точнее определяет венецианскую архитектурную специфику. Canale Grande — это не столько декорация, сколько галерея, демонстрирующая разные полотна, дающие вместе с тем ощущение цельности. Эту особенность города почувствовал А. Блок, который писал из Венеции матери: «Здесь хочется быть художником, а не писателем, я бы нарисовал много, если бы умел»[50].Связанные с Венецией признаки живописности, отражаясь в литературе, становятся элементами художественного языка венецианского текста. В художественной речи они предстают вариативно, сопрягаясь с разными сегментами топоса, отмечая пространство и горизонтали и вертикали. Так, в «Венеции» () А. Ахматовой признаком живописности явно наделяется точка абсолютного верха:

Как на древнем, выцветшем холсте,

Стынет небо тускло-голубое…

Однако и стихотворение в целом обнаруживает ту же интенцию, о чем уже писала Й. Спендель де Варда: «Восприятие Венеции Анной Ахматовой, ее чувства и настроения странно перекликиваются с впечатлениями А. Блока, который тремя годами ранее совершил это путешествие… Стихи Ахматовой стремятся уловить это неуловимое, казалось бы, впечатление, когда стих начинает рождаться из бесформенного клубка линий и цветов… И дальше общий фон становится более и более замкнутым, зрение начинает сосредоточиваться уже на определенных деталях и образах, приближаться как бы к центру картины, а центром картины оказывается лев, образ которого повторяется в разных аспектах»[51].Порой стихотворный текст как бы соединяет, если не синтезирует, стилистику и предметный мир разных венецианских художников, переводя все это в плоскость словесной живописи, как, к примеру, в «Венеции» () М. Кузмина, где с названным Тьеполо знаково соседствует неназванный Пьетро Лонги:

Синьорина, что случилось?

Отчего вы так надуты?

Рассмешитесь: словно гуси

Выступают две бауты…

А Нинета в треуголке

С вырезным, лимонным лифом —

Обещая и лукавя,

Смотрит выдуманным мифом.

Словно Тьеполо расплавил

Теплым облаком атласы…

На террасе Клеопатры

Золотеют ананасы.

Тот же принцип видения и изображения Венеции, но уже как сквозной, структурообразующий, лежит в основе одноименного стихотворения М. Волошина:

Резные фасады, узорные зданья

На алом пожаре закатного стана

Печальны и строги, как фрески Орканья, —

Горят перламутром в отливах тумана…

… О пышность виденья, о грусть увяданья!

Шелков Веронеза закатная Кана,

Парчи Тинторетто… и в тучах мерцанья

Осенних и медных тонов Тициана…

Как осенью листья с картин Тициана

Цветы облетают… Последнюю дань я

Несу облетевшим страницам романа,

В каналах следя отраженные зданья…

Венеции скорбной узорные зданья

Горят перламутром в отливах тумана.

На всем бесконечная грусть увяданья

Осенних и медных тонов Тициана.

(«Венеция», )

Для живописно-словесного представления Венеции, которое реализует закон трехмерности изображения, существует в русской литературной венециане проблема своего рода четвертого измерения, связанная с «человеком в пейзаже». Данная точка внутри пространства исключительно значима уже потому, что в большинстве случаев она активна по отношению к окружению, ибо именно человек выстраивает это окружение в своем сознании, перебирая и сополагая отдельные его элементы с опорой на вообразимость. Но категория вообразимости может «работать» и от обратного, когда художник слова в своем представлении о топосе вообще и венецианском топосе в частности в предположении исключает фигуру наблюдателя как неотъемлемый элемент целого, утверждая автономность внеположенного по отношению к нему пейзажа. Такова философская и, насколько это возможно для лирического текста, эстетическая позиция И. Бродского, нашедшая выражение в стихотворении «Посвящается Пиранези» (–). Стихотворение это, уже самим названием своим связанное с Венецией через имя легендарного архитектора, представляет в искусственном пиранезиевском пейзаже двух собеседников, рассуждающих о фигурах в пейзаже и таким образом выводимых в позицию над относительно самих себя:

Не то лунный кратер, не то — колизей, не то —

где-то в горах. И человек в пальто

беседует с человеком, сжимающим в пальцах посох.

Неподалеку собачка ищет пожрать в отбросах.

… «Но так и возникли вы, —

не соглашается с ним пилигрим. — Забавно,

что вы так выражаетесь. Ибо совсем недавно

вы были лишь точкой в мареве, потом разрослись в пятно».

Ах, мы всего лишь два прошлых. Два прошлых дают одно

настоящее. И это, замечу, в лучшем

случае. В худшем — мы не получим

даже и этого. В худшем случае карандаш

или игла художника изобразят пейзаж

без нас. Очарованный дымкой, далью,

глаз художника вправе вообще пренебречь деталью

— то есть моим и вашим существованием. Мы —

то, в чем пейзаж не нуждается, как в пирогах кумы.

Ни в настоящем ни в будущем. Тем более — в их гибриде.

Видите ли, пейзаж есть прошлое в чистом виде,

Правда, следует признать, что И. Бродский не доводит данный принцип до абсолюта, ибо деталь в пейзаже может у него взорвать чистую пейзажность, перенося изображение в план «живой жизни», то есть как бы вынимая его из рамы. То же стихотворение «Посвящается Пиранези» заканчивается строкой —И тут пейзаж оглашается заливистым сучьим goalma.org в целом для венецианских произведений И. Бродского все-таки более характерна позиция, когда человек, находясь в пейзаже, отделяет себя от него, оставаясь художником, изображающим пейзаж. Это видно во многих стихотворениях поэта: «В лагуне» (), «Лидо. Венеция» (), «С натуры» (), а «Венецианские строфы (2)» () в данном отношении открыто перекликаются со стихотворением «Посвящается Пиранези»:

Я пишу эти строки, сидя на белом стуле

под открытым небом, зимой, в одном

пиджаке, поддав, раздвигая скулы

фразами на родном.

Стынет кофе. Плещет лагуна, сотней

мелких бликов тусклый зрачок казня

за стремление запомнить пейзаж, способный

обойтись без меня.

Следует заметить, что обе позиции — и «человека в пейзаже», и художника-пейзажиста — равно характерны для русской литературной венецианы XIX и ХХ веков. Причем живописность изображения, основанная на вообразимости, в любом случае опирается на представление о доминантных точках, которые для «человека в пейзаже» часто существуют как дискретные фрагменты топоса, а для художника-пейзажиста почти всегда являются элементами целого. При этом — в системе ли, или вне ее — данные точки для Венеции остаются одними и теми же: собор св. Марка как центр венецианского мира, ближайшая к нему топика — Пьяцца, Пьяцетта, Дворец дожей, Прокурации, далее — Мост вздохов, тюрьма, Риальто, дворцы, реже — библиотека, Академия, церкви Санта-Мария делла Салюте, Сан-Джорджо Маджоре… Примером текстов первого типа могут служить венецианские стихотворения К. Романова, где сознание лирического героя выхватывает из целого отдельные, знаковые для Венеции, точки, не сополагая их относительно друг друга:

Плыви, моя гондола,

Озарена луной,

Раздайся баркарола

Над сонною волной.

… Смотри, уж на Пьяцетте

Погашены огни,

При ярком лунном свете

С тобою мы одни.

(«Баркарола», )

Под мостом вздохов проплывала

Гондола позднею порой,

И в бледном сумраке канала

Раздумье овладело мной.

(«Мост вздохов», )

Помнишь, порою ночною

Наша гондола плыла,

Мы любовались луною,

Всплескам внимая весла.

… Мимо палаццо мы дожей,

Мимо Пьяцетты колонн

Плыли с тобою… О, Боже,

Что за чарующий сон!

(«Помнишь, порою ночною…», )
В том же ключе даны доминантные точки в «Венеции» () К. Павловой:

Зыбь вкруг нее играет ярко;

Земли далеки берега;

К нам грузная подходит барка,

Вот куполы святого Марка,

Риальта чудная дуга.

И гордые прокурации

Стоят, как будто б корабли

Властителям блажной стихии

И ныне дани Византии

Толпой усердною несли.

В литературе ХХ века явно преобладает второй тип образности, представленной с позиции художника-пейзажиста. Более того, многоуровневость текстов и насыщенность метафорами уводят их от чистой пейзажности и эмпирических адекватов в сферу литературного импрессионизма или венецианской метафизики. В плане восприятия городского топоса здесь, несомненно, господствует третий уровень своения вообразимости, впрочем, не вовсе чуждый и художникам XIX века, хотя для них он не является основным. Пример тому — стихотворение П. Вяземского «Пожар на небесах — и на воде пожар…» (), которое, несмотря на небольшую неточность словоупотребления («Палацца», — видимо, вместо «Пьяцца»), является одним из лучших произведений венецианы XIX века:

Пожар на небесах — и на воде пожар.

Картина чудная! Весь рдея, солнца шар,

Скатившись, запылал на рубеже заката.

Теснятся облака под жаркой лавой злата;

С землей прощаясь, день на пурпурном одре

Оделся пламенем, как Феникс на костре.

Палацца залилась потоком искр златых,

И храмов куполы, и кампанилы их,

И мачты кораблей, и пестрые их флаги,

И ты, крылатый лев, когда-то царь отваги,

А ныне, утомясь по вековой борьбе,

Почивший гордым сном на каменном столбе.

Как морем огненным, мой саламандра-челн

Скользит по зареву воспламененных волн.

Раздался колокол с Сан-Марко и с Салуте —

Вечерний благовест, в дневной житейской смуте

Смиренные сердца к молитве преклоня,

Песнь лебединая сгорающего дня!

Позиция «человека в пейзаже» здесь сюжетно зафиксирована, но это скорее дань традиции, чем ракурс изображения. Доминантные точки становятся в данном стихотворении узлами общего образного каркаса, что знаменует собой переход от воссоздания внутреннего пространства Венеции как дискретного к выражению его континуальности. В этом отношении знаменательны почти все венецианские стихотворения П. Вяземского, ибо поэт с равной силой ощущает и цельность городского текста, и пространственные разрывы в нем. Последние у него в значительной степени связаны не с отдельными точками внутреннего венецианского топоса, а с его специфическим природным фактором — водой. Противостояние воды и суши, берега и моря, утвердившись в романтической традиции, продолжает и далее присутствовать в сознании художников слова как образная формула. Для П. Вяземского, прошедшего школу поэтов пушкинского круга, это особенно актуально. Видимо, потому он был единственным поэтом XIX века, который на данной основе создал и уникальный образ по-своему дискретного внутреннего пространства Венеции:

Город чудный, чресполосный —

Суша, море по клочкам…

(«Венеция», )

Эту же чресполосность города отметит в ХХ веке П. Перцов в главе с показательным названием «Венеция сверху». «Везде вода, — пишет П. Перцов. — Она охватывает и проникает весь город, разделяя его синими лентами» (7). Однако момент дискретности не актуализируется у П. Перцова настолько, чтобы стать определяющим характер внутреннего городского пространства. То, что в его картине Венеции порождало дискретность, со сменой ракурса становится основой пространственной континуальности: «Венеция с колокольни открывается буквально „как на ладони“. Она вся лежит внизу одним сплошным пятном. Вокруг предместья, проливы, мели и широкий пояс моря. Весь город крыт красной черепицей — точно огромное чешуйчатое животное всплыло из глубины погреться на весеннем солнце с семьей своих детей. Но красные пятна тонут в голубом просторе; воздух Венеции, бледный и влажный, сливается ее бледно-голубым морем… Сдержанный шум доносится наверх — земноводный город живет своей жизнью» (6–7). В данном смысле, принадлежа по своему положению относительно внешнего пространства к городам эксцентрического типа, Венеция не обладает многими их признаками и в значительной степени являет собой исключение из правила. Вода, выполняя в Венеции функцию дорог, характеризуется таким свойством пути, как непрерывность. На образном уровне это вполне согласуется с рядом ее мифологических и архетипических свойств и, прежде всего со способностью воды выступать в качестве символа бесконечного времени и пространства. Причем исключительно важно то, что упорядочивание связанного с водой природного фактора произошло в Венеции не за счет насильственного подчинения его чуждой природе человеческой воле, как это случилось с Петербургом, а за счет встраиваниягорода в природу с использованием естественных отмелей и проливов. В этом еще одна причина бесконфликтного сосуществования Венеции с водной стихией. Все вместе взятое породило особую форму упорядоченности венецианского топоса, совершенно отличную от петербургской, — лабиринт. На фоне математической выверенности Петербурга с его прямыми улицами и проспектами, с его просматриваемой пространственной перспективой венецианская топика выглядит почти лишенной порядка. Именно это имел в виду Умберто Эко, посетивший Петербург в году, когда в беседе с журналистами заметил: «Этот город называют Северной Венецией, но мне кажется, что он больше похож на Амстердам. Он такой же упорядоченный, размеренный, строгий. Венеция же — это полная противоположность»[52].Образ города-лабиринта намечается, но еще не складывается вполне все в той же «Венеции» () П. Вяземского, стихотворении, не столько повлиявшем на последующую русскую венециану, сколько значимом в качестве составного звена ее:

Пешеходу для прогулки

Сотни мостиков сочтешь;

Переулки, закоулки, —

В их мытарствах пропадешь.

В мировой литературной венециане попытка создания данного образа есть уже у И. В. Гёте. Первоначально слово «лабиринт» возникает у него как метафора городской периферии вообще, но тотчас вслед за этим конкретизируется применительно к венецианскому топосу: «После обеда, в жажде поскорее составить себе впечатление от целого, я без провожатого, ориентируясь только по странам света, ринулся в лабиринт этого города. Весь изрезанный каналами и канальчиками, он тем не менее воссоединен мостиками и мостами. Здешнюю тесноту и скученность трудно себе представить, не видя ее. Как правило, ширину улочки можно измерить распростертыми руками, а на самых узких, подбоченясь, локтями уже касаешься стен. Есть, правда, улочки пошире, кое-где даже маленькие площади, но в общем повсюду теснота»[53]. Однако, как видно из приведенной цитаты, И. В. Гёте все-таки больше занимает не цельный образ венецианского лабиринта, а отдельные его фрагменты с характерными для них признаками заполнения пространства. Позднее венецианский лабиринт будет представлен у Г. Джеймса, Э. Хемингуэя и других художников, но все-таки русских писателей образ Венеции-лабиринта привлекает гораздо больше, чем европейских.В русской литературе он вполне утверждается в ХХ веке. По всей видимости, образ этот, как и в случае с литературой европейской, был введен в литературную практику путевыми очерками, оказавшими сильное влияние на формирование языка русской венецианы. Именно в данном жанре впервые прорисовывается тот фон, на котором обозначаются узловые точки венецианского топоса, то есть происходит уплотнение, заполнение внутреннего пространства города. Попытка такого рода в XIX веке была предпринята А. И. Герценом, но его доминирующие социологические и конкретно-исторические интенции явно мешали рождению цельного образа, и венецианская топика, с точки зрения ее организации, представлялась ему хаотичной или, в лучшем случае, подчиненной тем или иным историческим всплескам. «Люди, чувствовавшие себя дома в Palazzo Ducale, — пишет он в „Былом и думах“, — должны были иметь своеобразный закал. Они не останавливались ни перед чем. Земли нет, деревьев нет — что за беда, давайте еще больше разных каменьев, больше орнаментов, золота, мозаики, ваяния, картин, фресков. Тут остался пустой угол — худого бога морей с длинной мокрой бородой в угол! Тут порожний уступ — еще льва с крыльями и с евангельем св. Марка! Там голо, пусто — ковер из мрамора и мозаики туда! Кружева из порфира туда! Победа ли над турками или Генуей, папа ли ищет дружбы города — еще мрамору, целую стену покрыть иссеченной занавесью и, главное, еще картин»[54].Совсем иначе это представлено у П. Перцова и, тем более, у П. Муратова. И у того и у другого образ лабиринта связан с моментом неожиданности. И у того и у другого он не пугает. Венеция-лабиринт у них вполне соответствует необходимым требованиям к тому, что играет в неупорядоченность, о чем пишет К. Линч. «Следует признать, что есть некая ценность в таинственности, в лабиринте, в неожиданности окружения, — замечает он. — Многие из нас получают удовольствие в Луна-парке, и есть несомненное очарование в кривых улочках Бостона. Это так, но только при соблюдении двух условий. Прежде всего не должно ощущаться опасности полной утраты понимания основной формы или чувства ориентации, не должно возникать страха, что никогда не удастся выбраться. Неожиданности должны случаться в рамках определенного сценария, беспорядок должен занимать лишь малые фрагменты видимого целого. И, во-вторых, лабиринт или таинственность должны сами по себе обладать некой формой, которую со временем можно исследовать или усвоить»[55].У П. Перцова фоновый лабиринт венецианского топоса увиден глазами человека, если и не впервые погрузившегося в переливы узких улочек, то, во всяком случае, находящегося в процессе их освоения. Однако он уже чувствует лабиринт настолько, чтобы уловить элементы его пространственного ритма, отметить кажущиеся разрывы в его непрерывности, которые в действительности служат лишь узловыми точками, как это видно на рисунке, приведенном Г. Фуга и Л. Вианелло[56]и взятом ими из «Hypnerotomachia Polyphili»:

Говоря о разновидностях лабиринта, авторы «Corto sconto» пишут: «Что касается наземного и водного лабиринтов, интересно отметить, что в отличие от наземного, об4ладающего множеством тупиков, прерывающих движение, водный лабиринт со всеми образующими его каналами характеризуется сквозным течением воды в любых его изгибах. В течение шести часов вся эта масса воды перемещается в одном направлении, а следующие шесть часов — в обратном, в зависимости от прилива или отлива. Таким образом, в этом городе наблюдается некий момент слияния двух его лабиринтов тогда, когда адриатическая sessa и луна, управляющая приливами и отливами, вызывают такое повышение уровня воды, что она выходит из своих природных или искусственных берегов… и заливает улицы и площади, вызывая хорошо известное всем венецианцам явление: lуacqua alta»[57](«высокая вода»).П. Перцов ничего не говорит о специфике водного лабиринта. Геометрическая организация топоса и элементы образности в нем для очеркиста пока важнее. Но существенно, что лабиринт у него не безлюден. Более того, в нем всегда найдется человек, для которого этот сложный мир является своим, что позволяет пришельцу не страшиться и не ощущать тревоги потерянности. «Сворачиваешь с Пьяццы куда-нибудь в первую встречную щель бокового переулка, — пишет П. Перцов. — Блуждаешь в лабиринте узких коридоров, переплетающихся, как венецианские каналы, среди высоких стен домов… Изредка, среди сплошной стены разноцветных каменных четвероугольников, вдруг попадается фигурный фасад старинного дворца, который невозможно видеть и никто не видал с самого построения дома. Временами из щели выходишь на площадь или, точнее, площадку, со всех сторон заставленную домами. Это обыкновенно „campo“ („поле“) какой-нибудь церкви — своего рода расширенная паперть. Через минуту опять попадаешь в лабиринт. Беспрестанно поднимешься и спускаешься по ступеням дугообразных мостов, заходишь в тупик, проходишь в туннелях под домами. Наконец заплутаешься в этом каменном лесу и первый встречный мальчишка с гиком и свистом выводит тебя на большую дорогу» (13). Сравнение с лесом говорит о том, что П. Перцов воспринимает лабиринт как почти природное образование с соприродными ему обитателями. Это не означает, что он вовсе лишает лабиринт логического начала, но только то, что у П. Перцова здесь в образном плане доминирует логика goalma.orgт выделить еще одну существенную особенность венецианского лабиринта, отмеченную П. Перцовым, — перед скитающимся в нем он разворачивается из центра и к центру возвращает. Абсолютная значимость Пьяццы как центра делает ее несравнимой с прочими доминантными точками Венеции, а нетрадиционность сосуществования в венецианском центре духовной и светской власти, соседство собора св. Марка, Прокураций и Дворца дожей подталкивает к проведению семантической аналогии с мифологическим Центром Мира, той точкой, где встречаются Земля и Небо. Именно этот момент оказался едва ли не ведущим для Б. Пастернака, который в «Охранной грамоте» наделяет и лабиринт, и центр чертами космизма. При этом первый связан у него с идеей пути и кругового движения, а второй обладает неодолимой притягательностью, определяющей центростремительную направленность внутренних сил венецианского goalma.orgнт у Б. Пастернака, так же, как и у П. Перцова, предстает как многоуровневый, но П. Перцов актуализирует в нем горизонталь, а Б. Пастернак — вертикаль. Актуализация вертикали у Б. Пастернака порождает удвоение в виде небесной проекции земного лабиринта или земной проекции небесного. «В высоте поперек черных, как деготь, щелей, по которым мы блуждали, — пишет он, — светлело ночное небо, и все куда-то уходило. Точно по всему млечному пути тянул пух семенившегося одуванчика, и будто ради того лишь, чтобы пропустить колонну-другую этого движущегося света, расступались порою переулки, образуя площади и перекрестки… Указанный адрес возвращал нас к началу нашего путешествия. Направляясь туда, мы проделали весь наш путь в обратном порядке. Так что когда провожатый водворил меня в одной из гостиниц близ Campo Morosini, у меня сложилось такое чувство, будто я только что пересек расстояние, равное звездному небу Венеции, в направлении, встречном его движению»[58].Пьяцца как центр открывается у Б. Пастернака навстречу пространству лабиринта и вбирает его в себя. «С какой стороны ни идти на Пьяццу, — замечает автор „Охранной грамоты“, — на всех подступах к ней стережет мгновенье, когда дыханье учащается и, ускоряя шаг, ноги сами начинают нести к ней навстречу. Со стороны ли мерчерии или телеграфа дорога в какой-то момент становится подобием преддверия и, раскинув свою собственную, широко расчерченную поднебесную, площадь выводит, как на прием: кампанилу, собор, дворец дожей и трехстороннюю галерею» ().Изображение лабиринта и его отношений с центром в муратовских «Образах Италии», в отличие от перцовского и даже пастернаковского, так сильно субъективировано, что его пластическая выделенность и специфическая геометрия оказываются вторичными по отношению к позиции и типу воспринимающего субъекта. По П. Муратову, есть люди Пьяццы и люди лабиринта. При этом Пьяцца приобретает черты отдельного локуса, яркого и праздничного, но с ослабленными признаками центра, а лабиринт, с акцентуацией водного начала, архетипически связанного с глубинными слоями психики, оказывается наиболее репрезентативной для венецианского топоса и венецианского духа формой пространственной организации. Так, принцип двухВенеций последовательно реализуется П. Муратовым через многоаспектную маркировку локусов, обозначенных как здесьи там, внешнее и внутреннее: «Да и не вся Венеция на Пьяцце и на Пьяцетте. Стоит немного отойти вглубь от Сан-Марко, чтобы почувствовать наплыв иных чувств, чем там, на площади. Узкие переулки вдруг поражают своим глубоким, немым выражением. Шаги редкого прохожего звучат здесь как будто очень издалека. Они звучат и умолкают, их ритм остается как след и уводит за собой воображение в страну воспоминаний. То, что было на Пьяцетте лишь живописной подробностью, — черная гондола, черный платок на плечах у венецианки, — выступают здесь в строгом, почти торжественном значении векового обряда. А вода! Вода странно приковывает и поглощает все мысли, так же, как она поглощает здесь все звуки, и глубочайшая тишина ложится на сердце» (8–9).Мир лабиринта лишен у П. Муратова нерасчленимости подсознательного. Он наделен своей логикой и даже той производной геометричностью, которая возникает как образ на уровне постигающего и творящего сознания. «Только первые дни, — пишет П. Муратов, — трудно разобраться в лабиринте венецианских переулков и мелких каналов, потом привыкаешь к нему и начинаешь даже любить его неожиданную логику. Так, продвигаясь наподобие шахматного коня и не без уклонения от прямой линии, можно прийти в отдаленный квартал Мадонна дель Орто. Там есть одно удивительное место — открытый и пустынный бассейн около прежнего аббатства Мизерикордия» (9).Обратим внимание на последнее замечание Муратова, которого в водном, по преимуществу, лабиринте водногогорода привлекает искусственный водныйрезервуар. Кажется, здесь возникает некий переизбыток водности, и это так бы и было, если бы речь шла не о П. Муратове. Для него значимость воды сравнима со значимостью ее для И. Бродского, предпочитавшего воду любым проявлениям иных изначальных тихий:

Растительность в моем окне! зеленый колер!

Что на вершину посмотреть, что в корень —

почувствуешь головокруженье, рвоту;

и я предпочитаю воду,

хотя бы — пресную. Вода — беглец от места,

предместья, набережной, арки, крова,

из-под моста — из-под венца невеста,

фамилия у ней серова.

Куда как женственна! и так на жизнь похожа

ее то матовая, то вся в морщинках кожа

неудержимостью, смятеньем, грустью,

стремленьем к устью

и к безымянности. Волна всегда стремится

от отраженья, от судьбы отмыться,

чтобы смешаться с горизонтом, с солью —

с прошедшей болью.

(«Растительность в моем окне! зеленый колер!..», )

Грани фонового венецианского топоса, отраженные в литературе первой трети ХХ века, не сохранились далее в своей чистоте и неизменности. Трудно сказать о более поздних художниках, следуют ли они традициям Б. Пастернака или П. Муратова, хотя как единичные признаки ориентированности порой возникают муратовские штрихи или ракурс, характерный для П. Перцова. Первые просвечивают, к примеру, в одном из стихотворений В. Бетаки: в субъективной разделенности центра и фона, в пристрастии к лабиринту, в мотиве покоя:

Ну вот мы и дома —

В Венеции нашей сырой,

От римского солнца

Ныряем в душевный покой.

Не там, где оркестры

Да фрески в толпе голубей,

А в темных

И тесных

Проулках, где ветер грубей.

(«Ну вот мы и дома…»[59]),

вторые — во внимании к внешнему, в первичности опыта встречи с лабиринтом и практическом игнорировании его водной природы — проявились у Ю. Нагибина в рассказе «Кошка, голуби и Тинторетто» из его «Итальянской тетради», в путевых заметках Р. Бухарева «Дорога Бог знает куда». Особняком в этом отношении стоит роман Ю. Буйды «Ермо», где образ венецианского лабиринта метафорически отражен во внутреннем лабиринте залов, комнат, коридоров, лестниц палаццо Сансеверино. Вместе с тем, в романе, как и у П. Муратова, хотя, по-видимому, вне его влияния, появляется шахматная аллюзия к лабиринту в виде шахматного столика с чашей Дандоло, находящегося в сердце палаццо — потайной треугольной комнате. Источником этой пространственной ассоциации у Ю. Буйды могла быть повесть В. Набокова «Защита Лужина», где герой, рассматривая географический атлас, видит его глазами незаурядного шахматиста, недовольного алогичной организацией пространства. Встреча с картой для него подобна несыгранной трудной, но лишенной красоты шахматной партии, ходы в которой сродни движению в лабиринте: «Но в общем все это можно было бы устроить пикантнее, — говорил он, показывая на карту мира. Нет тут идеи. Нет тут пуанты». И он даже немного сердился, что не может найти значения всех этих сложных очертаний, и долго искал возможность, как искал ее в детстве, пройти из Северного моря в Средиземное по лабиринтам рек или проследить какой-нибудь разумный узор в распределении горных цепей[60]. Повесть эта включена в систему интертекстовых связей романа «Ермо» и занимает в ней, как и все творчество Набокова, заметное goalma.org, однако, в русской литературной венециане еще один аспект преемственности, соотносимый с венецианским лабиринтом. У таких писателей, как П. Муратов, Б. Пастернак, И. Бродский, Ю. Буйда, с данным образом связана не всегда явная, но неизбежная его ремифологизация и, как следствие, сакрализация всего внутреннего фонового пространства. И. Бродский в «Набережной неисцелимых» прямо соотносит венецианский лабиринт с критским, находя тому и пространственно-историческое обоснование ()[61]. С учетом традиционной для древнего лабиринта семантики, позволяющей толковать движение от периферии к центру как процесс постижения тайны мира и собственной души[62], мы можем вслед за названными авторами говорить о венецианском лабиринте как о единственно возможном пути к постижению духа города и глубинному осознанию значимости его центра. Таким образом, поскольку вход в лабиринт во внутреннем венецианском пространстве находится близ центра, последний постигается дважды: вне лабиринта, праздно и поверхностно, и через лабиринт, полно и сакрально, в его вечной и истинной сущности мирообразующего goalma.orgи ремифологизации делают более очевидными и те образные грани венецианского лабиринта, которые, будучи связаны с древнейшими мифами, оказывают на его скрытую женскую природу, противостоящую тому, что проявилось, к примеру, в рационально-четкой организации петербургского топоса. В этом смысле венецианский центр, хорошо организованный и отмеченный именем святого Марка, и периферия могли бы символизировать разные генетические корни, если бы и первый и вторая не были равно связаны с женственной стихией воды, определяющей характер и восприятие всего внутреннего пространства города. Указанные тенденции отчетливо проявились в специфике разноуровневых вертикальных соотношений лабиринта и в литературном мифе о рождении Венеции.

Три уровня вертикали венецианского топоса

Интегративная трехуровневость венецианского лабиринта. — Литературный миф о рождении Венеции. — Образ плавающего города. — Сопряжение земного и небесного. — Образ Веспера. — Притяжение верхнего мира. — Образ Кампаниле в русской венециане

Вертикаль в венецианском топосе не менее значима, чем горизонталь, и проявляет себя весьма специфически. Вместе с тем она очень тесно связана с горизонталью и нередко уточняет ее пространственную семантику. Уже само появление образа лабиринта в текстах русской литературной венецианы приводит к актуализации глубинных семантических пластов, связанных с точками вертикали. Здесь нам снова необходимо вспомнить «Охранную грамоту» Б. Пастернака. Взаимопроецируемость верха и низа не порождает у него экспликацию мифологического контекста, однако независимо от воли автора этот контекст воссоздается в сознании читателя благодаря системе космологических знаков, включенных в пастернаковский образ венецианского топоса. Как известно, в мифологии лабиринт являет собой один из древнейших символов хтонического, восходящего к глубинам матриархата, мира, и мыслится то, как надземное, то, как подземное сооружение. Однако в силу нерасчлененности хтонического пространства любая точка любого уровня, как пишет А. Ф. Лосев, была в нем одновременно небесной, земной и подземной, а, кроме того — сухопутной и водной[63]. По этой причине в системе мифологического мышления любой лабиринт, независимо от его реальной пространственной прикрепленности, имел космическое значение.С утратой ощущения пространственной нерасчлененности утратились и многие признаки лабиринта, которыми он был наделен в хтонический период, однако поэтическое воображение вновь воскрешает некоторые из них тысячелетия спустя и наделяет (в частности, венецианский лабиринт) трехуровневостью, присущей древнейшим лабиринтам и обозначающей во внутреннем пространстве Венеции три исключительно значимые точки ее специфической вертикали: абсолютного низа (подземный и подводный мир), абсолютного верха (небо) и серединного мира (суша и поверхность вод).Первый из этих уровней связан прежде всего с моментом рождения Венеции и с ее грядущей смертью. Как известно, венецианские легенды, повествующие о создании города, отмечают факт высшей предопределенности относительно выбора места. Согласно легенде, святой Марк, проповедовавший Евангелие в Аквилее, возвращаясь оттуда, остановился на одном из островов лагуны, где во сне ему явился ангел, сообщивший, что это место будет для него местом вечного покоя[64]. Именно здесь спустя несколько веков возник город, куда из Александрии были перевезены мощисвятого. Сюжет этот по-своему поэтичен и очень дорог жителям Венеции, однако в мировой литературной венециане складывается свой круг мифологических представлений, связанных с рождением водного города. У начала его формирования стоял Д. Г. Байрон, который в четвертой песни «Паломничества Чайльд-Гарольда» связывает возникновение Венеции с древнейшими мифами о Великой Матери:

She looks a sea Cybele, fresh from ocean,

Rising with her tiara of proud towers

At airy distance, with majestic motion,

A ruler of the waters and their powers…

Определение «морская Кибела» кажется странным, если рассматривать его в контексте греческих мифов классического времени, где Кибела не соотносится с водной стихией. Может показаться странным и быть неверно прочитанным и само упоминание в данном контексте именно этой богини, известной связанными с ней бурными оргиастическими ритуалами. Однако в системе архаической мифологии доклассического периода в качестве эквивалента Кибелы порой почиталась Афродита, наделенная явными знаками хтонической эпохи. К этому времени А. Ф. Лосев относит миф о рождении Афродиты из окровавленной Ураном морской пены, утративший затем свою первоначальную семантику, частично воспроизведенную позднее в мифах о Венере римского периода[65]. Байрон не актуализирует хтонические смыслы мифа, но его «морская Кибела» есть несомненный парафраз Афродиты. Именно поэтому точным по духу можно считать перевод В. Левика, заменяющего Кибелу Афродитой и связывающего образ последней с историей ее рождения из морских вод, по сути архаической, но уже адаптированной искусством:

Морей царица, в башенном венце,

Из теплых вод, как Анадиомена,

С улыбкой превосходства на лице

Она взошла, прекрасна и надменна…

Байроновский образ Венеции-Кибелы не получил далее поддержки в произведениях мировой литературной венецианы. В русской литературе он возникает единожды, но опять-таки в переводе четвертой песни «Чайльд-Гарольда»:

Как некая надводная Цибела,

Она, в тиаре каменной своей,

Красуется торжественно и смело,

Давнишняя владычица морей…

(К. Павлова. «Начало 4-й главы „Чайльд-Гарольда“», )

К. Павлова меняет здесь пространственные ориентиры, видимо, не вникая в глубины мифологических связей и игнорируя очень значимое байроновское «rising» (вставание, восхождение). В результате ее Венеция соотносится прежде всего с серединным миром, хотя в первой строфе перевода в связи с рождением города все-таки намечается движение вверх по вертикали:

Град высится, сияя, над волною,

Как поднятый волшебника жезлом.

Образ Венеции, возникающей, подобно Афродите, из волн морских, с начала XIX века закрепляется в языковом пространстве мирового венецианского текста. Присутствует он и в русской литературной венециане. В поэзии XIX века здесь опять-таки следует указать на «Венецию» () П. Вяземского, где город предстает как несравненная «златовласая Киприда». Правда, должно признать, что произведений с полной реализацией ассоциативной образной формулы в русской литературе мало, и порой она приобретает парадоксальный характер из-за смещенной семантики интертекстовых связей. В качестве примера можно назвать стихотворение А. Кушнера «Знаешь, лучшая в мире дорога…», где есть такие строки:

И казалось, что эти ступени,

Бархатистый зеленый подбой

Наш мурановский сумрачный гений

Афродитой назвал гробовой.

Без учета межтекстовых семантических проекций образ гробовой Афродиты в контексте данного стихотворения кажется очень глубоким и сильным, ибо он знаково соединяет в себе указание и на особенности рождения города, и на его грядущую смерть. Здесь можно усмотреть связь с хтоническими мифами, в которых Афродита равно соотносится с рождением и смертью, будучи, по замечанию А. Ф. Лосева, божеством всепорождающим и всепоглощающим[66]. Однако перед нами тот случай, когда реализация интертекстовыхзначений вредит смыслу текста-реципиента. У Е. Баратынского, к которому отсылает читателя А. Кушнер, образ гробовой Афродиты не только не имеет отношения к Венеции и к какому бы то ни было городу вообще, но и возникает он как иронический, без малейшего намека на мифологические аллюзии, в эпиграмме на Е. М. Хитрово (), указывая на несоответствующие возрасту претензии бывшей красавицы:

Филида с каждою зимою,

Зимою новою своей,

Пугает большей наготою

Своих старушечьих плечей.

Но, Афродита гробовая,

Подходит, словно к ложу сна,

За ризой ризу опуская,

К одру последнему она.

И все-таки, несмотря на очевидный для многих читателей семантический парадокс, стихотворение А. Кушнера явно свидетельствует о том, что в собственном сознании поэта образ Венеции соединен с мифом об Афродите[67].В большинстве произведений, где речь идет о возникновении Венеции, имя богини в тексте не упоминается, но говорится о городе, рожденном или поднявшемся из вод морских. Метафоры такого рода разнообразны:

Над ровною чертою вала

Там словно что-то засияло,

Нырнув из моря.

(К. Павлова. «Венеция», )

Всю эту местность вода понимает,

Так что деревня весною всплывает,

Словно Венеция.

(Н. А. Некрасов. «Дедушка Мазай и зайцы», )

Всплыл на отмели унылой

Этот чудный перл морей.

(А. Майков. «Старый дож», )

В лагунах еще отражаются

Дворцы вознесенной Венеции —

Единственный город мечты.

(В. Брюсов. «Италия», )

Планетой всплыли арсеналы,

Планетой понеслись дома.

(Б. Пастернак. «Венеция», )

…И, грезой дивною и дикой,

Родного велелепья полн,

Как сон, поднявшися из волн,

Златой и синей мозаикой

Сияет византийский храм…

(С. Соловьев. «Италия», )

Так выходят из вод, ошеломляя гладью

кожи бугристый берег, с цветком в руке,

забывая про платье, предоставляя платью

всплескивать вдалеке.

(И. Бродский. «Венецианские строфы (2)»)

Но зато уж когда заволнуются трубы, ликуя,

Запылает огонь, и царица из сомкнутых вод

Подниматься начнет…

(А. Машевский. «Венеция», )

В одном случае мифологические ассоциации связывают Венецию не с Афродитой, а с сиренами, представленными в обличье русалкоподобных морских дев:

Помнится, дан «Л'Одиссей»

Говорит Гомер: из пены

Выплывали так сирены

И плескалися в волнах,

И резвились при лучах

Догорающей денницы!

Вот гомеровы страницы

Развернула мне Вениз,

Из воды, ком юн сюрприз

Вынырнула предо мною!

(И. Мятлев. «Сенсации и замечания госпожи Курдюковой»)

Ряд водных мифологических существ, населяющих русский венецианский текст, продолжают наяды в «Венеции» Н. Гумилева, дочери бога Нерея в «Венецианских строфах (1)» И. Бродского, тритоны у И. Бродского и Е. Рейна, средиземноморский моллюск у А. Машевского. Так складывается литературный миф о Венеции как о городе, рожденном морем и поднявшемся из него. Миф этот во многом определяет семантику данного образа и характер его пространственной вертикали. Связанная с водой символизация вечного проецируется далее на порождения ее, которые также несут на себе печать бесконечного времени, о чем пишет И. Бродский в «Венецианских строфах (2)»:

Те, кто бессмертен, пахнут

водорослями, отличаясь от вообще людей…

В этом смысле венецианская эсхатология, говорящая о неизбежном, пусть в отдаленном будущем, погружении города в море, несет знак конца только ограниченному во времени человеческому сознанию. В мифологическом временном цикле этот знак отсутствует. Литературный миф о рождении и смерти Венеции подобен множеству существующих в мире мифов о подводных городах, которые, умирая для серединного мира, продолжают жить за его пределами, периодически поднимаясь goalma.org Венеции, медленно погружающейся в воды, достаточно часто встречается в русской литературе, особенно в ХХ веке:

Тонущий город, где твердый разум

внезапно становится мокрым глазом…

(И. Бродский. «Лагуна»)

…Голый, холодный мрамор

бедер новой Сусанны сопровождаем при

погружении под воду стрекотом кинокамер

новых старцев.

(И. Бродский. «Венецианские строфы (2)»)

Разрушайся! Тони! Увяданье —

Это правда. В веках холодей!

(А. Кушнер. «Знаешь, лучшая в мире дорога…»)

Порой мифологическая природа этого образа прямо обозначается в тексте:

Ползет Венеция на дно Лагуны,

Как Китеж-град под воду уходя.

(Е. Долматовский. «Венеция»)

А рядом плещет лагуна,

Кладбище Сан-Микеле.

Все мертвецы при деле,

Служат матросами в этом порту,

Монеты держат во рту,

И дрейфует все понемногу

К морскому богу.

(Е. Рейн. «Морской музей в Венеции»)

Литературный миф о рождении и гибели Венеции не прорисован в деталях. В нем нет творца, определяющего временной ритм всплытий и погружений, а следовательно, нет и первопричины возникновения города. Ангел в легенде о святом Марке, несомненно, выполняет волю Всевышнего, но легенда эта никак не связана с венецианским литературным мифом. Только в последнем примере, у Е. Рейна, появляется намек на некую сакральную силу нижнего мира, но об отношении ее к Венеции можно только догадываться. В мировой литературной венециане в этом случае в качестве творящего начала порой называется человеческий дух, что наиболее отчетливо выражено в новелле Жорж Санд «Орко», но он нигде не предстает как деятельная субстанция подводного goalma.orgно, непроявленность начального звена венецианской космогонии была в какой-то мере причиной возникновения поэтической формулы «бытие без корня» —

И тайну бытия без корня

Постиг я в час рожденья дня —

тем более, что она соседствует у Б. Пастернака со стихами, содержащими образ всплывающей из вод Венеции. С представлением о неукорененности города, видимо, связаны и образы Венеции, уподобленной плывущим кораблю, лодке, острову. В русской венециане начало этому образу положил Пушкин, который в стихотворении «Влах в Венеции» () из «Песен западных славян» создал очень емкий, предметно точный и потому хорошо запоминающийся образ водного города:Не случайно в году П. В. Анненков, говоря о Венеции как о плавающем городе, отсылает к Пушкину: «…с одного холма этого острова [Лидо. — Н. М.] направо видна необозримая пелена Адриатики, налево Венеция, плавающая на поверхности воды, как мраморная лодка, по выражению Пушкина»[69].В XIX веке вне пушкинской линии, к тому времени ставший уже нарочито претенциозным, а потому безликим, клишированным, образ города, плавающего, как стая лебедей, возникает у И. Мятлева в «Сенсациях и замечаниях госпожи Курдюковой».Образ плавающей на поверхности вод Венеции оказался очень продуктивным для литературы ХХ века, породив череду вариаций от плавучего сказочного града до корабля: «Этот плавучий город подобен тем, о которых рассказывается в сказках, — отрезанный от мира, остаток былой красоты, плавает он под южным солнцем, среди своего моря» (П. Перцов. «Венеция») (24);

Размокшей каменной баранкой

В воде Венеция плыла.

(Б. Пастернак. «Венеция», );
«Когда я вышел из вокзального здания с провинциальным навесом в каком-то акцизно-таможенном стиле, что-то плавное тихо скользнуло мне под ноги. Что-то злокачественно темное, как помои, и тронутое двумя-тремя блестками звезд. Оно почти неразличимо опускалось и подымалось и было похоже на почерневшую от времени живопись в качающейся раме. Я не сразу понял, что это изображение Венеции и есть Венеция… Привокзальный канал слепой кишкой уходил за угол, к дальнейшим чудесам этой плавучей галереи на клоаке» (Б. Пастернак. «Охранная грамота») ();

Причаль сюда, Венеция,

Под маской кружевной.

(Вс. Рождественский. «Венеция»)

И всходит в свой номер на борт по трапу

Постоялец, несущий в кармане граппу…

(И. Бродский. «Лагуна»).

В системе пространственных координат образ плавающего города служит знаком венецианского серединного мира, который развертывается по горизонтали и в основных очертаниях описан выше. Однако у серединного мира Венеции есть одна специфическая черта, прочно связывающая его с вертикалью, обозначенной своими крайними точками. Речь идет о водном зеркале, отражающем в себе небо. Особенности такого рода вертикальной зеркальности рассматривались в литературоведении. Помимо весьма значимых в этом ряду работ Ю. И. Левина, Л. Н. Столовича, З. Г. Минц и Г. В. Обатина, А. З. Вулиса[70]следует отметить статью Е. К. Сазоновой «Космологические зеркала: Образ „двойной бездны“ в русской поэзии XIX — начала ХХ века»[71]. Подробно о функциях водного зеркала мы будем говорить далее, в главе о венецианских зеркалах; здесь же отметим только те его характеристики, которые связаны с различными измерениями goalma.orgма мены верха и низа через отражение неба в воде занимала многих художников и нашла эстетическое воплощение в сотнях поэтических и прозаических образов, но Венеция являет собой уникальный случай, когда отражение верхнего мира в серединном делает город существующим одновременно на нескольких пространственных уровнях. В результате со сменой точки зрения и угла отражения город может удваивать, иногда даже утраивать и менять свои пространственные проекции. Положение Венеции между зеркально удвоенным верхом, отраженным в точке абсолютного низа, представлено в литературе единичными примерами, а в точном выражении встречается лишь однажды — в стихотворении Вяч. Иванова «Колыбельная баркарола» (–). Возникающий здесь тройной образ ладьи-гондолы — знака-репрезентанта Венеции — проецирует сам образ города сразу и вверх и вниз:

В ладье крутолукой луна

Осенней лазурью плыла,

И трепет серебряных струн

Текучая влага влекла —

Порою… Порою темна,

Глядела пустынная мгла

Под нашей ладьей в зеркала

Стесненных дворцами лагун.

Не руша старинного сна,

Нас гондола тихо несла

Под арками черных мостов;

И в узких каналах до дна

Глядела другая луна,

И шелестом мертвых листов

С кормою шептала волна.

Близко к Вяч. Иванову блоковское:

Марк утопил в лагуне лунной

Узорный свой иконостас.

Половинная относительно стихотворения Вяч. Иванова проекция серединного мира в верхний через ту же метафору лодки-гондолы обнаруживается у М. Кузмина:

Кофей стынет, тонкий месяц

В небе лодочкой ныряет…

(«Венеция»)

Вне венецианского контекста этот образ мог быть, но мог и не быть знаком взаимоотражения миров, но в венецианском тексте семиозис гондолы столь активен, что сомнения здесь отпадают сами goalma.orgение отражений в венецианских каналах дневного или ночного неба и городских строений помещает Венецию в пространство небесных сфер, как бы проявляя невидимого вне магического водного зеркала двойника города в верхнем мире. Это порой порождает череду ассоциаций, благодаря которым возникает сакрализующий контекст, как, к примеру, в «Охранной грамоте» Б. Пастернака: «Есть особый елочный восток, восток прерафаэлитов. Есть извечный рождественский рельеф: забрызганная синим парафином поверхность золоченого грецкого ореха… К ним надо отнести и колорит ночной Венеции и ее водных отражений» (). Позднее эхо Б. Пастернака отзовется в космическом образе рождественской Венеции И. Бродского:

…пансион «Академия» вместе со

всей вселенной плывет к рождеству…

(«Лагуна»)

В некоторых поэтических текстах связь серединного мира с верхним открыто не опосредована водным зеркалом, хотя предположить его образотворящую функцию вполне возможно:

Увижу ли еще тебя когда-нибудь

Или сейчас с собой навеки унесу

Мерцающую на земле, как в небе,

Сновидческую дикую красу.

…Эмаль ли, брошь ли дивная, камея ли

У моря и у неба на груди…

(Л. Озеров. «Прощание с площадью святого Марка», )

Наконец, вне аллюзий к водному зеркалу встреча земного и небесного происходит при возникновении изоморфных образов города, обращенных друг к другу из серединного и верхнего миров:

Удары колокола с колокольни,

пустившей в венецианском небе корни,

точно падающие, не достигая

почвы, плоды.

(И. Бродский. «С натуры», )

Колокольня здесь становится подобной космическому дереву сефирот, растущему по отношению к земле сверху вниз, которое одновременно есть символ оси мира, знак центра, каковым и предстает Венеция в данном стихотворении И. Бродского благодаря еще одной поддерживающей данный образ метафоре:

…Здесь, где столько

пролито семени, слез восторга

и вина, в переулке земного рая

вечером я стою…

«Переулок земного рая» — образ семантически двойственный, несущий в себе указание на центр, но, одновременно, на периферию центра. По контексту стихотворения нельзя с полной достоверностью сказать, сама ли Венеция для И. Бродского — переулок земного рая, или она и есть земной рай, на периферии которого отводит себе место поэт. Второе наиболее вероятно, но в любом случае образ укорененной в небе колокольни и представление о Венеции как о земном рае делают водный город земной копией небесного града, с которым она связана основными точками своего goalma.org один аспект сопряжения небесного и серединного мира обнаруживается в произведениях, рисующих Венецию вечернюю, предзакатную. Грань горизонта в этом случае стирается, отражающие закат воды сливаются с закатным небом, и город оказывается расположенным в точке их соединения. Упомянутые выше стихотворения П. Вяземского «Пожар на небесах и на земле пожар…» и «Венеция» М. Волошина представляют данный вариант с наибольшей полнотой и goalma.org почти полного слияния закатного неба и моря отмечает в «Автобиографических записках» А. П. Остроумова-Лебедева: «Все наслаждались теплом, тишиной вечера и видом уснувшего ласкового моря. Прямо впереди, за тихой полосой моря, виднелись здания Джудекки. Налево еле мерещился далекий горизонт. Небо потемнело и едва заметной чертой отделялось от блестевшего моря»[72].Однако и в дневной Венеции отдельные авторы ощущают иллюзию соединения верхнего мира с серединным, порождающую нечто третье в виде трансформированного времени и пространства: «Как тихо здесь! Волна едва плещет о берег; мелкая рябь бежит вдалеке… И море здесь такое же бледное и прозрачное, как небо. Морская бирюза бледнеет, приближаясь к берегу, и незаметно переходит в прибрежный песок. Вдали ее встречает бирюза неба, и линия горизонта теряется между ними. Чем-то юным и ранним, еще слабым и хрупким веет от всей картины. Этот мир кажется призрачным и мгновенным — вот сейчас эти низкие, пустые острова исчезнут под гладкой пеленой, все — и небо, и море — смешается и сольется в голубой хаос…» (П. Перцов. «Венеция») (7–8).П. Перцов словно видит Венецию в начальный момент ее рождения, соотносимый с моментом рождения мира вообще. Между тем сближающие силы здесь столь велики, что начало сопрягается с концом, и весь образ в целом подталкивает читателя к мысли о том, что дальнейшее движение равно возможно в обоих направлениях — как в сторону окончательного вычленения из нераздельности, так и в сторону возвращения в goalma.org никакие варианты сближения и стягивания не отменяют значимости в вертикальной модели венецианского топоса нижнего, серединного и верхнего миров самих по себе, ибо только их пространственная и семантическая отграниченность друг от друга, взятая как исходное положение, делает возможными отношения притяжения, отталкивания и взаимоотражения.В верхнем мире города есть точка, исключительно важная для языковой системы русского венецианского текста. Это Веспер, вечерняя ипостась Венеры[73]. Данный образ интересен как в плане его литературного генезиса, так и в связи с возможными мифологическими аллюзиями к греческому аналогу Венеры, о которых говорилось выше. Последние в этом случае текстово не развертываются, но имплицитно присутствуют в сильном образном знаке, несмотря на именное goalma.orgания о Веспере в поэзии первой трети XIX века не часты, но они присутствуют как в европейской, так и в русской венециане. Веспер в его греческом именовании — Геспер — встречается у Байрона, но возникает он вне связи с Венецией. В третьей песни «Паломничества Чайльд-Гарольда» он появляется тотчас вслед за строфами, в которых повествуется об Италии и, вероятно, ассоциативно соотносится с ней, но семантически, хотя и неявно, более привязан к Англии. Есть данный образ у Д. Китса, П. Б. Шелли А. Шенье… В русской литературной венециане его истоки восходят к Пушкину — к переводу элегии А. Шенье «Près des bords où Venise est reine de la Mer…» («Близ мест, где царствует Венеция златая…», ) и отрывку «Ночь тиха, в небесном поле…». Далее он воспроизводится во всех версиях завершения названного отрывка поэтами XIX и ХХ веков. Вне порожденного пушкинским отрывком контекста, но, возможно, не безотносительно к Пушкину, образ Веспера периодически возникает в русской литературной венециане, хотя, в силу сильной семиотической маркированности, не становится широко употребимым:

Черный Веспер в зеркале мерцает…

(О. Мандельштам. «Веницейская жизнь», )

… Слух заражен открытием нескромным,

Что брачная постель бела, огромна,

И старый дож, как Веспер золотой.

(М. Степанова. «Не обещай, лукавая голубка…», )

Веспер является высшей и наиболее удаленной от серединного мира точкой венецианской пространственной вертикали, но, как видим из последних приведенных здесь примеров, он, как и весь верхний мир, так или иначе связан с миром серединным. Более того, у О. Мандельштама в образе черного Веспера предстает нижний двойник Веспера верхнего, goalma.org образом, сила притяжения нижнего и серединного миров велика, и верхний мир как бы идет им навстречу, но и он, в свою очередь, притягивает к себе серединный мир, что проявляется в отдельных чертах организации серединного топоса и, прежде всего, в направленности визуального вектора, характерной для многих произведений. В новелле Санд «Орко» есть фрагмент, позволяющий судить о тенденциях, определяющих семантику вертикальных устремлений венецианского серединного мира: «О, Венеция, — единственный нерукотворный город, созданный духом человеческим, — ты, которая кажешься призванной служить временным прибежищем праведных душ и как бы ступенькой для них с земли на небеса; о, вы, дворцы, служившие некогда обиталищем фей, и поныне овеянные их волшебным дыханием; вы, воздушные колоннады, трепещущие в туманной дымке; вы, легкие шпили, вздымающиеся среди корабельных мачт; вы, аркады, скрывающие тысячи голосов, чтобы ответить на каждый проходящий голос; о, мириады ангелов и святых, словно танцующие на куполах, взмахивая своими мраморными и бронзовыми крыльями, когда морской ветерок касается вашего влажного чела; ты, прекрасный город, не распластавшийся на тусклой и грязной земле, как другие, но плывущий, подобно лебединой стае, на волнах…»[74].Пример этот позволяет нам говорить о том, что духовная и пластически выраженная в венецианской архитектуре тяга к верхнему миру семиотически сходна с гравитацией мира нижнего, притягивающего к себе город и медленно опускающего его в пучину вод: в обоих случаях это означает возврат в родную среду, но с противоположной направленностью и разной мифологической ориентацией. Противоречия здесь, как нам кажется, нет, а есть движение в бесконечном времени, включающее в себя два варианта движения мира вообще — либо в родимый хаос, либо в космос. В венецианской мифологии первый соотносится с рассмотренным нами выше литературным мифом, второй — с легендой о рождении города по высшей воле, сообщенной святому Марку благовестящим ангелом. Устремленность вверх находит сильное и многообразное выражение в организации венецианского топоса[75].Не случайно одна из наиболее значимых его вертикалей — знаменитая колонна на Пьяцетте, несущая на вершине своей льва, признанного зодиакальным, космическим знаком св. Марка. В русской литературной венециане герой нередко оказывается помещенным у подножия этого столпа, что указывает на его отношения с верхним миром в конкретный данный момент или в длительном периоде, отмеченном определенным само- и мироощущением. Это пребывание в осознаваемой точке низа, прикосновенной к вертикали, трансформирует в сознании героя измерение времени и пространства. Он может мысленно начать жить в нескольких взаимопересекающихся в пространстве временах, как во втором стихотворении «Венеции» А. Блока:

Холодный ветер от лагуны,

Гондол безмолвные гроба.

Я в эту ночь — больной и юный —

Простерт у львиного столба.

На башне, с песнею чугунной,

Гиганты бьют полночный час.

Марк утопил в лагуне лунной

Узорный свой иконостас.

В тени дворцовой галереи,

Чуть озаренная луной,

Таясь, проходит Саломея

С моей кровавой головой.

Очевидна в этом стихотворении образная актуализация времени, обозначенного поворотной точкой полночного часа. Здесь еще нет прямых выходов на метемпсихоз, который составит основу сюжета третьего стихотворения, но в скрытой форме он уже присутствует в метафоре третьей строфы.В иных случаях герой, воображая себя рядом с колонной, мгновенно в сознании своем отождествляет себя с нею, переживая время и пространство в новом масштабе и качестве:

Никто меня не знает. Здесь я просто

Прохожий, обыватель, «господин»

В коричневом пальто и круглой шляпе,

Ничем не замечательный. Вот рядом

Присела барышня с раскрытой книгой. Мальчик

С ведерком и совочком примостился

У самых ног моих. Насупив брови,

Он возится в песке, и я таким огромным

Себе кажусь от этого соседства,

Что вспоминаю,

Как сам я сиживал у львиного столпа

В Венеции. Над этой жизнью малой,

Над головой в картузике зеленом,

Я возвышаюсь, как тяжелый камень,

Многовековый, переживший много

Людей и царств, предательств и геройств.

(В. Ходасевич. «Полдень», )

Реалии «здесь и теперь» отчасти снимают это почти фантастическое мироощущение лирического героя, но причастность к детской гармонии бытия ассоциативно вызывает у него в памяти гармоничный образ венецианского полдня, крылатого льва и характерной венецианской вертикали, задающей направление взгляду, движущемуся снизу вверх:

И с легким сердцем я припоминаю,

Как жарок был венецианский полдень,

Как надо мною реял недвижимо

Крылатый лев с раскрытой книгой в лапах,

А надо львом, круглясь и розовея,

Бежало облачко. А выше, выше —

Темно-густая синь, и в ней катились

Незримые, но пламенные звезды.

Такое же направление взгляда обнаруживает «Венеция» А. Ахматовой, «Этот город воды, колоннад и мостов…» Н. Гумилева, «Венеция» Н. Заболоцкого. В более сложных случаях взгляд перемещается снизу вверх, а затем сверху вниз, либо неоднократно меняет направление в движении по вертикали, как в стихотворении К. Романова «Скользила гондола моя над волной…» (), в «Венеции» Н. Гумилева, в обеих редакциях «Венеции» Б. Пастернака, в большинстве венецианских стихотворений И. Бродского и во многих других. Важно, что почти во всех произведениях русской литературной венецианы в той или иной форме присутствует верхний мир, притягивая к себе взгляд героя, физически связанного с серединным миром венецианского топоса.К верхнему миру тянутся почти все доминантные точки внутреннего пространства Венеции, что объясняет их скрытый, потенциальный динамизм, привлекавший внимание многих авторов русской и мировой венецианы. Ж. де Сталь, к примеру, описывая первое впечатление Коринны от Венеции, замечает: «Венеция построена на ровной плоскости, и ее колокольни напоминают мачты корабля, недвижимо стоящего в волнах» («Коринна, или Италия», )[76]. В. Розанов в путевых очерках высказывает предположение, что архитектурный всплеск вертикали в Венеции — характерная черта облика южных городов, в которой материализуются особые свойства духа жителей этих широт. «Я заметил везде в Италии необыкновенную предрасположенность к стилю обелиска, — пишет В. Розанов. — Многие игрушки и вещицы на окнах магазинов имели этот простой и вовсе не красивый на первый взгляд вид. В Риме многие площади украшены обелисками, частью новой и подражательной постройки. Например, перед Латеранским собором стоит великолепный обелиск; но также и на многих других. Если мы припомним обычные четыре минарета по углам мечетей Египта, Сирии и Турции, то и тут увидим бессознательное повторение безотчетно любимого мотива юга: узкого и высочайшего здания, которое упирается вершиной в небо. Обелиск был самым ранним в истории выражением этого мотива; башня св. Марка — одним из позднейших. Что этот мотив собою выражает — неизвестно. Но он совершенно не присущ и не повторяется на севере. В странах тумана, сырости и холода редко смотришь на небо и не хочется ничего послать в небо. Здания здесь широкие, распластавшиеся по земле. Это мужик, которого порют, а не жаворонок, который подымается в лазурь. Может быть, природа действует на историю, на нравы; а история и нравы на архитектуру» ().Наблюдения В. Розанова небесспорны в оценках, но, безусловно, интересны в плане топографических характеристик. Образ взметнувшейся вверх Кампаниле, по поводу крушения которой и написана процитированная нами заметка, неотделим для него от целостного духовно-материального образа Венеции, как бы пытающейся оторваться от серединного мира и улететь в небеса. И в этом В. Розанов не одинок. В русской венециане образ Кампаниле явно символизируется, аккумулируя всю силу небесных устремлений, идущих от серединного мира города. У П. Перцова она даже несколько мифологизируется и сакрализуется благодаря сопоставлению, вероятно, со статуей Афины Парфенос. «Общий взгляд на Венецию, — пишет П. Перцов, — лучше всего бросить с колокольни св. Марка. Она стоит на углу Пьяццы и Пьяцетты, высокая и голая, словно маяк. Она и была когда-то своеобразным маяком морской столицы, потому что ее, как акрополийскую Афину, далеко видно с моря» (6).Интересен здесь ход мыслей П. Перцова: сначала у него возникает вполне логичное по причине внешнего сходства сравнение Кампаниле с маяком, но понимание особой культурно-исторической и психологической значимости для Венеции этого сооружения подсказывает семиотически наиболее адекватную ассоциацию со статуей Афины. Кампаниле действительно как бы маркирует Венецию, будучи сама маркирована ею. Именно поэтому крушение башни в году вызвало в мире бурную реакцию и было воспринято одними как зловещий для Венеции знак, другими — как болезненная утрата, влекущая за собой изменение всего облика города. К числу последних относится В. Розанов. С суждений о крушении Кампаниле он начинает свой очерк о Венеции: «Сперва о павшем гиганте. Перенесите Василия Блаженного в Лондон или, особенно, в Нью-Йорк, и он не только испортится сам, но и испортит ту площадь, на которой вы его поставите. Это же можно сказать о башне. Представьте себе среди небольших зданий башню совершенно чудовищной величины, без архитектурных украшений, красную, гладкую, квадратную, далеко не утилитарную. Не понимаешь, зачем она стоит, какая потребность могла ее вызвать к существованию. Но после этого рационального недоумения начинается необъяснимое действие старины. Башня, не имеющая ничего красивого в себе и столь непропорциональная окружающим ее зданиям, удивительно с ними гармонирует. Гармония эта так велика, что просто больно думать, что, выйдя на площадь св. Марка, не увидишь ее… С падением башни навсегда испортилось единственное по красоте, значительности и воспоминаниям место на земном шаре — площадь св. Марка. Боль не в ее исчезновении, а в том, что площадь эта вдруг потеряла тысячелетний свой вид» (–).По В. Розанову, падение Кампаниле отозвалось изменением топики и семиотики не только Венеции, но и всего земного мира в целом. В не меньшем масштабе, но с большей остротой ощущения времени это выражено у В. Брюсова:

Опять встречаю с дрожью прежней,

Венеция, твой пышный прах!

Он величавей, безмятежней

Всего, что создано в веках!

… Здесь грезят древние палаты,

Являя мраморные сны,

Не горько вспомнить мне не сжатый

Посев моей былой весны,

И над руиной Кампаниле,

Венчавшей прежде облик твой,

О всем прекрасном, что в могиле,

Мечтать с поникшей головой.

Пусть гибнет все, в чем время вольно,

И в краткой жизни, и в веках!

Я вновь целую богомольно

Венеции бессмертный прах!

(«Опять в Венеции», )

Для В. Брюсова крушение Кампаниле актуализировало проблему неизбежной гибели всего сущего, и Венеция без башни становится для него онтологическим выразителем мимолетности земного бытия. Важно отметить, что в данном стихотворении никак не обозначены высшие точки венецианской вертикали, что явно свидетельствует об утрате поэтом после падения Кампаниле ощущения живой устремленности города вверх, которое присутствовало в прежних венецианских произведениях В. Брюсова. Не проговоренная открыто мысль о потере или, как минимум, ослаблении связи с верхом серединного венецианского мира после исчезновения башни звучит и в подтексте полемики о ее восстановлении, проявляясь порой в новых попытках ее сакрализации. «Необходимость ее восстановить абсолютна, — пишет В. Розанов. — Для европейской цивилизации потерять площадь св. Марка — то же, что Афинам потерять Пропилеи или статую Афины Промахос на Акрополе» (). Думается, ассоциация с Пропилеями здесь не случайна. Для многих Кампаниле знаменовала собой путь к верхнему миру, к сакральным сферам. Возникающие порой в связи с этим ассоциации с Вавилонской башней оказались не в силах отменить общее позитивное восприятие колокольни святого Марка, и в литературе Кампаниле часто предстает как летящая в небо или соприкасающаяся с ним высшая точка венецианского серединного топоса. Она то метафорически динамизируется, то гиперболизируется в игре пространственных соотношений и совмещений: «Колокольня св. Марка ракетой из красного мрамора врезалась в розовый туман, до половины заволакивавший ее вершину» (Б. Пастернак. «Охранная грамота») ();

Matka Boska, как ранит луну

Этот ангел, железный подросток…

(Вс. Зильченко. «Ходасевич в Венеции»);

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider

Кастинг

Слухи об экранизации Tomb Raider впервые появились в году, и основной вопрос, который интересовал общественность, конечно, заключался в том, кто же сыграет главную героиню. В какой-то момент широко сообщалось, что Деми Мур будет играть Лару Крофт, затем были новости о планах на компьютерный фильм, впоследствии анонсировали Анджелину Джоли.

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #1
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #2
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #3

На роль Лары Крофт рассматривались:

От руководства Core Design на роль рассматривались:

Памела Андерсон, Деми Мур, Джерри Райан, Карла Пивонски

Также прослушивались:

Файруза Балк, Кирстен Данст, Милла Йовович
Кейт Бекинсейл, Кэтрин Зета-Джонс

От роли отказались: Дениз Ричардс, Шарлиз Терон, Ума Турман и Лив Тайлер.

Выбор Анджелины Джоли вызвал споры среди поклонников серии. Некоторые считали, что актриса недостаточно подходит по физическим параметрам; другие жаловались, что американка не должна играть британского персонажа; третьим не нравились татуировки и довольно противоречивая репутация. Движение против вылилось созданием нескольких интернет-ресурсов противников Джоли и самой экранизации.

Дворецкого Лары изначально было предложено сыграть Мартину Клунсу, но даты съёмок совпали с годовщиной его свадьбы (он никогда не работает в свои праздники), поэтому он отказался. Роль была в конечном итоге отдана Крису Барри.

Мартин Клунс, Крис Барри

Ранние сценарии. Прямо сейчас вы можете ознакомиться на английском как минимум с двумя сценариями к первой «Ларе Крофт», сильно отличающимися от финального варианта. В году Брент В. Фридман написал [1]не увидевший свет сценарий. Кроме того, Tomb of Ash анонимно прислали совершенно [2]другой сценарий, датированный годом, авторами которого выступили Патрик Массетт и Джон Зинман. В конце этой статьи вы можете узнать, почему сценариев наплодили так много.

Уклонение от налогов. Бюджет первой «Лары Крофт» составил $94 миллиона, но на самом деле фильм обошёлся студии Paramount менее чем в $7 миллионов. Чтобы это произошло, студия воспользовалась налоговым законодательством Германии и продала фильм Tele M&#;nchen Gruppe (TMG) за $94 миллиона, а затем выкупила обратно за $83,8 миллиона в виде лизинговых и опционных платежей. Полученная непредвиденная прибыль в размере $10,2 миллиона позволила выплатить зарплату актёрам. Затем они обеспечили, чтобы часть съемок проходила в Великобритании, чтобы воспользоваться местными налоговыми послаблениями. Новая сделка включала ещё одну сложную сделку продажи прав на фильм Lombard Bank с одновременной арендой, в результате которой студия получила ещё $12 миллионов прибыли. Зарплата сценаристам и режиссёру. Paramount заработала ещё $65 миллионов на продаже прав за рубежом и $6,8 миллионов на премиальных правах для кабельного телевидения.

Номинации. Фильм был номинирован на премию MTV Movie Awards за лучшее женское исполнение и лучшую сцену боя, но проиграл «Мулен Руж» и «Часу пик 2», соответственно. «Лара Крофт» также была номинирована на премию Teen Choice Award за лучший фильм в категории «драма». Анджелина Джоли была номинирована на премию «Золотая малина» как «Худшая актриса», но проиграла Мэрайе Кэри в фильме «Блеск».

Общее

«Лара Крофт» стала за 35 лет первой кинолентой, снятой Голливудом в Камбодже. Предыдущим фильмом был «Лорд Джим» (Lord Jim) года.

«Расхитительница гробниц» в настоящее время й по кассовым сборам боевик с женщиной в главной роли.

Основные съёмки фильма проходили в период с 30 июля по 30 ноября года.

Изначально создатели фильма планировали задействовать в фильме Великую китайскую стену. Когда график съёмок не позволил этому случиться, альтернативным вариантом рассматривали построить Великую стену в Шотландии. Однако перспектива снимать зимой в Шотландии в прямом смысле не грела. От Стены отказались и заменили её руинами в Камбодже. Великая китайская стена затем появилась в сиквеле «Лары Крофт». В Сети можно найти ранние скетчи к фильму года, где изображена возможная гробница в Китае:

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #12
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #13
Скетчи китайской гробницы, Рикардо Дельгадо, год
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #15

В Камбодже в городе Сиемреап в баре The Red Piano подают коктейль «Расхитительница гробниц», состоящий из Куантро, сока лайма и газировки. Легенда гласит, что во время съёмок фильма Анджелина Джоли заказывала там такой коктейль:

Flickr/Michael Reeve

Сцены фильма, действие которых происходит в Сибири, на самом деле снимались в Исландии.

Остальные съёмки проходили на студии Pinewood в Великобритании, где снимаются фильмы о Джеймсе Бонде.

Для правдоподобности актёры в фильме говорят с неродным акцентом: американцы Анджелина Джоли (Лара Крофт) и Джон Войт (Ричард Крофт), а также шотландец Йен Глен (Манфред Пауэлл) – с английским, англичанин Дэниэл Крэйг (Алекс Уэст) – с американским.

Отца Лары сыграл настоящий отец Анджелины Джоли, актёр Джон Войт. Полное имя Анджелины – Анджелина Джоли Войт. Отец и дочь задействованы вдвоём только в одной сцене фильма:

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #17

Героиня не ранила и не убила из огнестрельного оружия ни одного человека в фильме, кроме одного случая, когда она использует пистолет-пулемёт, чтобы ударить рукояткой в голову одного из наёмников.

Натали Кэссиди пробовалась на роль Крофт, но Анджелина Джоли и некоторые другие «буквально высмеяли её с площадки».

Иэн Глен и Ноа Тейлор вновь появились вместе в «Игре престолов» ().

«Лара Крофт» – единственная роль в кино Рэйчел Эпплтон (Лара Крофт в детстве).

По ходу действия фильма

Внешний вид усадьбы Лары – Хатфилд Хаус, огромное имение в графстве Хартфордшир, Англия:

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #18

По задумке тренировочный бой с роботом в доме Лары происходит в огромном бальном зале, но из-за ограничений бюджета съёмочная площадка была меньше теннисного корта (~ 7 соток). Только благодаря перестановке декораций и мастерству оператора кажется, что площадь больше.

Тренировочный робот Лары Крофт носит имя «S.I.M.O.N.». Режиссёр Саймон Уэст хотел, чтобы зрители разгадали, что стоит за инициалами.

Крис Корбоулд (Chris Courbould) придумал и создал тренировочного робота:

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #19
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #20

Вес робота составлял порядка кг. Чтобы передвигать его по съёмочной площадке, использовалась пара старых ржавых зажимов, которые приделали к голове робота. Как-то на съёмки пришли представители компании по производству игрушек, чтобы срисовать дизайн для массового производства фигурок, и сфотографировали робота вместе с зажимами. Они подумали, что это часть дизайна робота, поэтому теперь тысячи фигурок робота имеют странные «шишки» на голове:

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #21
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #22
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #23

В одном из дублей сцены, где Лара тащит робота вниз по ступенькам, его «клешня» упала Анджелина прямо на ногу.

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #24

Интерьер дома Лары придумал художник-постановщик Кирк Петручелли (Kirk Petruccelli) и его команда. Последней сценой в интерьере дома снимали проникновение наёмников Пауэлла, чтобы разнести декорации.

Сцену, когда Лара моется в душе было сложно снимать по забавной причине: на тот момент у Анджелины Джоли было 23 татуировки. Каждый день гримёры их маскировали.

Интерьер зала в Венеции, где заседали Иллюминаты, на самом деле был снят в районе Гринвича в Лондоне:

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #25

На фотографии в карманных часах отца Лары по сюжету изображена мать Лары – девушка из Арт-департамента фильма.

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #26

В съёмочной команде один человек полностью посвящал время созданию мелких роботов-насекомых, которых вы можете видеть в трейлере Брайса:

Когда Лара разбивает молотком настольные часы, дворецкий Хиллари закрывает лицо серебряным подносом. Это отсылка к TR3, в которой игрок, исследуя поместье Крофт, мог стрелять в дворецкого, а тот использовал поднос, чтобы защититься от пуль.

Часы со Всевидящим оком были созданы часовщиком, они полностью механические, выполнены из латуни, даже имели настоящую подсветку. Их создание заняло несколько недель. Было создано несколько копий с разным функционалом, а также огромная версия, диаметром около метра, использованная для крупных планов.

Бандажи-балет был вдохновлён выступлением танцевальной группы в театральной постановке De La Guarda.

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #31

Когда все эпизоды с участием Джона Войта (Ричарда Крофта) были отсняты, он остался на съёмочной площадке на несколько дней веселья ради. Конечно, он хотел удостовериться, что с дочерью будет всё в порядке во время выполнения опасных трюков, поэтом нависал над режиссером Саймоном Уэстом. Несколько раз Джона практически просили покинуть съёмочную площадку из-за его настойчивости.

Сцена в гараже

У Лары в гараже: Aston Martin, McLaren, TVR, Lotus, Jaguar, Ariel Atom, Lea-Francis, Land Rover и Range Rover. Самой дорогой машиной был McLaren, и компания-производитель отказала в аренде автомобиля для съёмок, поэтому обратились к частному владельцу. Страховка была настолько дорогой, что продашкн мог позволить аренду всего на один день. Поэтому в общих планах показан муляж.

Изначально задумывалось, что Лара в темноте не могла видеть наёмников, поэтому Брайс через наушник должен был ей помогать, крича, куда стрелять, исходя из близости и расположению наёмника к определённому авто. То есть Брайс выкрикивал марку автомобиля, а Лара автоматически стреляла в нужную сторону, зная, где припаркован конкретный автомобиль. Конечно, что-то бы пошло не так в какой-то момент, т.к. Брайс взял погонять автомобиль, причём самый дорогой, и припарковал бы его не на обычнее место. Именно поэтому в финальной версии фильма Лара по ошибке попадает в лобовое стекло Land Rover’а.

Камбоджа

Храм на холме в Камбодже, на который приземляется Лара, это Пном Бакхенг (Phnom Bakheng), находится недалеко от Южных ворот города Ангкор Тхом (Angkor Thom). Затем когда мы видим, как Лара садится за руль Ленд Ровера, она находится в Байоне (Bayon), центре Ангкор Тхома. Храм поросшими деревьями, где Лара падает в скрытую гробницу, называется Та Прохм (Ta Prohm). Последний в интернете проще всего найти по запросу “lara croft temple” (“храм Лары Крофт”).

Flickr/Stefan Lange

Сцену, в которой Лара едет на джипе сквозь джунгли, переснимали много раз из-за змей и других диких животных, которые падали в салон автомобиля. Сообщалось, Анджелина Джоли была в ужасе.

Гробница Танцующего Света (Tomb of the Dancing Light) была сооружена в ангаре в Англии, на съёмочной площадке был жуткий холод. На актёров разбрызгивали искусственный пот, а как только заканчивали снимать дубль, они мигом натягивали шапки и пуховики.

На съёмках фильма было использовано порядка 6 химических светильников: они светят на полную мощность только секунд, а по задумке режиссёра они должны были освещать лица актёров, поэтому для каждого дубля использовались новые светильники.

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #33
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #34

Каменные обезьяны, с которыми сражаются герои фильма, созданы по образу статуй около храмового комплекса Бантеайсрей (Banteay Srei).

Буддистская церемония, в которой принимает участие Лара, показана по-настоящему, и не является постановочной. Однако художникам по костюмам пришлось постараться подобрать цвет для облачения Анджелины Джоли, чтобы не повторять оранжевый – цвет одежды буддийских монахов.

Когда Лара звонит Брайсу из Камбоджи, он смотрит на остановленный кадр из детского анимационного сериала BBC под названием «Клэнгеры» ().

Музыка, которая играет в сибирской деревне, а затем во время поездки на санях, – это тувинское горловое пение (хоомей).

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #35

Изначально планировалось, что главный артефакт фильма, Треугольник Света, будет состоять из трёх частей, которые спрятаны в трёх разных гробницах. Чтобы уменьшить бюджет, решили оставить только две гробницы, соответственно, две части Треугольника. Гробница с планетарием изначально должна находиться в Венеции. В фильме режиссёр просто объединил её с тем, что задумывалось как ледяная гробница в Сибири.

Арт-директор Джон Феннер (John Fenner) придумал механизм Планетария, сначала настольную полностью механическую модель, а затем и большую. На взрыв Планетария у создателей фильма был всего один дубль и 40 камер наготове.

Изначально сцена, в которой Лара и Пауэлл попадают в четвёртое измерение и бегут за второй частью Треугольника по пирамиде была другой: Лара оказалась в месте, похожем на её дом, и её сопровождала она же будучи ребёнком. Пауэлл тоже был там, и всё свелось к битве силы воли. Пауэлл физически принимал облик отца Лары, поджёг библиотеку.

Flickr/Stefan Lange

В конце фильма пещера рушится, Лара натыкается на разбитые сани и ездовых собак – единственный способ скорее выбраться из рушащейся гробницы, и произносит: «А-ха!». Это отсылка к TR2, в которой героиня произносит фразу всякий раз, когда подбирает предмет.

Альтернативные версии фильма и удалённые сцены

В июле года Саймон Уэст заявил в интервью журналу Empire, что сделал альтернативную версию фильма для выпуска на DVD, включая некоторые сцены, не вошедшие в оригинал. Это предполагаемое альтернативное издание никогда не было выпущено.

Сцена в душе, а также сцена после, где Лара отбрасывает полотенце, были сняты с большей обнажёнкой с дублёром Анджелины Джоли, но их вырезали для сохранения возрастного рейтинга PG.

Оригинальная версия фильма включала ещё одну сцену, где Лара принимает душ на открытом воздухе, предположительно в Камбодже:

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #37

Версия фильма для Великобритании была короче версий для США и других стран из-за ограничений Британского совета по классификации фильмов, который счёл некоторые кадры «гламуризацией насилия». В году фильм в Великобритании на Blu-ray вышел уже без цензуры.

Несколько невошедших кадров из официального трейлера фильма:

4 удаленных сцены, официально вошедшие в релиз фильма:

Уилсон встречает Пауэлла и Пиммса на строительной площадке, где передает им все свои записи о Часах. Затем Пауэлл обезглавливает Уилсона и просит Пиммса убрать голову:

После того как Джулиус, лидер штурмовой группы, доставил Часы, Пауэлл говорит Пиммсу, что Крофт всё ещё в игре и им, возможно, даже придется её нанять:

Во время разговора с Крофт в Венеции Пауэлл объясняет, кто такие Иллюминаты и чем они занимаются. Он предполагает, что они могут быть партнёрами, на что (момент, не вошедший в финальную версию фильма) Крофт отвечает: «Вы попробуете меня убить». Пауэлл отвечает: «Я не собираюсь вас убивать». Крофт парирует: «Говорю, попробуете». Этот момент также можно увидеть в ТВ-рекламе фильма и трейлерах:

Венеции Лара навещает Алекса, пока он играет в карты с головорезами, которые сразу же уходят. Лара говорит Алексу, что он работает на очень плохих людей, и проблема в том, что ему нельзя доверять. Затем она говорит: «Я знаю, кто ты», и бросает карту, которая вращается вокруг его головы, и возвращается обратно ей в руку (как бумеранг): Джокер. Затем она хватает треугольник, который Алекс спрятал под столом, и уходит:

Режиссёр

Первоначально предполагалось, что режиссером фильма выступит Стивен Херек, но вместо он ушёл, чтобы снимать «Рок-звезду» ().

Саймон Уэстотказался от работы над «Чёрным ястребом» () ради «Лары Крофт».

Саймон Уэст о юморе в фильме: «Мы со студией разошлись во взглядах на стиль. Я хотел, чтобы в фильме было много юмора, и я снял много забавных сцен с Дэниелом Крейгом и его другом Джулианом Райнд-Таттом (исполнил роль Мистера Пиммса). И они были старыми друзьями. Я бы выбрал их по отдельности, но на самом деле они были старыми друзьями, поэтому вместе им было очень весело. Но студия хотела сыграть очень прямо и серьезно. Но, думаю, в летних фильмах должен быть такой юмор. Все мои фильмы, даже такие серьезные, как «Генеральская дочь» об изнасиловании и убийстве девушки в американской армии, взяли много юмора прямо из книги. И для меня это всегда было действительно успешным. Но почему-то студия хотела убрать из этого весь юмор. И это меня разочаровало».

Саймон Уэст об Анджелине Джоли:
«Не было главной героини в приключенческом боевике, которая бы вытянула фильм [сама по себе], и Анджелина была не такой популярной, как некоторые другие актрисы, которые претендовали на роль и сыграли в более масштабных фильмах, имели более длинный послужной список и сделали большие кассы Некоторые из их [образов] были безопаснее, чем у Анджелины, которая была довольно рисковой. О ней писали разное, некоторое явно не соответствовало действительности. Она была молодой женщиной, которая экспериментировала». Режиссёр никогда не видел в этой роли никого, кроме Джоли, но ему потребовалось время, чтобы «выторговать» её у студии. «[У неё] была отличная, мрачная репутация», – вспоминает он, ссылаясь на неортодоксальный образ Джоли в то время, который включал ношение на шее флакона с кровью тогдашнего мужа Билли Боба Торнтона и создание ажиотажа, когда она поцеловала собственного брата в губы в вечер, когда выиграла свой первый «Оскар» на церемонии года. «Она вела совершенно альтернативный образ жизни и не сдерживала слов. Она откровенно высказывала своё мнение и имела дурную репутацию. «Мне было довольно сложно провести её через процесс утверждения в студии, мне нужна была актриса, которая должна была что-то привнести в эту роль, и она принесла с собой эту мифологию Анджелины Джоли в качестве этой тёмной, сумасшедшей, злой женщины с очень особенным и интересным характером. Я хотел, чтобы эта мифология Анджелины Джоли слилась с Ларой Крофт».
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #44
Анджелина Джоли

Сначала отказалась от роли Лары Крофт, но в конце концов согласилась на съёмки из-за локаций, которые планировалось посетить. Она влюбилась в Камбоджу, участвовала в благотворительной акции по разминированию поля. В Камбодже она познакомилась и в конце концов усыновила своего первого сына Мэддокса.

Джоли тренировалась в течении шести месяцев, чтобы прийти в форму для фильма. Она занималась йогой и кикбоксингом, проходила подготовку по оружию у инструктора из элитного спецназа Великобритании (SAS).

Джоли также проходила различные тесты на наркотики, чтобы проверить физическое и психическое состояние из-за опасений студии по поводу слухов и отношений с тогдашним мужем Билли Бобом Торнтоном.

На тему подготовки Джоли продюсер Шерри Лэнсинг вспоминает в своей биографии, что была обеспокоена, особенно когда Джон Войт и Джейн Фонда (друг семьи) позвонили ей и предупредили, что актриса [Джоли] очень уязвима:

«Было мнение, что мы должны оказать ей духовную и психологическую поддержку». Уэст предложил нанять Бобби Кляйна, бывшего фотографа и терапевта, который, как он считал, обладал нужным опытом. Когда в Англии началась подготовка к съёмкам, Кляйн попросил, чтобы его назначили ответственным за физическую подготовку Джоли, хотя координатор трюков уже был. После того как Кляйн настоял, чтобы нанять эксперта по здоровью, который разыскивался Скотланд-Ярдом, производственная группа отказалась. «[Эксперт] хотел, чтобы она принимала ванны из молока, и начал говорить о йоге и медитации, и хотел быть ответственным за обучение Анджелины», – рассказал Ллойд Левин, который выступил продюсером фильма вместе с Лоуренсом Гордоном. Когда Кляйна ко всему прочему обвинили в сексуальных домогательствах к помощнице Уэста, он покинул проект. Без Кляйна Джоли стала сказочной. «В отснятом материале она приковывала взгляд, – говорит Лансинг. «Она взяла то, что могло быть картонным персонажем, и добавила слой тайны, эмоций и человечности».

В классических играх у Лары Крофт бюст 36DD (5-й размер). Бюст Анджелины Джоли 36C (3-й) и она использовала специальные накладки, чтобы «подрасти» до 36D (4-го) в фильме. Создатели фильма сочли, что накладки до размера первоисточника будут смотреться слишком неправдоподобно.

В сцене с банджи-верёвками Анджелина Джоли отказалась от дублёров. При первом дубле во время приземления на люстру она повредила лодыжку. Поэтому часть сцены переснимали, после того как Анджелина восстановилась.

Анджелина Джоли как-то заявила в интервью, что хранит кобуры Лары дома.

Джоли очень долго отказывалась носить знаменитые короткие шорты Лары. В конце концов авторы фильма всё-таки смогли её убедить надеть шорты для вступительного боя с роботом. Сама Джоли утверждает, что согласилась только после того, как её уверили, что это очень порадует поклонников.

Если вы застали премьеру фильма, то, возможно, помните слухи, что для крупных планов пятой точки героини снимали не Анджелину Джоли, а другую девушку-модель. Как бы то ни было, её имя не сохранилось, но как минимум известно, что для экшн-сцен у Анджелины была дублёрша Юнис Хутарт (Eunice Huthart):

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #45
Дэниел Крейг
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #46

Персонажа Дэниеля Крейга изначально звали Алекс Марс, но, поскольку юристы не очистили это имя для использования, его нельзя было брать. Съёмки сцен Крейгом должны были вот-вот начаться, поэтому режиссёр Саймон Уэст решил назвать персонажа Алекс Уэст в честь своего отца, так как знал, что при необходимости может получить юридическое разрешение на это имя.

Оружие, которое Дэниел Крейг использует в Гробнице Танцующего Света, – Вальтер ППК (Walther PPK), фирменное оружие Джеймса Бонда. Спустя 5 лет после выхода «Лары Крофт», Дэниел Крейг станет шестым актёром, сыгравшим Джеймса Бонда в перезагрузке «Казино Рояль» (), и снова использует Вальтер ППК в этом фильме.

Дэниел Крейг отказался сниматься в сиквеле «Лары Крофт» и вместо снялся в «Истории матери» ().

«Лара Крофт» воссоединяет Дэниела Крейга с Джулианом Райнд-Таттом. Ранее они вместе сыграли в «Мече чести» (ТВ, ) и «В июле Битва на Сомме» ().

В году Дэниел Крейг назвал в одном интервью роль в «Расхитительнице гробниц» «худшей ошибкой в жизни» и тем, что впоследствии тормозило его карьеру.

Гаджеты и транспорт

Пистолеты Лары: 9мм Heckler & Koch USP MATCH

Мотоцикл Лары: кастом Yamaha TRX года выпуска, изготовленный на заказ компанией Curley UK:

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #51

Довольно странно выглядящий проигрыватель пластинок, показанный мимолётом, пока Лара занимается банджи-балетом, – это Clearaudio Master Reference Table. Он покрыт позолотой, весит 51 кг и продаётся по цене от 1,3 млн рублей.

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #52

Лара использует Bluetooth-гарнитуру Ericsson и мобильный телефон Ericsson R

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #53

Оружие наёмников Пауэлла – Heckler & Koch G36k, укороченная версия штурмовой винтовки G Обе используются в немецкой армии.

Герои фильма прилетают в Сибирь на паре вертолётов CH Chinook, единственном двухвинтовом вертолёте в арсенале США, от короторо, правда, давно отказались.

Лару Крофт в фильме наделили несколькими гаджетами, которые объясняют определённые особенности геймплея Tomb Raider. Среди них ремень для перезарядки патронов, и выезжающая из рюкзака патронница, позволяющие очень быстро перезаряжать оружие и не суетиться с обоймами и патронами.

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #54
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #55

После выхода фильма компания Land Rover выпустила ограниченную партию автомобилей: экземпляров Defender 90 Tomb Raider и экземпляров Defender Tomb Raider.

85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #56
85 любопытных деталей в первом фильме Tomb Raider, image #57
Ошибки и ляпы

Чтобы помешать планам Иллюминатов, Ларе достаточно было просто уничтожить первую половину Треугольника.

Во время разрушения стены камбоджийского храма Дэниэл Крэйг стоит рядом со стеной (его легко узнать по шортам), где его быть не должно, потому что за несколько кадров до этого он встал к канатам, чтобы помочь разрушить стену.

Планеты, показанные в различных ракурсах, иллюстрируют приближение Парада планет без соблюдения реального масштаба.

Хотя в фильме год не указывается, реальный Парад планет произошёл 3 мая года, примерно за год до выпуска фильма. В фильме «соединение» начинается 15 мая.

Во время съемок у Анджелины Джоли была большая татуировку левом плече – надпись Billy Bob и изображение дракона. В нескольких сценах её всё же можно увидеть, например, в сцене в душе или в конце фильма, когда она выныривает из воды.

Свистопляска со сценариями

Ситуацию со сценариями для первой «Лары Крофт» иначе как печальной не назовешь. В интервью Flickering Myth история была описана в подробностях. Дело в том, что в фильме было задействовано шесть разных сценаристов, но и многие другие тоже приложили руку к созданию оригинальной истории для любимой героини. Первым был Брент Фридман, который даже не получил (или не захотел получить) упоминания в титрах.

«Я презентовал свою версию [сценария] на тему Древнеегипетской Книги мёртвых, и, думаю, что где-то на половине [продюсеру Ллойду Левину] понравилось», – рассказал Брент, – «сейчас у меня нет возможности узнать, но он имел степень по египтологии или что-то в этом роде и был абсолютно очарован Книгой мертвых. Так что ему понравился питч, и меня наняли».

Однако одновременно Сара Б. Чарно также была нанята для написания сценария отдельно от Брента. Тот, кто написал лучший сценарий, получил бы проект. Хотя Paramount понравилась версия Брента, они сочли её слишком дорогой. Брент попробовал проработать другие идеи. У Сары же было два очень разных сюжета, в одном из которых был важный момент, который в конечном итоге был использован в фильме. «У меня было два питча. Первый был о том, как Лара искала 8-е чудо света, [а второй] был посвящён полному параду планет, позволяющему вершиться силам зла. Ей пришлось бы найти, где это будет происходить, и понять, как это остановить», – рассказала Сара.

Студии понравились идеи Сары, потому что в них были некоторые традиционные элементы видеоигры, например, как Лара получает объект, а затем использует его в своих интересах. В то же время Брент начал писать о поисках Эльдорадо, затерянного золотого города (в итоге подвергся жёсткой критике), он наткнулся на идею развития отношений между Ларой и её отцом. Это, конечно, вошло в фильм.

Даже когда уже два писателя усердно работали над сценарием «Лары Крофт», был привлечен ещё один. Это был Стив Де Соуза, имя которого в конечном итоге было убрано из фильма после серьезных разногласий с режиссером (который также переписал сценарий), согласно Flickering Myth. По всей видимости, оба предыдущих сценариста были уволены Чарльзом Корнуоллом и Eidos, владевшими правами на Лары Крофт, поскольку руководство не почувствовало, что Сара или Брент уловили суть персонажа. [Одной из причин, почему сценари Брента не увидел свет, называют грандиозный провал в прокате «Смертельной битвы 2: Истребление» () годом ранее, где Фридман был соавтором сценария.] Вот почему был привлечен Стивен, более популярный писатель. И его версия сценария была совсем другой

«У нас было так: у Аристотеля и Александра [Великого] были приключения, слишком жуткие, чтобы рассказать о них миру. И в моем сценарии эти истории хранились в гробнице, которая стала доступной из-за землетрясения. И Лара ныряет с аквалангом, чтобы найти это место, но на раскопках её обманули, и они обнаруживают, что им нужно найти одну вещь, которая пока находится в другом месте. Итак, подсказка была в гробнице Александра Великого, но теперь Лара должна была отправиться в приключение с незнакомыми людьми, чтобы найти всё остальное», – рассказал Де Соуза.

После того, как сценарий Стивена был принят Paramount, студия наняла режиссера, который в конечном итоге потерпел неудачу в прокате. Поэтому студия не была в нём уверена, и были приглашены ещё два сценариста (Патрик Массетт и Джон Зинман), чтобы переписать сценарий под меньший бюджет. Когда и этого было недостаточно, пришли ещё два писателя, Майк Верб и Майкл Коллери, чтобы сделать ещё один заход. Их версия сумела привлечь режиссера Саймона Уэста и актрису Анджелину Джоли.

«Думаю, когда я присоединился, было около четырёх или пяти сценариев от разных писателей и команд, и все они были очень разными, но адаптированными друг от друга. Всем были даны разные поручения, и все они по-разному к ним подошли», – говорит режиссер Саймон Уэст, прежде чем пояснить, что он сам в конечном итоге переписал сценарий. «В основном я изложил историю, а [Массетт и Зинман] – соответствующие сценаристы, писали её в виде сцен. В какой-то момент я действительно стал своего рода редактором между идеями и черновиками. И, честно говоря, так многие голливудские фильмы собраны».

В конечном итоге это оказалось большой ошибкой для финального проекта. Несмотря на то, что он заработал много денег (и послужил основанием для сиквела), он не понравился критикам и даже публике. И, вдобавок ко всему, ему удалось разозлить многих авторов проекта, которые думают, что их идеи лучше, чем то, что Саймон Уэст собрал воедино в последнюю минуту.

Использованные ресурсы:

1) Комментарии режиссера Саймона Уэста

2) goalma.org

3) goalma.org

4) goalma.org

5) goalma.org

6) goalma.org

7) goalma.org

8) goalma.org

9) goalma.org://goalma.org

10) goalma.org?feature=

11) goalma.org

12) goalma.org

Материал подготовила Света Сухарева специально для группы Tomb Raider's (goalma.org). Полное либо частичное цитирование материала возможно только с письменного разрешения администрации группы.

Отрицательные отзывы о фильме Координаты «Скайфолл»

Отрицательные отзывы о фильме

Skyfall, Великобритания, США,

О фильме В ролях Отзывы ()Похожие

Рецензия «Афиши» на фильм

7Бонд, близкий к идеальному

Перебив сотрудников МИ-6 в Стамбуле, наемник похищает список агентов, внедренных в террористические организации по всему миру. Бонд (Крейг) пытается догнать его, используя машину, мотоцикл, поезд, а также экскаватор, но в итоге получает пулю от собственной неудачно прицелившейся помощницы (Харрис) и уходит в многомесячный турецкий запой. Тем временем в Лондоне — где уже заочно похоронили и даже продали его квартиру — сгущаются тучи над М (Денч): ее пытается подсидеть мрачный мужчина в костюме (Файнс), вдобавок кому-то удается дистанционно взорвать штаб-квартиру британской разведки.

Феерический, вызывающе комиксовый даже по бондовским меркам пролог вроде бы готовит к тому, что взятый в последних двух сериях франшизы курс на превращение мужчины с пистолетом и бокалом мартини в мятущегося трагического антигероя решили наконец-то поменять. С одной стороны, не тут-то было: вынырнув из своего Рейхенбахского водопада и посидев с бутылкой на пляже, Бонд возвращается усталым, помятым и не способным даже сдать нормативы агента с двумя нулями — что может быть трагичнее. Плюс постоянные намеки окружающих на преклонный возраст (это в сорок с небольшим), плюс откровенно фрейдистская линия с М (которая тут второй по важности персонаж), плюс финальный отрезок фильма с вторжением в частную жизнь Бонда с неожиданного ракурса. С другой стороны, &#;Скайфолл&#; действительно выглядит куда олдскульнее, куда ближе к канону, чем то, что делалось в последние годы, — с богатой картинкой, которую хочется рассматривать, с монтажом, позволяющим даже во время погони понять что к чему, наконец, со злодеем, который в своем трагикомическом злодействе выглядит так несовременно. Владельцы бондовской франшизы всякий раз ищут золотую середину, баланс между актуальностью и традицией, дурновкусием и остроумием, размахом и интимностью, и если &#;Казино &#;Рояль&#; выстрелило скорее вопреки обстоятельствам, а &#;Квант милосердия&#; просто не удался, то успех &#;Скайфолла&#; кажется по-хорошему просчитанным. Сэм Мендес — человек очень культурный, что, как правило, мешает ему на собственных проектах, а в чужом оказалось невероятно кстати: он в одном лице и консерватор, и ревизионист, и умник, и пошляк. И главное, что благодаря ему в сериал аккуратно, почти не потревожив &#;новую серьезность&#;, вернулась самоирония. Без которой седеющему джентльмену на винтажном &#;Астон Мартине&#; уже ехать все-таки некуда.

Лучшие отзывы о фильме « Координаты «Скайфолл»»

    • 3

      Я не смотрела двух предыдущих фильмов с Крейгом. По очень простой причине: Дэниел Крейг не может быть Бондом. Не потому что он плохой актер или там он не нравится мне внешне. Но видите ли, есть такая штука, как грани разумного и физиологические показатели. Двухметровый негр с выдающимися, да хоть гениальными актерскими способностями не может сыграть Джульетту. Потому что не может. И именно по этой причине Крейг не может быть Бондом.

      Но тут Афиша заколотила себя в грудь с воплями: "Ребята, да вы че? Это же самоирония, самоирония это такая!" Да, винтажная тачка в ночном Лондоне и без реальной погони, одинаковая фраза из уст никак не связанных героев, Кью в образе хипстера еще могли бы сойти за самоиронию. И ведь если задуматься, престарелый и страшный как черт Джеймс Бонд с отдышкой, трясущимися руками и неудачами в интимной жизни, подстреленный собственным напарником, мог бы стать такой прекрасной, такой воздушной пародией на самого себя. Но не с лицом деревенского тракториста с уровнем интеллекта, стремящимся к нулю. Не с лицом, которое не меняется на протяжении всего действа и решительно (я бы даже сказала упорно) ничего не выражает. Не с глазами, в которых нет ничего. Вообще ничего. Честное слово, это как-то не тянет на самоиронию, а вызывает легкую печальку и ностальгийку.

      При всем при этом я категорически считаю, что есть в фильме и очень удачные моменты: это песня Skyfall в начале. И музыка в титрах в конце. Очень самоиронично!

    • – через задницу к звездам

      Скажите, дорогой зритель, понравится ли вам, если в магазине, куда вы пришли за столь необходимым вам чайником, вам продадут… утюг?! На самом утюге, на упаковке, в инструкции – везде – будет написано, что это – чайник. Но… он, конечно, будет греться, и даже превращать воду в пар, лишь заварить чаек в таком &#;чайнике&#; окажется проблематичным. Если подобная субституция вам не по нраву, и вы любите старую добрую бондиану за то, что в ней было, а не за то, чего в ней отродясь не было – не тратьте свою бесценную жизнь на просмотр этого псевдопсихологического антибоевика. И уж тем более не делайте этого в кинотеатре – вашим единственным развлечением могут оказаться попкорн и соседи.

      В самом деле. Речь даже не идет о вкусах – я знаю более чем достойных людей, которым этот фильм понравился. Но… Они все не являются поклонниками жанра action и уж тем более классической бондианы. Я, конечно, тоже не фанат, но – мне старушка нравится.

      Речь идет о соответствии жанру. Бондиана – это не просто шпионский боевик. Оригинал сочетает в себе элементы авантюрного романа, герой которого побеждает противника своей хитростью и умом, элементы комедии (даже фарса), элементы любовного романа, в котором бесценна харизма героя-любовника. Неотъемлемый элемент бондианы – навороченные гаджеты, умелое применение которых в некоторых фильмах давало совершенно неожиданные и тем интересные сюжетные ходы. Ну и, разумеется, это обязательно боевик – с кучей мордобоя, погонь, перестрелок и – самое главное – эпической финальной сценой, в которой обязательно должно быть &#;разнесено в дребезги напополам&#; что-то очень-очень здоровое. Например, какой-нибудь небольшой остров или, хотя бы дом в Венеции. С долгим и тщательным смакованием процесса разрушения.

      Всего этого &#; Координаты &#;Скайфолл&#; лишен полностью. Он страшно-страшно скучный. Что-то сколько-нибудь интересное начинается ближе к концу второго часа. Если не считать погони в самом начале фильма. Впрочем, она довольно быстро заканчивается и после нее засыпающему зрителю показывают вялую рефлексию Бонда, наконец-то достигшего кризиса среднего возраста. Да и рефлексии, впрочем, особой нет – так мучается чувак по какой-то неведомой причине. Лишь ближе к финалу действие оживает, но ничего сколько-нибудь соответствующего жанру бондианы в нем так и не появляется. Даже хуже. Внезапно показанное висящее на стене ружье – так и не стреляет, хотя на нем сделан явный акцент. На весь фильм – ровно две с половиной шутки. Специально считал. Любовной истории нет. Прежде у Бонда обязательно была подружка (тоже фирменный элемент), которой в этом фильме нет, а еще у него был секс со злодейкой. Секс был, а вот злодейки – нет.

      Таким образом, лишив очередной эпизод сериала всей присущей ему атрибутики, авторы довели ситуацию до того, что если заменить фамилии героев, а MI6 на ЦРУ, то никто даже не догадается, что за персонажи в основе и будет считать, что смотрит очередной нелепый боевичок. К тому же сильно затянутый.

      Резюме.
      &#; Координаты &#;Скайфолл&#; – редкое по унылости и скучности кино с вялой претензией на психологизм, слабой линией боевика и полной утратой чего-либо присущего бондиане, как жанру. Смотреть не рекомендуется.

    • 1

      Слышала, что фильм сворачивали из-за отсутствия денег. Возможно, поэтому весь сюжет сводится к сельской перестрелке и катании в лондонском метро (в которое, кстати, можно было попасть, просто купив билет на самолет, какой смысл во всей афере я так и не поняла).

      Провал, одним словом.

    • 3

      Даже не думайте тратить деньги, чтобы сходить в кино на этот фильм. Подождите месяц и купите DVD нечиго смотреть. Начало норм. потом пиз. Задаешься вопросом может это не !!!!!!

    • 3

      Да уж новая концепция бонда мне с самого начала не понравилась (Казино рояль не осилил, Квант не смотрел), но такое количество восторженных отзывов сделали свое дело и я решил сходить на эту часть.
      Что сказать? Измельчало все - просто жуть. Судите сами:
      1. Измельчали злодеи. Раньше (в Бонд-ах Пирса Броснана) злодеи хотели захватить/уничтожить мир, а сейчас злодеи хотят убить бабушку-пенсионерку. Нехило измельчали цели злодеев, да?
      2. Измельчало МИ6. Раньше Бонду выдавали суперавтомобиль с кучей фишек, суперкатер, часы с лазером и другие примочки А теперь что выдали Бонду? Пистолет, который может стрелять и, представьте себе, еще он может НЕ стрелять!!! Это писк инженерной мысли спецов МИ6! Отлично, да? Ах, чуть не забыл про еще один супер-гаджет для супер-агента - брелок "СОС" для девочек. Тоже венец фантазии инженеров МИ6:)))
      3. Измельчал сам Бонд. Раньше он справлялся с парочкой отрядов, а сейчас еле справляется с одним-двумя бандитами И к сожалению, Бонд стал не только слабее, медленнее и косее, но и менее интеллигентным, что ли Один из признаков этого: раньше Бонд иногда потягивал сухой мартини, а теперь хлещет вискарь, как последний алконафт. Мне такое изменение Бонда совершенно импонирует. А вам?
      4. Женщины Бонда вы помните какие у него (периода Пирса Б.) были женщины? Ладно, не будем особо спорить о женщинах - "на вкус и цвет товарищей мало".

      Резюме: не впечатлил

    • 5

      Нет. Нет английского шика, невозмутимости Бонда, красивой партнёрши и злодейского злодея. Есть хорошие спецэффекты, надуманный сюжет, куча несостыковок, абсолютно тупых поступков и отличная игра Бардема (хотя для меня он скорее комичен, чем злодей). Ушастый петеушник очень органичен в роли алкоголика ). Наверное, фильм априори понравится фанатам бондиады, но по мне - интереснее пересмотреть дома "крепкий орешек". Просто хорошо сделанный боевик.

    • 5

      Если бы до этого не было с Крейгом "Казино Рояль", я б пожалуй сказал что фильм неплохой. А так уже не то. Нагромождение спецэффектов, повороты сюжета вызывающие усмешку Когда Бонд с М добрались до родового гнезда, тут вообще хотелось смеяться в голос. Там еще собаки Баскервиллей не хватало к болотам и замку. Пересмотрю еще раз "Казино", надо же заесть чем-то эту бурду.

    • 5

      Могу с уверенностью сказать, что более худшего Бонда я еще не видел. Первую половину фильма пытался понять, что не так в этом фильме?! Потом понял в чем дело: идиотизм так и лезет из каждого кадра. Чего стоит побег с фонариком в метрах от преследователей?! Хрень полная!

    • 3

      Недоиграли, или может даже переиграли. Можно было спокойно убрать. с названия фильма "". Удивило про то, когда Бонд назвал маленький жучок определения местонахождения новшеством. Может авторам и сценаристам картины стоило пересмотреть предыдущие Бондианы? Если хотите пойти на "простой очередной дешевый боевик" то смело топайте, а если на "Бонда", то забудьте и пройдите мимо афишы с ностальгией.

    • 1

      Не интересно. Вроде бы все элементы-компоненты (злодей, погони, драки, машины, девушки, Бонд и т.д.) в фильме присутствуют, но целостного захватывающего действа они не создают. Все как-будто есть, а фильма нет
      Что есть жанр фильмов о goalma.org? - детектив, безусловно, с небольшими вариациями. Это же классика! В Скайфолле детектива нету. Зато присутствует огромное количество "детских" несостыковок, характерных для фильмов-боевиков класса Б. Бардем же сыграл в фильме нечто среднее между Доктором Зло из Остина Пауэрса и Джокером из Бэтмена. И тот и другой персонаж несколько чужеродны бондиане. Не добавляет картине шарма и навязчивый продакт плейсмент пива.

    • 1

      Сказать что я разочарована - ничего не сказать. Сделать такую тягомотину из Бонда - это надо постараться. Вроде все есть и сюжет, и эффекты, и актеры приличные, но только все чуть-чуть не дотягивает. Сюжет (если уж задуматься) просто глуп, эффекты явно отстают даже от предыдущих бондиан, Бонду (Крейгу) явно не хватает харизмы. Так что все вместе производит просто удручающее впечатление. Жалко.

    • 5

      Я большой поклонник Бонда. Классического Бонда.
      Получил разочарование. На Пирсе Броснане Бонд кончился. После &#;Умри…..&#; смотрел &#;Казино&#; и разочаровался. &#;Квант&#; посмотрел только на DVD. Решил сходить ещё раз, думал может что-то изменилось, аннн нет. Пирсу Броснану сейчас 60, а выглядит он, по моему лучше Крейга в его Крейг в свои 44 года похож на Колю-сантехника, а в костюме выглядит совсем глупо, не спасает даже то, что костюм &#;Tom Ford&#;. Походка набыченная, голова чуть вниз, не хватает кастета и биты и будет полный браток из х, в общем все грустно! Глупо также надеяться на то что на такого вообще приличная женщина посмотрит, поэтому наверное и ГОМО намеки. Да и женщины в фильме так себе.
      Пирсу Броснану сейчас 60, а выглядит он по моему лучше Крейга в его
      Бардем – актер хороший, но я его просто не люблю.
      Наоми Харрис – даже в платье и с макияжем все равно похода на обезьяну. Если уж брани афро-англичанку, могли бы хоть красивую найти.
      Беренис Марло – никакая, ну ни девушка она Бонда. Ни цепляет.
      Вообще кастинг отстой, начиная с Крейга и по порядку
      Джуди Денч прекрасна, есть в ней харизма, да и актриса она что надо.
      Ралф (никак ни Рэйф) Файнс – это настоящий аристократ. Не даром он дальний родственник Королевской семьи. Да и образование все таки &#;Винчестер&#; кстати учился вместе с Колином Фертом.
      Вот и настал момент, когда "Миссия" с Томом Крузом, стала интереснее и стильнее.
      И немного про сценаристов:
      Злодей бывший агент MI6 – это из &#;Золотого Глаза&#;
      Взрыв в здании MI6 – это из &#;И целого мира мало&#;
      Похоже, что настоящая MI6 больше не консультирует сценаристов и продюсеров. Если на главу разведки - goalma.orgра иностранных дел совершается покушение и её надо охранять, то в поместье Бонда через час было бы половина армии Её величества. Также помнится, из &#;И целого мира мало&#; в Шотландии есть штаб квартира MI6. И там скорее всего дофига охраны и оружия. И незачем ехать в старый дом Бонда. У любого оперативного работника любой спец службы мира есть так называемые схроны в разных частях своей страны, в которых много оружия, документов и денег. Не говоря уже о главе MI6, у которой есть пару десятков конспиративных квартир и уж точно несколько из них известны только ей. Получается у &#;лоха&#; Бонда нет схронов, если он собрался воевать с пистолетом, старым динамитом и обрезом против маленькой армии. А М-как старый разведчик вообще не заботилась никогда о своей безопастности, это бред.
      А Барбара и Майкл уж могли проконсультироваться со своими BBC-шными коллегами, которые снимали сериал “Spooks” про MI5., а это всего лишь MI5, которых MI6 называют младший брат.
      Мой вердикт, Бонд умер, остался просто дорогой безликий боевик каких к в год выходит. Причем с плохо прописанным сценарием. И наконец-то гомосексуальные намеки, это чтобы совсем добить Бонда в глазах нормальный мужчин и женщин.
      А зачем было убивать М вообще непонятно. Глупый сценарный поворот. Могли бы просто в кому М отправить, типо to be continued

      Справедливости ради надо отметить, больше 1 млрд. $ в прокате это реально круто! Таких фильмов в истории всего 14, а Skyfall оказался аж на 7-м почетном месте собрав более 1,1 млрд.$.

    • 5

      Категорически разочаровал. Сразу видно, что снимал режиссер "Красоты по-американски".
      Экшена стало меньше и больше сентиментальностей. Как говорится - Джеймс Бонд уже не тот :)

    • 5

      Актеры постаревшие и страшные Не очень интересное кино. Прошлые фильмы намного goalma.org эффекты-хорошие. Не советую идти на этот фильм в кино, смотреть дома в скаченном виде достаточно.

    • 5

      Наверняка каждый в своей жизни сталкивался с ситуацией, когда хотелось сделать что-то самым наилучшим образом. К этому серьезно готовишься, продумываешь все до мелочей и с глубоким воодушевлением берешься за работу, но выходит нечто несуразное, а порой и совсем ужасное. И, напротив, берешься за что-то шутки ради, и это выстреливает на все %. Так создавались и создаются гениальные вещи. Так зарабатывают первые капиталы. И так не могли поступить создатели &#;Координат&#;, так как перед ними стояла ответственная задача. Задача не только отбить вложенные деньги, но и отметить летие Бонда и не посрамить саму старушку – славную Британию. Что в результате? А в результате обворожительный заглавный видеоклип, колоритный злодей, интересные места действия, живой юмор и странная логика происходящего на экране. Тут Бонда словно слепили из двух разных людей, при этом, не особо заботясь о правильной подгонке швов. Получился мужчина в шитом под заказ фраке, стальными яйцами и пуленепробиваемой прической, чувственный и интуитивный, философски относящийся к смерти, но какой-то не целостный и движимый необъяснимым. Хотя актер Крейг хорош, а Бардем просто великолепен. Подкачала девушка Бонда, вернее, их тут две, и обе подкачали. Пропал сексуальный шарм Бонда, уступив место компьютеру, вертолету и &#;Вальтеру&#; с микрочипом опознавателя своего хозяина. Стоит ли идти в кинотеатр? Наверное, да. Хотя бы потому, чтоб стать свидетелем еще одной истории &#;настоящего мужчины&#;, живущего в каждом мужчине. Правда, на этот раз она будет слегка затянутой. Ах, да, виски! Их тут не взбалтывают и не размешивают. Виски тут бухают.

    • 1

      ушел с 3/4 фильмас ужасным испорченным настроением.. маразм крепкий аднак. заставка прикольная сюжет фув бонда одна агент-неудачница чуток goalma.org он обидился и потерялся на год типа пипец Джеймс - баба)))) короч.. не тратьте зря деньги -- фильм развод на гребне волны бондиады позорищщщщще)))

    • 3

      Оговорюсь сразу, ходили на ночной сеанс ( Октябрь). В середине фильма я посмотрел вокруг, и обнаружил, что из 6 соседей 3-е спали. Достаточно хорошая режиссура, плохой сценарий, непродуманные образы. Лихое начало, скучная середина, нелепый финал. Как будто актеры и съемочная команда устала к середине съемкам и начали бухать и гулять по-черному. Позорно отметили летие серии. Советую потом купить DVD или просто скачать в нете, чтобы просто быть в курсе, насколько фильм слаб, идти категорически НЕ рекомендую.

«Квант Милосердия» (). И Конфуцию не всегда везло

Как же мне больно писать текст на «Квант». Больно осознавать то, какая неудачная судьба споткнула его. И фильм далеко не самый худший в серии. Вовсе нет. Я всё также продолжаю любить эту картину, ни смотря ни на что. Любовь сквозь слёзы.

«Квант милосердия», по сути, мне как родной сын, который плохо себя вёл в школе и я, как ответственный и любящий родитель, должен отчитать его за неподобающее поведение.

Несомненно в фильме есть плюсы и не один, но то, как обошлись с агентом Её Величества разбивает мне сердце. Сегодня мы и попытаемся разобраться с тем, почему вышло именно такое продолжение и разложим все плюсы и минусы по полочкам.

Вообще, идея продолжения родилась ещё на съёмках «Казино Рояль» у продюсера Майкла Дж. Уилсона. И задумка была интересной, ведь у Бонда никогда и не было прямого продолжения того или иного фильма. Все картины в Бондиане можно было смотреть в разнобой и ничего ты от этого не потерял бы. В этот раз решили сделать по другому. События происходят час спустя после «Казино Рояля». Планировалось за счёт отмщения смерти Веспер раскрыть Бонда еще глубже, понять его чувства и так далее. Да и концовка «Рояля» обязывала к прямому продолжению. Но Что то пошло не так. А конкретно виной тому стала забастовка Гильдии сценаристов США. Она принесла многомиллионные убытки студиям. На время были приостановлены съёмки множества телесериалов, отложены на неопределённый срок съёмки некоторых полнометражных фильмов и ток-шоу, были отменены несколько церемоний награждения кинопремиями. И я искренне считаю, что «Кванту» просто не повезло. Он мог стать отличным продолжением, но не стал из-за сложившейся ситуации. Дошло всё до того, что сценарий дописывали и подвергали редактуре непосредственно во время съёмок. Причём этим занималась не только основная команда сценаристов, но и сам Дэниел Крэйг. И именно сценарий является главной болячкой картины. Даже названия фильма создатели никак не могли объяснить, так как они его представили за несколько дней до оглашения проекта. И как вы понимаете — эталон жанра таким образом не родишь.

Даже потом в более позднем интервью Дэниел Крэйг рассказал, что сценарий изначально не был прямым продолжением предыдущего. Однако из-за забастовки автора у них были только «голые кости» текста, и Крэйг с режиссёром Марком Форстером переписали много сцен, со многими решениями, принимаемыми на лету, и в последнюю секунду. По сути, они единственные, кто был ответственным за скрипт. И Крэйгу это дико не нравилось. Позже он потом заявил, что из-за сложившейся ситуации он больше никогда не будет работать над фильмом без сценария. Дико грустно становится от этого всего.

Интересный факт: ранняя версия сценария включала в себя обнаружение Бондом того, что у Веспер был ребенок (!) (от предыдущих отношений) и который был похищен Квантом (!!!), но продюсерам идея сценариста Пола Хаггиса показалась не слишком соответствующей имиджу главного шпиона планеты. "Я думаю, Пол предполагал, что герой просто оставит ребенка, а не станет с ним нянчится. Но продюсеры решили, что это было бы совсем скверно, потому что Бонд сам сирота. И если бы там был ребенок, мог бы он его так запросто оставить? Так что они высказались категорически против", – рассказал Марк Форстер.

Ну да ладно. Давайте перейдём уже к самому фильму.

Начинается всё с отличнейшей сцены — преследования Бонда наёмниками по старинным дорогам Италии. Один из лучших эпизодов фильма. Тут даже скорострельный монтаж был к месту. Не хватало только ракурсов из задницы пролетающей мимо птицы, а то маловато было кадров :)

Заметили первый ляп с арками в тунеле?

Снимали это всё аж 8 недель на разных территориях Италии. И вот тут реально похвала. Съёмка, саунд-дизайн, музыка Дэвида Арнольда, монтаж (чуть позже мы его поругаем, но здесь не к чему придраться) — всё выполнено как надо. Особенно мне понравились звуки — переключение коробки передач на Астоне, выстрелы из пистолетов и автоматов, рёв автомобилей, разрушение. Просто оргазм для ушей.

Держите первый ролик с бэкстейджа, рассказывающий о том, как снималась эта сцена погони.

После того как Бонд привёз мистера Уайта на допрос к М начинаются вступительные титры под довольно-таки странный дуэт — Алишия Киз и Джек Уайт. Против Алишии я вообще ничего против не имею. Отличная певица. Но выбор Уайта для исполнения заглавной песни для фильма о Джеймсе Бонде Одно из худших решений. Да и сама песня никакая вообще. Я лучше буду танцевать тектоник под Мадонну.

Интересный факт: до Уайта и Киз исполнить заглавную тему картины предлагали сэру Полу Маккартни, однако он отказался и порекомендовал певицу Эми Уайнхаус на эту работу. В апреле года она вместе со своим продюсером Марком Ронсоном приняли решение о записи главной музыкальной темы . Но позднее, уже после записи демоверсии, Ронсон заявил, что работа над песней прекращена, так как у Уайнхаус появились другие планы.

Сами титры хорошие. На большинстве моментов хотелось поставить на паузу и заскринить тот или иной момент. Пустыня, песчаные дюны, девушки в песке — всё это выглядело очень красиво.

Собственно, как посыпали девушек песком для съёмок вы можете посмотреть в ролике ниже.

В процессе допроса мистер Уайт говорит, что у Организации свои люди есть везде. Как оказалось, он не врал: один из телохранителей М, Митчел, срывает допрос и убегает. Джеймс бросается за ним в погоню и, в конце концов, убивает.

Единственное, что хорошо было сделано, так это падение с крыши, где были колокола и последующая драка после нее. Начало погони ещё цветочки в плане монтажа, по сравнению с тем, что ждёт нас дальше. Вопрос о том, где спрятался Митчел до падения остаётся открытым, ведь там нет парапетов, где можно стоять. Ну да чёрт с ним. Драка выглядела классно и напряжённо. Вот как снимали эту сцену. Единственное, что было снято на синем экране и смоделировано на компьютере, так это самое падение. Всё остальное в живую. Моё почтение.

После этого нас отправляю в Лондон, где Ми-6 исследуют квартиру Митчела. Агенты находят там меченые купюры, связанные с Ле-Шиффром и переправленные на Гаити на счет некого Эдмунда Слейта. направляется в Порт-о-Пренс. В отеле он вступает в схватку со Слейтом и начинается ещё одна вкусная и лучшая драка в Крейгоиане вообще.

И давайте тогда мы уже поговорим про монтаж и постановку сцен в «Кванте». Перед съёмками продюсеры, видимо, были глубоко поражены «Ультиматумом Борна», который вышел за год до Бонда и они решили сделать продолжение в таком же духе: рваный монтаж, смена кадров со скоростью автоматной очереди и тд. Наняли даже Дэна Брэдли в качестве второго режиссера, который работал над «Превосходством Борна» () и «Ультиматумом Борна» () и монтажёра Ричарда Пирсона, который также занимался фильмами о Борне. И пошло ли это на пользу? Конечно нет. Да, сцены (открывающая погоня, драка в Порт-о-Пренсе и в Италии) сняты и смонтированы отлично. Там претензий никаких. Но вы такие думаете: «А я точно смотрю фильм о Бонде? Или это продолжение Борна?». Вот сравните, ради примера, драку в Бонде и драку в Борне.

Пытаясь сделать фильм стопроцентным боевиком, режиссер Марк Форстер полностью лишил ю серию Бондианы присущего ей прежде лоска. Мир принял «Казино Рояль», а значит тенденцию к приземлению образа. Здесь Бонда пережали по всем статьям. Хладнокровный роботизированный истукан, похожий на какого-нибудь Дольфа Лундгрена из «Универсального солдата» — вот какой агент в этом фильме. Но опять же, повторюсь — из-за отсутствия сценаристов основная часть прописания сюжета и характера героев лежала на плечах у Крэйга и режиссёра и в итоге имеем то, что имеем. Not good, not terrible.

После мордобоя Бонд забирает кейс Слейта. На выходе из отеля его подбирает девушка Камилла, принявшая его за геолога, своего информатора в компании Green Planet, владельцем которой является бизнесмен Доминик Грин. Саму Камиллу, которая взялась из ниоткуда и потом пропадёт в никуда сыграла наша землячка Ольга Куриленко. Она единственная девушка Бонда в истории франшизы, которой не удалось переспать с суперагентом. Это можно было бы оправдать трауром по утонувшей в Венеции Веспер. Но как показывает права, довод остаётся доводом — с сотрудницей Ми-6 Филдз Бонд вступает в интим без рефлексий.

В порту Грин встречается с боливийским генералом Медрано и заключает с ним сделку: Грин финансирует переворот в Боливии и взамен получает небольшой участок пустыни. В качестве подарка Доминик отдает генералу Камиллу, т.к. подозревает её в продаже информации. Генерал отплывает на катере, но Бонд в погоне и перестрелке похищает девушку (фактически спасая её).

А теперь самое страшное — лодочная погоня.

Я не знаю, сколько энергетиков выпили монтажеры и операторы во время работы над фильмом, что их вот так вот трясло. Ужас. На самом деле, по словам тех же монтажеров и режиссёра монтаж этого фильма было настолько напряженным, что позвали того же Ричарда Пирсона, чтобы он помог Мэтту Чессе ускорить процесс. Всё делали впопыхах. У Марка Форстера было всего пять недель, чтобы смонтировать весь фильм. В своих предыдущих фильмах Форстеру нужно было в среднем четырнадцать недель. Результат вы видите перед глазами.

Интересный факт: «Квант милосердия» продолжительностью в один час и сорок шесть минут является самым коротким фильмом о Джеймсе Бонде в официальном сериале EON Productions.

Дальше идёт скучная и монотонная болтовня — Грин на своем самолёте заключает сделку с ЦРУ — те не вмешиваются в переворот и устраняют Бонда, взамен получая всю боливийскую нефть. Бонду через Ми-6 удается отследить пункт назначения рейса Доминика Грина — австрийский город Брегенц. Там на опере Грин и остальные члены Организации обсуждают свои дальнейшие планы, именуемые Квантом. Весь эпизод, связанный с оперой поставлен хорошо. Особенно понравился момент, когда Грин и Бонд встречаются лицом к лицу, а на фоне играет эпическая музыка.

Если честно, у меня не было особого желания вникать в «злодеяния» Грина просто из-за сухих диалогов и слабо поданного главного антагониста с синдромом выпученных глаз. Сегодняшний враг хочет торговать запасами воды в пустыне по удвоенной цене. Интерееееееееееееесно.

Джеймс с помощью небольшой хитрости также проникает на спектакль, подслушивает переговоры и фотографирует нескольких членов Организации. Одним из этих членов оказывается Гай Хэйнс (запомните это имя), помощник премьер-министра Британии. После небольшой погони Бонд сбрасывает с крыши одного из телохранителей Хэйнса, которого добивают люди Грина как лишнего свидетеля. М думает, что убийца это Бонд, она отстраняет от расследования, аннулирует его кредитки и паспорта.

В сложившийся ситуации Джеймс возвращается в Италию и обращается за помощью к Рене Матису, резиденту MI6 в Черногории. Вдвоем они летят в Ла-Пас, где у Матиса есть знакомый шеф полиции. В аэропорту их, неуклюже вкатившись в кадр, встречает сотрудница Британского консульства Строберри Филдс, сыгранной Джеммой Артертон. Она говорит, что ей приказано вернуть Бонда обратно в Британию. Пока у них есть время до утреннего рейса, все трое идут на приём, устроенный Green Planet. Пока Матис общается со своими знакомыми, Грин и Бонд снова перекидываются парой фраз. После банкета Бонд и Камилла едут в машине, но их останавливает полиция. В багажнике обнаруживается полумертвый Матис: Грин перед прилётом Матиса и Бонда перекупил полицию, искалечил Матиса и подкинул его Бонду в машину.

А потом следует поступок, который мне тяжко объяснить — копы по непонятным причинам начинают стрелять в Матиса со словами: «HE'S MOVING, SHOOT HIM!». Джеймс откидывает Матиса в сторону (!), добивает копов, а после кончины друга выкидывает его в мусорку (!!!). Что это, чёрт возьми, было?! Вот реально. Что это за зверство такое?! Лучше бы сцену закончили на том кадре, который я прикрепил выше и не было бы этого идиотизма. Мало того что сама по себе сцена грустная, так еще и это. Ой-ой-ой. Ладно. Едем дальше. и Камилла на самолёте осматривают пустыню, интересующую Грина. Их сбивают боливийские ВВС, но им удается приземлиться на парашюте в карстовую воронку.

Интересный факт: Альфонсо Куарон и Гильермо Дель Торо озвучили пилотов вражеского вертолёта и самолёта. В жизни Куарон и Дель Торо — близкие друзья режиссёра Марка Форстера.

Дэниел Крэйг и Ольга Куриленко несколько недель тренировались под руководством постановщика трюков Гэри Пауэлла ради всего одного дня съемок в аэродинамической трубе.

После небольшого расследования Джеймс понимает истинный план Грина: подписать нефтяной договор с США, а после переворота обвести американцев вокруг пальца, присвоить себе все запасы воды и оставить Америку ни с чем, так как никакой нефти в Боливии нет. Также Камилла рассказывает Бонду, что втерлась в доверие к Грину, чтобы выйти на генерала Медрано и убить его, так как тот в детстве жестоко убил её семью и поджег её дом.

Давайте тут промотаем до самого финала ибо серьёзно — дальше идут прозрачные и водянистые диалоги, которые слушать то ещё удовольствие. Всё дико невзрачно. Лишь понравилась отсылка к «Голдфингеру», в котором агент Филдз обмазалась нефтью, дабы отдать дань уважения фильму с Шоном Коннери.

Итак. Финальная экшн-сцена в отеле.

Поставлена она отлично. Дико нравится. Вот ведь могут, когда хотят. Кстати, в жизни это вовсе не отель, а Европейская южная обсерватория.

Звуки взрывов, постановка экшн-сцен — всё отлично. Жалко конечно, что дополнительных материалов катастрофически мало. Мне даже особо нечего вам показать (интересного) в плане бэкстейджа и интервью с создателями. По сравнению с «Роялем» тут хочется грустить.

Итак. Бонд оставляет Грина в пустыне с баночкой машинного масла и уезжает. Распрощавшись с Камиллой, Джеймс прибывает в Казань и находит любовника Веспер, члена Организации, и его новую девушку. Она же в свою очередь является сотрудницей канадской разведки. Бонд советует ей проверить все каналы информации на предмет утечки. Бывший Веспер остаётся с наедине. М сообщает Джеймсу, что нашли Грина посреди боливийской пустыни с двумя пулями в затылке, а в желудке обнаружили машинное масло, и что Лейтера повысили до главы Южноамериканского отдела ЦРУ. После всего Бонд выбрасывает на снег алжирский узелок любви, принадлежавший Веспер и подаренный её любовником, что раздавал это украшение всем своим «девушкам». Красивая сцена и в тоже время трогательна.

А теперь, по-моему скромному мнению, самое интересное, что могло быть в фильме. У «Кванта» есть одна удалённая сцена! И она должна была идти сразу после эпизода в Казани. Видео, к сожалению, нет, НО Есть кадр. Так что от вас я лишь попрошу обрисовать сцену у себя в голове самостоятельно, читая синопсис к этому моменту.

Конец «Кванта милосердия» оставил зрителям несколько вопросов без ответа, один из которых касался судьбы мистера Уайта. Сцена должна была включать в себя выступление против мистера Уайта и предателя Гая Хэйнса, а также культовую фразу «Бонд, Джеймс Бонд». Решение о удалении эпизода было принято позднее в процессе пост-продакшена, когда были рассмотрены два ключевых фактора: история в целом и будущее франшизы.

Марк Форстер во время позднего интервью добавил, что финал «Кванта», который мы видим на экране был более естественным завершением истории, которую он хотел рассказать.

Было снято несколько версий сцены: когда Хэйнс понял, что он не один, и спрашивает: «Кто ты, черт возьми, такой?». Ответ зрителям был очевиден, поэтому Форстер сначала почувствовал, что может оставить нас в напряжении, когда Бонд молча смотрел на злодея. Во втором варианте сцены Крэйг уже произносит фразу «Бонд, Джеймс Бонд».

Вот такой вот «Квант милосердия» вышел. Грустно, товарищи. Очень грустно. Недостатков конечно уйма. Из-за проклятого сценария, который имеет столько же дырок, сколько и сыр Эмменталь, получился такой вот Франкенштейн. Вышло так, словно студентам выделили миллионов долларов (сумма, кстати, себя вообще не оправдала) и поручили снять подобный Борну блокбастер. В большинстве экшн сцен всё отлично, а как дело доходит до раскрытия сюжета и героев — пиши пропало. Как продолжение «Казино Рояль» — выглядит пусто и поверхностно. Ленте Форстера все же весьма не хватает наполненности и изящности предшественника. Да и оригинальная атмосфера Бондианы тут к сожалению практически отсутствует. Но как отдельный боевик, данная картина смотрится довольно-таки зрелищно и динамично. Да ещё с таким хронометражом.

После «Кванта» начался новый круг производственного ада. Студия не могла выдать хороший сценарий, бюджет не могли утрясти, а студия MGM к концу года из-за провала своих картин была на грани банкротства. Даже сама Брокколи не знала будущего франшизы. Однако продюсеры сумели выбить, считай, кровные и последние деньги на й фильм о Джеймсе Бонде и съёмки начались как раз летию Бондианы. Но это уже совсем другая история

nest...

казино с бесплатным фрибетом Игровой автомат Won Won Rich играть бесплатно ᐈ Игровой Автомат Big Panda Играть Онлайн Бесплатно Amatic™ играть онлайн бесплатно 3 лет Игровой автомат Yamato играть бесплатно рекламе казино vulkan игровые автоматы бесплатно игры онлайн казино на деньги Treasure Island игровой автомат Quickspin казино калигула гта са фото вабанк казино отзывы казино фрэнк синатра slottica казино бездепозитный бонус отзывы мопс казино большое казино монтекарло вкладка с реклама казино вулкан в хроме биткоин казино 999 вулкан россия казино гаминатор игровые автоматы бесплатно лицензионное казино как проверить подлинность CandyLicious игровой автомат Gameplay Interactive Безкоштовний ігровий автомат Just Jewels Deluxe как использовать на 888 poker ставку на казино почему закрывают онлайн казино Игровой автомат Prohibition играть бесплатно