На Кубани игрок запер подругу в машине и дал ей умереть / Маяковский, Владимир Владимирович — Википедия

На Кубани Игрок Запер Подругу В Машине И Дал Ей Умереть

На Кубани игрок запер подругу в машине и дал ей умереть

Виктор Гончаренко ― один из главных героев нынешнего сезона РПЛ. Он возглавил «Урал» в августе, когда команда была на предпоследнем месте в таблице. Но на зимний перерыв клуб ушёл на й строчке и с серией из 13 матчей без поражений, в 11 из которых екатеринбуржцы победили.

За два дня до Нового года мы встретились с Гончаренко в Минске и проговорили два часа об «Урале», «Краснодаре», ЦСКА, жизни и многом другом. Вы узнаете об этом из его большого интервью.

  • Что почерпнул для себя Гончаренко от чемпионата мира? За кого он болел в финале? И почему для него Месси круче Роналду?
  • Как Гончаренко менял «Урал» и уговаривал Иванова подписывать новых игроков? И для чего он часто цитирует известных личностей во время установки на матч?
  • Как Гончаренко объясняет решение вернуться в «Урал» после скандального ухода в первый раз? И мешает ли ему присутствие Григория Иванова на скамейке?
  • В чём секрет стандартов «Урала»? И кто самый сложный соперник для Гончаренко в РПЛ?
  • Почему Гончаренко говорил, что «Урал» плохо судят? И кто из арбитров нравится ему больше остальных?
  • Из-за чего Урунов разорвал контракт с «Уралом»?
  • Что Гончаренко думает о Fan ID? И почему братья Березуцкие не могут работать друг с другом?
  • Чем Гончаренко занимался после ухода из «Краснодара»? Как учил английский в специализированной школе? И как Марио Фернандес разговаривал по-русски?
  • Как Гончаренко уволили из «Краснодара»? Чем похожи Гинер и Галицкий? И с какими мыслями тренер встретил 24 февраля?
  • Как Гончаренко оценивает свой период в ЦСКА? В чём крутость Акинфеева? И о каком поступке тренер жалеет больше всего?
  • Что Гончаренко думает о возможном переходе российского футбола в Азию? И чего он хочет больше всего?

Что почерпнул для себя Гончаренко от чемпионата мира? За кого он болел в финале? И почему для него Месси круче Роналду?

― У вас не было мысли поехать в Катар на чемпионат мира?
― Нет. Когда у тебя есть такой длинный отпуск, не хочется тратить время на перелёты. Тем более ― матчей много. Лучше посмотреть несколько, чем прилететь на один.

― Все смотрели?
― Нет, я же не Тимур Журавель. Нет цели посмотреть все матчи, есть цель грамотно их проанализировать и использовать полученную информацию.

― На что обращаете внимание?
― Где бы я ни работал, во время крупных турниров я прошу свой аналитический отдел анализировать следующее: откуда забиваются голы; откуда идут голевые моменты; как работают стандарты в атаке и защите; какие схемы чаще используются; где команды обороняются. Сейчас мы могли увидеть, что команды, которые оборонялись средним блоком, имели преимущество. Та тики-така, которую пыталась исполнить Испания, уже не работает. Хави, Месси и Иньеста под руководством Гвардиолы всех запутали. Что работало у них, не будет работать у других.

― Раньше чемпионаты мира задавали тренды. Сейчас не так?
― В этот раз точно нет. Раньше условный Лобановский имел месяц подготовки, Черчесов готовил команду три недели. Здесь у всех была неделя. Сейчас тренды в Лиге чемпионов и национальных чемпионатах, но всё равно чемпионат мира надо анализировать. На меня произвело впечатление, насколько команды хорошо оборонялись и насколько здорово такие личности, как Месси, вскрывали такие насыщенные и организованные обороны. Было много интересных сборных: Южная Корея, Япония, Марокко, ещё очень понравился Сенегал. А вообще, этот чемпионат мира показал, что побеждают команды, которые приезжают умирать за свою страну. Просто отметиться не получится.

― Три самые тренерские команды?
― Марокко, Аргентина и Франция. Надо отдать должное Дешаму ― он делает всё очень стабильно, жёстко расправляется с игроками, которые ему не нужны. С таким подбором невозможно угодить всем, он с этим здорово справляется. Конечно, следил за Влашичем, потому что за своими всегда смотришь. Хорватия ― фантастика. За шесть чемпионатов мира они трижды в медалях. Великолепный результат ― тем более с таким населением.

Виктор Гончаренко и Никола Влашич

Виктор Гончаренко и Никола Влашич

Фото: Эдгар Брещанов, «Чемпионат»

― После их матча с Японией я разговаривал с Влашичем…
― По-русски говорил?

― Нет, говорит, что уже забыл.
― Уже всё, да? Когда он был в «Вест Хэме», я ему звонил, пытался с ним говорить на английском, а он такой: «Давай на русском! Я с Ярмоленко практикую». Видимо, Миранчук не хочет с ним разговаривать на русском, ха-ха.

― Так вот, он сказал, что вы удивительный тренер. И важнейший в его карьере. Читали?
― Да, мне приятна его оценка, и приятно было с ним работать. У Влашича огромный потенциал: он очень силён физически, есть отличная техника, поставленный удар. Для Николы важно попасть к тренеру, который будет его правильно использовать. А ещё в него очень важно верить, ему надо давать свободу, как тем же Месси и Мбаппе.

― В финале за Аргентину болели?
― Мой первый осознанный чемпионат мира ― года. Я видел Марадону ещё до наркотиков и всех остальных дел, поэтому с тех пор, если нет сборных России, Беларуси или Украины, то я всегда болею за Аргентину. Я был в Неаполе, ходил к мемориалу Марадоны. Для меня это особенная история.

― Месси закрыл спор с Роналду?
― Этот спор был, есть и будет. Я очень хорошо помню свой разговор с Виталием Кутузовым, которого купил «Милан», а потом отдал в аренду в «Спортинг», где как раз начинал Роналду. Как-то раз я с ним говорил по телефону, спрашиваю: «Ну что вы там в Португалии делаете?». Он отвечает: «Да в приставку с парнем играю, зовут Роналду». Я ему: «И как он на поле?». Кутуз отвечает: «Да молодой, как мяч потеряет, так нас начинают возить». Такой вот разговор был, ха-ха. Но я фамилию запомнил, потом Криштиану купил «Манчестер Юнайтед», которому я симпатизировал со времён их победы над «Баварией». Было очень классно следить, как сэр Алекс влиял на Роналду, отучал от симуляций. Роналду ― невероятный голеадор. После его перехода в «Реал» они с Месси толкали друг друга вперёд, как Федерер, Надаль и Джокович. Но мой выбор, конечно, Месси. Во всём, кроме голов, он Криштиану превосходит. Роналду сейчас нужны только забитые мячи, его эгоизм проявился и на чемпионате мира.

― Я за последние пару лет не видел такого лёгкого Месси, как в Катаре.
― Конечно. Он подводил себя к чемпионату мира. Не секрет, что у него большое влияние на сборную в плане выбора состава: кого брать, кого не брать. Не просто так же Икарди не вызывают. Но, наверное, он имеет право на такое. Гвардиола рассказывал, что после одной из тренировок Месси сказал ему, что хочет всегда с Бускетсом играть в одной команде. Скалони выстроил феноменальную Аргентину ― все игроки понимали, что за Месси надо бегать и отрабатывать. Гвардиола давно всё сказал: «Подстрой под Месси игру и никогда его не меняй».

― Месси стал круче Марадоны?
― На мой взгляд ― да. Всё-таки во времена Диего был другой футбол. Да, Марадона был наглее, в жизни всё попробовал: наркотики, богатство, девушки. Но всё равно по-футбольному Месси покруче.

Лионель Месси с Кубком мира

Лионель Месси с Кубком мира

Фото: Julian Finney/Getty Images

Как Гончаренко менял «Урал» и уговаривал Иванова подписывать новых игроков? И для чего он часто цитирует известных личностей во время установки на матч?

― Давайте про «Урал». Команда не проигрывает 11 матчей подряд: девять побед, две ничьих, в которых победа была упущена. Расстроены, что не удалось 13 матчей подряд выиграть?
― Мы не в том положении, чтобы расстраиваться из-за этого. Когда такая серия, говорить об этом ― грех. Мы качественно сработали.

― У всех шок от этих результатов. Команда стояла на вылет.
― Любой успех ― усилия многих людей. Мы изначально с Григорием Викторовичем обсуждали, что нам нужно приобрести трёх-четырёх игроков, а получилось девять! В конце, когда уже почти всех подписали, встал вопрос о Ранджеловиче, который был у меня на первом месте в трансферном списке. Мы несколько раз с ним общались через переводчика, и я говорю: «Григорий Викторович, ну этого надо брать!». А он мне: «Ну нет денег уже, Михалыч!». Я говорю: «Надо!», и он махнул рукой: «Ну ладно, бери».

― Неплохо!
― Да, надо ещё отметить, что все игроки заряженные. Тот же Эрик Бикфалви великолепно себя повёл. Когда он вылетел по травме, начал забивать Лёха Каштанов. Эрик потом спокойно сказал: «Тренер, я всё вижу, никаких проблем». Он абсолютно адекватно воспринял свою роль на скамейке. Игроков осенью даже настраивать не надо было, всех распирало.

― С Шалимовым общались после того, как приняли команду?
― Нет.

― А то он что-то отжигает последнее время.
― Всегда должен кто-то отжигать. Канчельскис, Шалимов, Мостовой…

― По интервью игроков после вашего прихода было ощущение, что они выдохнули после отставки Шалимова.
― Когда у команды неудачная серия, любой тренер будет для игрока плохим. Не особо интересуюсь, что было передо мной. Я начинаю с себя.

― В каком состоянии была команда после Шалимова?
― Упаднических настроений не было. Понимали, что будет сложно, но было видно, что ребята с большим воодушевлением нас приняли.

― Однако всё-таки что нужно менять, когда ты приходишь в команду, которая находится в зоне вылета?
― Психология накрывает всё: технику, тактику, физические качества. Игроков надо было убедить, что они могут, что у нас та команда, которая должна играть со всеми на равных. Чувствовалось, что с каждым днём накапливается позитивная энергия. Просто надо было влиять на команду разговорами: на разборах, на теориях, индивидуальными беседами.

Виктор Гончаренко

Виктор Гончаренко

Фото: Дмитрий Голубович, «Чемпионат»

― Кстати, о беседах. Аналитик «Краснодара» Малявин в интервью рассказывал, что вы очень хорошо подбираете слова, но однажды в «Краснодаре» вы начали цитировать Жванецкого про СССР и тёщу, что не все восприняли. Часто цитируете знаменитостей?
― Начну с того, что люблю читать интервью умных людей. Я очень люблю интервью Познера. Мне очень запала в душу его беседа с Татьяной Черниговской (российская учёная в области нейронауки и психолингвистики. — Прим. «Чемпионата»). Она чуть ли не единственный человек, кого он звал дважды. Я постоянно выписываю фразы из интервью, которые нравятся, это даёт мне базу. А потом из своего «чердака» их достаю, чтобы с помощью них донести свой посыл до команды. На мой взгляд ― к установке и разбору надо готовиться ровно так, как и к тренировке.

― А Жванецкого почему так любите?
― Он очень остроумный. Была история, как мы четыре года назад, когда он ещё был жив, пошли с женой в Crocus на его концерт. В общем, он уже разогрел зал, отпустил много классных шуток. А Жванецкий же любил и про секс пошутить, и про кошку свою рассказать. И вот под конец концерта он говорит: «Я однолюб, но много**» (человек, который много с кем занимался сексом. — Прим. «Чемпионата). Полный зал мужиков начинает ржать, жена на меня смотрит косо, а я не могу прекратить смеяться! Хохот стоял минуты две. Потом вышли на антракт, к нам подошла подруга жены со своим мужем. Жена начала ей рассказывать, что я смеялся громче всех. А муж подруги ещё и подсыпал: «Так это ты смеялся громче всех!». А если серьёзно, то Жванецкого надо просто хорошо понимать, у него острословие на феноменальном уровне.

― Кого ещё цитировали?
― У меня большая база. К примеру, недавно в «Урале» цитировал Джорджа Буша. Как-то его спросили: «Что изменилось с тех пор, как вы перестали быть президентом?». Ответ был гениальный: «Я стал чаще проигрывать в гольф». Ведь когда ты президент, тебе все поддаются, играют против мантии, а когда уже нет ― все хотят тебя задеть. Эммерсона эта фраза очень зацепила. Я хотел донести, что если ты играешь против «Реала» или «Зенита», то не надо играть против мантии. Надо – против майки.

Как Гончаренко объясняет решение вернуться в «Урал» после скандального ухода в первый раз? И мешает ли ему присутствие Григория Иванова на скамейке?

― В контексте вашего возвращения в «Урал» всем интересен вопрос вашего ухода из клуба в первый раз. Как вы сами себе объясняете всю ситуацию?
― Время идёт. В жизни что-то меняется, но ты сохраняешь отношения. У меня были отличные воспоминания о Екатеринбурге, клуб поменялся, новые игроки. Это полностью чистый лист, начинаем всё с нуля, пробуем что-то делать.

― Но всех же интересует, почему вы тогда ушли.
― Мы же с тобой понимаем, что лучше иногда промолчать. Я иногда не понимаю, когда футболисты с возрастом начинают откровенничать. Есть определённые вещи, которые должны оставаться за закрытыми дверями.

― Но какой бы ни была та история, она не повлияла на ваши отношения с Ивановым?
― Нет. Мы почти сразу начали общаться после моего ухода ― спустя два-три месяца. Конфликта между нами не было.

― Вы сразу согласились вернуться? Как Иванов вас приглашал?
― Весёлая история. Я много в каких странах был из-за работы, но все друзья советовали мне съездить на Камчатку. Когда началась всем известная ситуация, когда самолёты стали летать не так, как нам всем хочется, я решил туда поехать. В августе полетели.

― И как?
― Замечательно! С друзьями в палатках жили на берегу Тихого океана. И вот мы там, и мне в какой-то из дней звонит Григорий Викторович: «Ну, давай, приезжай!». А я на Камчатке, восемь часов до Москвы. Думаю: «Блин, чего делать-то». Но Викторович через минуту разговора говорит: «Ну ладно, сейчас в Воронеже сыграем, а после этого – приезжай». Я как раз успел неделю на Камчатке отдохнуть, хотя за это время Иванов ещё несколько раз звонил, мы что-то обсуждали. Но при этом он не спрашивал, где я нахожусь. А я говорить не стал. Потом прилетел с Камчатки в Москву, переночевал – и сразу поехал в Екатеринбург.

― Сколько общались?
― Мы слишком давно друг друга знаем. Полчаса хватило, чтобы всё согласовать.

― Но вас не смущало, что команда на вылет стоит?
― Хотелось работать. Длинная пауза для тренера ― не очень хорошо. К тому же желание руководителя тебя видеть, готовность покупать игроков ― серьёзные факторы.

― Ещё одна тема, из-за которой все обсуждают «Урал» и Иванова, ― его нахождение на тренерской скамейке во время игр. Вам это не мешает?
― Хороший вопрос. Во-первых, Иванов на лавке слышит и слушает наш тренерский штаб: какие замены мы делаем, какие стандартные положения и так далее. Он не слушает людей со стороны. Бывают президенты, которых накачивают непонятные люди, после чего они после одного неудачного матча начинают валить всё на тренера. Григорий Викторович же чётко понимает, что и как мы делали в каждой игре. Ему не надо даже нас расспрашивать, потому что он видит всё своими глазами. Да, он эмоциональный человек, но ещё ни разу не было такого, чтобы я сказал ему, что так не пойдёт. Он понимает, что есть он, есть я, есть игра. Ну, может покричать на судью ― это максимум. Мне он вообще не мешает.

― Почему ему это так важно?
― Со времён мини-футбола это с ним. Любит находиться в гуще событий. Когда я сейчас пришёл в «Урал», мы с ним его нахождение на скамейке даже не обсуждали, я всё понимал.

― Вы обсуждаете тактику? Он может высказать мнение, дать совет?
― Нет. Он может спросить что-то нейтральное, но не больше. В тренировочный процесс он не влезает.

Григорий Иванов и Виктор Гончаренко

Григорий Иванов и Виктор Гончаренко

Фото: Дмитрий Голубович, «Чемпионат»

В чём секрет стандартов «Урала»? И кто самый сложный соперник для Гончаренко в РПЛ?

― Давайте поговорим о ваших стандартах. Некоторые думают, что они заколдованы. Особенно когда вы забили «Сочи» три абсолютно одинаковых гола. Как?
― Все секреты раскрывать не буду. Во-первых, Ранджелович отлично подаёт. Бывают моменты, когда он может сорвать мяч, но стабильность очень высокая. Плюс он может подавать разнообразно. Второй момент ― у нас большое количество футболистов, хорошо играющих головой: Газинский, Каштанов, Филипенко, Бегич, Эммерсон, Бикфалви. Конечно, соперник не может разобрать и закрыть их всех.

― Но у вас проходит один и тот же розыгрыш из раза в раз!
― Да, потому что у нас высокие игроки, которым надо просто доставить мяч. Дальше они знают, как всё разыграть.

― А почему именно Газинский всегда замыкает эту комбинацию на дальней штанге?
― Потому что он самый маленький из этой группы. Все остальные слишком высокие, а он очень подвижный. Юра знает, как оказаться в нужном месте.

― Как вы его реанимировали? После «Краснодара» казалось, что он больше не вернётся на высокий уровень.
― Его и не надо было реанимировать. Я понимал, что его футбольный путь не закончен. Более того ― мне звонили друзья из ЦСКА, спрашивали моё мнение о нём. Я сказал, что они не ошибутся, если подпишут Юру. В итоге всё совпало для «Урала» ― он был готов играть, мы были готовы его взять. Весь вопрос был в наборе формы. Мне не пришлось его убеждать. Он мне сам позвонил: «Григорий Викторович сказал, что вы в «Урале». Я отвечаю: «Да, приезжай, я тебя жду». Всё было быстро.

― Вы под каждого соперника придумываете тактические ходы. К кому было тяжелее всего готовиться в первой части сезона?
― У «Ростова» работает всё: начало атаки, прессинг, игра в длинную, быстрые атаки, все стандартные положения ― даже ауты. Поэтому они и находятся высоко. К ним очень тяжело готовиться, потому что много всего надо разбирать. Вплоть до того, как умеет правильно зацепиться и заработать пенальти Комличенко.

― Это можно назвать умением симулировать?
― Нет, это не симуляция. Это умная голова футболиста и грамотные подсказки тренера. Колыванов тоже умел зацепить себя ногой за ногу и заработать пенальти. Ничего плохого. Комличенко понимает, что будут делать защитники, и опережает их в своих действиях. Это работает и приносит результат. В общем, Карпину надо отдать должное – проделывает отличную работу.

― Над чем надо дополнительно работать «Уралу», чтобы стать лучше?
― Во-первых, за сборы надо заложить хорошую физику. Во-вторых, все должны понимать схему и её вариации. В-третьих, мы можем кого-то пригласить. Надо шлифовать то, что было: хорошую позиционную оборону. В первую очередь мы должны продолжать играть с той отдачей, которая у нас была.

― Всё-таки у вас психология на первом месте?
― Да. Можно на 99% делать всё хорошо, но этого 1% всегда будет не хватать. Даже если у тебя прекрасно подобрана тактика, а психология отсутствует – то всё, конец.

― Какие команды для вас сейчас тренерский ориентир?
― «Наполи», «Ливерпуль», «Милан», «Бавария» и «Унион Берлин».

― Чем каждая привлекает?
― У «Униона» очень интересные перестроения. «Ливерпуль» ― всё понятно, работа Клоппа – ярчайшая. Они знают, когда в длину сыграть, когда придержать, когда на контратаках сыграть, когда через центр пойти. «Наполи» ― великолепная команда. Надеюсь, они чемпионами станут, если не «Милан».

Почему Гончаренко говорил, что «Урал» плохо судят? И кто из арбитров нравится ему больше остальных?

― Вы часто за сезон говорили, что «Урал» плохо судят и аномально часто ошибаются. С чем вы это связываете?
― После игры на эмоциях многое можно сказать. Если ты часто говоришь о судействе, то начинаешь терять свои тренерские нюансы. Надо уметь отделять судейство от своих ошибок. Если постоянно говорить об арбитрах, ничего хорошего не будет. Хотя понятно, что я могу вспомнить свою работу в «Краснодаре» ― если бы не такое количество ошибок судей против нас, мы могли бы быть на втором месте. В ЦСКА было то же самое, но всё равно надо уметь отстраняться.

― Просто я помню, как вы обращались к журналистам после одного из матчей с посылом, что мы не пишем о том, что против «Урала» аномально много ошибаются.
― Да, тогда была серия ошибок. С «Динамо» в Москве был вопиющий случай, когда мы со скамейки видели, что был пенальти, а его не назначили. У нас очень расширили понимание VAR: здесь пенальти, а здесь не пенальти; здесь игра рукой, а здесь не игра рукой; этим ставим, а этим смотрим.

― Уровень судейства в РПЛ стал хуже?
― Я бы так не сказал. Хотя, наверное, с учётом того, что раньше и качество игроков было выше, то и судейство, пожалуй, было на другом уровне. Для меня это не является принципиальным вопросом. Хотя да, иногда ты понимаешь, что тебя не очень хорошо судят.

― Есть яркий пример?
― Когда я был в «Кубани». Мы играли против «Анжи», судья Кузнецов тогда придумал вопиющий пенальти в наши ворота, в нашу пользу не дал. После того матча он больше не судил.

― В этой части чемпионата вы чувствовали хоть раз, что вас убивают?
― Нет.

― С какими судьями вам спокойно?
― Я иногда только в раздевалке узнаю, кто будет судить. Мне нравятся арбитры, которые дают играть. Понимаю, что игроки начинают потом от этого заводиться. Но я всегда за допуск борьбы, даже если судьи при этом ошибаются. Кукуян, Карасёв, Безбородов дают играть.

Виктор Гончаренко

Виктор Гончаренко

Фото: РИА Новости

Из-за чего Урунов разорвал контракт с «Уралом»?

― Урунов покинул «Урал» осенью. Была информация, что причина в конфликте с вами. Что там было?
― Это не конфликт. Но Остон сам себя спалил. У нас был матч в гостях с «Сочи». Урунов был в раздевалке, разминался, все готовились к игре. Вдруг ― он взрывается, начинает бегать по всей раздевалке. Я думаю: «Что случилось?». А он всё бегает, ругается, потом подлетает ко мне и говорит: «Меня нет в протоколе на матч! Мне друзья прислали. Вот, посмотрите! Чего вы меня тогда взяли сюда?». Я ему: «Слушай, ты нормальный или нет? Все, кто в раздевалке, заявлены на игру. Ты кому веришь? Мне или другу, который тебе это прислал». Остон реально был в заявке, но в запасе, а ему друг что-то непонятное прислал. Но после такого эмоционального взрыва я понимал, что он уже не готов к матчу.

― Что было дальше?
― Сначала скажу, что у Урунова очень хорошие качества. Он быстрый, взрывной, имеет неплохой удар. Но ему надо уметь подтверждать это статистикой, потому что у него есть всё, а голов и передач нет. Я пытался ему объяснить определённые вещи несколько раз. А он хочет играть, не понимая, как он будет забивать и отдавать. Когда ты видишь, что он кипит от того, что не в составе, то понимаешь, что лучше расстаться, чтобы не мучить ни нас, ни его, ни команду.

Остон Урунов

Остон Урунов

Фото: Дмитрий Голубович, «Чемпионат»

― Вы сами ему сообщили о решении расстаться?
― Да, на следующий день после того матча с «Сочи». Я сказал Григорию Викторовичу, что, по моему мнению, его надо отправить. А он мне: «Ну считаешь ― отправляй». Мы и отправили. Остон нормально отреагировал, никаких криков и возмущений не было. Я объяснил ситуацию: «Тебе надо играть, а я тебе этого не гарантирую».

― С Газизовым не обсуждали? Его же пацан.
― Уже нет, там другое агентство. Последний раз обстоятельно обсуждали Урунова с Газизовым, когда хотели взять его в ЦСКА до того, как он ушёл в «Спартак». А Шамиль Камилович тогда как раз пришёл в «Спартак», не мог мне его отдать.

Что Гончаренко думает о Fan ID? И почему братья Березуцкие не могут работать друг с другом?

― У вас не так много хейтеров в футбольной среде, но вот Широков любит говорить, что вы средний тренер, который превратил ЦСКА в середняк. Есть что ответить?
― Нечего. На меня сейчас ни похвала не влияет, ни критика. Мы работаем в сфере развлечений, люди приходят на стадион и высказывают мнения, чтобы выплеснуть эмоции. Они имеют на это право. Да, есть люди, которые говорят только плохое, но если это кому-то нравится, пожалуйста. Мне важны вещи, которые я могу контролировать. Я не могу контролировать прессу, судей, фанатов, экспертов. Поэтому не заморачиваюсь, думаю о команде.

― Вы сказали о сфере развлечений, но сейчас Fan ID очень мешает развлекаться. Какое у вас отношение?
― Это тот случай, когда все должны прислушаться к болельщикам, чтобы найти компромисс ― упростить это всё. Понятно, что закон уже принят, его будут соблюдать, но люди же должны понимать, для чего это делается. Надо упростить эту ситуацию и облегчить жизнь.

― Какие у вас чувства внутри, когда вы выводите команду на матч, а на трибунах фанатов сидит?
― Очень плохие. Надо идти друг другу навстречу, чтобы вернуть всех на стадионы.

Трибуны ФК «Урал»

Трибуны ФК «Урал»

Фото: goalma.org

― Василий Березуцкий работал у вас в штабе в ЦСКА и «Краснодаре». В «Урал» его звали?
― Было дело, обсуждали с ним эту ситуацию. Вася решил взять паузу, договорились ещё поговорить зимой.

― То есть этот вариант ещё не исключён?
― Надо подумать. Тем более Василий сейчас в Барселоне, решил пожить там. Говорит мне: «Хочу работать в «Эспаньоле». «Барселону» мне не надо». Ну, Вася на юморе как обычно.

― А с Алексеем общаетесь?
― Да, недавно виделись в Москве. У меня очень хорошие отношения с братьями. С ними можно обсуждать всё: бизнес, что будет с валютой, как лучше и куда лететь, какие анализы сдать. Они всегда дают разумные советы.

― Вам обидно, что у Алексея не получилось в ЦСКА?
― Что такое слово «обидно» по отношению к молодым, умным ребятам? Эта ситуация сделает его сильнее. Конечно, мне хотелось бы, чтобы у него получилось в ЦСКА, потому что всегда буду переживать за клуб, за братьев и за Акинфеева.

Виктор Гончаренко и братья Березуцкие

Виктор Гончаренко и братья Березуцкие

Фото: Дмитрий Голубович, «Чемпионат»

― Как братья воспринимали историю, когда Василий был у вас в «Краснодаре», а Алексей в ЦСКА?
― Мне было легко забрать Васю в «Краснодар», потому что я сказал ему: «Вась, я тебя и Лёху хорошо знаю. Вы работать вместе не можете». У них были бы постоянные стычки. Братья слишком сильные личности. Да, они встанут спина к спине и пойдут против кого-то, но вместе они работать не могут.

― Но потом же Василий вернулся к брату.
― Мы ушли из «Краснодара». Что ещё было делать?

Чем Гончаренко занимался после ухода из «Краснодара»? Как учил английский в специализированной школе? И как Марио Фернандес разговаривал по-русски?

― Чем вы занимались после ухода из «Краснодара» и до того, как возглавили «Урал»? Знаю, что вы изучали английский.
― Да, ездил в Англию в специализированную школу, где учили язык Конте, Слуцкий. Я в начале февраля получил британскую визу, потом начались известные события. Я вёл переписку с этой школой, потому что возникли проблемы с логистикой, начались разговоры про то, что не надо никуда пускать граждан России и Беларуси. Но в итоге всё разрешилось. Основателю этой школы 91 год, он даже проводил у меня урок – находится в здравом уме, к тому же ещё и бывший футболист! Рассказывал мне, как он играл в Японии в х годах. Уникальная личность!

― Как устроен процесс обучения?
― Ты находишься там две недели, учишься с понедельника по пятницу с девяти утра до пяти вечера. Это очень тяжело. К у меня голова уже начинала кипеть. Как правило, уроки проходят в формате «один на один». Мне повезло, что мои учителя были футбольными людьми. Мы вместе смотрели Лигу чемпионов, общались на футбольные темы. Но мне всё равно это тяжело давалось, потому что на завтраке и ужине ты тоже на английском говоришь. Я приходил в свою комнату и падал, а потом просыпался в семь утра.

― Что для вас было самым сложным?
― Грамматика. Как ни крути все эти презенты, перфекты ― тяжело.

― Какой у вас сейчас уровень языка?
― Надо сказать, что раньше не было никакого. Сейчас мне его хватает, чтобы общаться с условным Ранджеловичем, понимать его и доносить до него то, что я хочу. Конечно, будь у меня такой уровень в году, я бы Жозе Моуриньо смог дать такую рекомендацию по Смолову, что Федя бы сейчас уже играл за «Манчестер Юнайтед». Будем считать, что он пострадал из-за моего плохого английского (смеётся).

― А как это вообще было?
― Перед матчем в Лиге чемпионов, когда ЦСКА играл с «МЮ», Жозе ко мне подходит и спрашивает: «Можешь про Смолова мне рассказать? Подойдёт он ко мне в команду?». Я ему в ответ что-то налепил. Жозе явно ни хрена не понял, что я ему сказал, зато понял, что я английский не знаю. Покивал мне в ответ и пошёл к себе в раздевалку.

Жозе Моуринью (в центре)

Жозе Моуринью (в центре)

Фото: Денис Тырин, «Чемпионат»

― По кому-то ещё давали подобные рекомендации?
― Я Сперцяна всем знакомым рекомендую. Эдику пора делать следующий шаг. Мне бы очень хотелось, чтобы он пошёл по пути Головина.

― Если сейчас поедете работать в Европу, вам хватит уровня языка?
― Думаю, нет. Мы здесь очень избалованные в этом плане. В Европе к тебе не приставляют переводчика. Ты должен окунуться в среду и сам быстро начать говорить. Я всегда говорил Марио Фернандесу: «Марио, тот человек, который тебе навредил ― это переводчик Макс Головлёв». А Макс не знает, куда ему деться. Я говорю: «Макс, если бы не Марио, мы бы тебя уже давно уволили!». А Марио такой: «Не надо! Не надо! Макс ― топ!». Если серьёзно, то Фернандес просто привык, что Макс решал за него все организационные моменты.

― Марио ушёл из ЦСКА. Лучший полевой игрок, с которым вы работали?
― Один из, конечно. Фернандес ― супертоп, что-то невероятное в плане профессионализма и понимания игры. Когда команда видит, как он тренируется, что он готов голову на отсечение положить ради победы, заводятся все вокруг. Он не говорит ничего, но всё делает.

― Но русский он понимал при этом?
― Да. Марио просто боялся разговаривать. Были моменты, когда Марио был в тренажёрном зале, а переводчик ещё нет, я к нему подходил и тихо говорил: «Марио, я же знаю, что ты всё понимаешь». Он такой: «Да, да». Кстати, был очень смешной случай. Играем матч, Акинфеев мне кричит: «Михалыч, меняй Витиньо нахрен!» (В оригинале использовано более грубое выражение. — Прим. «Чемпионата».) В этот момент мимо меня по бровке пробегает Марио и на русском мне говорит: «Михалыч, не надо Витиньо менять, Витиньо топ». То есть Марио понял, что сказал Акинфеев, ха-ха.

Как Гончаренко уволили из «Краснодара»? Чем похожи Гинер и Галицкий? И с какими мыслями тренер встретил 24 февраля?

― Какие команды могли возглавить до «Урала»? Слышал про варианты в Саудовской Аравии.
― Что-то было, но были и более конкретные варианты из других стран, когда меня звали именно на переговоры. Некоторые приезжали ради них в Минск. Но я не люблю разглашать клубы, с которыми не срослось.

― Саудовская Аравия вам была бы интересна?
― Сейчас такая ситуация, что русскоговорящие тренеры не во все страны могут попасть. Всегда это были страны бывшего СССР. Сейчас Украина ушла далеко, остаются Казахстан, Армения, а так русских тренеров мало где любят. Поэтому Саудовская Аравия, ОАЭ ― это те варианты, которые входят в число тех, что стоит рассматривать.

― С какими вы мыслями встретили 24 февраля? Было такое, что нафиг вообще этот футбол?
― Первые дни все были на панике, после объявления мобилизации тоже. Ко всему привыкаешь, к сожалению. Тут вообще надо понимать, что я родился в Хойниках, а это недалеко от границы с Украиной. Там было много военной техники, ты не можешь от этого абстрагироваться.

― Как справлялись?
― Надо уметь отвлекаться. Хотя в жизни вообще всё связано. У меня у двоюродной сестры российский паспорт, сама живёт в Белгороде ― недалеко от границы. Мой родной дядя живёт в Анадыре ― тоже паспорт России, а двоюродный дядя живёт в Киеве ― у него украинский паспорт. То есть как к этому относиться, когда твои родственники перестают между собой общаться?

― После всех событий «Краснодар» сильно шатало. Легионеры разом уехали, команда могла сняться с чемпионата. Не проскакивала мысль: «Может, и хорошо, что уволили»?
― Здесь я хочу встать на сторону Крыховяка. Много было слухов, что он всех легионеров подговорил уехать. Но я уверен, что он меньше всех хотел уезжать и не занимался этой ерундой. Гжегож суперадекватный, корректный и воспитанный парень. А что касается моего ухода, то мы приходим в своё время на своё место ― с уходом то же самое. Да, что-то произошло. Но смотреть надо вперёд.

Гжегож Крыховяк

Гжегож Крыховяк

Фото: Дмитрий Голубович, «Чемпионат»

― Галицкий говорил, что ваше увольнение не связано со спортивными результатами. Вы так и не поняли, что случилось?
― Я не знаю. Мы готовили программу на тренировочные сборы. О своём увольнении я узнал, когда прочитал новость на официальном сайте. Хотя чувствовал определённые настроения, в какой-то мере был готов к этому. Но это ещё ничего. Однажды моего хорошего товарища Александра Седнёва уволили из минского «Динамо» прямо по ходу матча. Представляешь, идёт игра, пять минут до конца, и тут диктор на весь стадион объявляет: «Футбольный клуб «Динамо» Минск благодарит Александра Сергеевича за проделанную работу». Так что всё в жизни бывает.

― История со странным увольнением Зубика повлияла на ваше увольнение?
― Я думаю, да.

― Вы говорили, что его уволили в коридоре. Как это было?
― После последней игры в году с тогда ещё «Нижним Новгородом» Хашиг пришёл и сказал, что Зубика решили уволить. Без объяснения причин.

― Вас это, конечно, задело.
― Хашиг сказал и пошёл. Потом мы уже обсуждали с Березуцким, Ермаковичем и Зубиком, что происходит. Начали думать, что делать дальше. Потом поехали в отпуск.

― После этого дня и до вашего увольнения вы с Галицким и Хашигом не общались?
― Мы пообщались на следующий день с Сергеем Николаевичем, обсуждали трансферные дела, но не ситуацию с Зубиком. А потом через какое-то время я прочитал о своём увольнении.

― Вы чувствовали, что могли дать «Краснодару» ещё многое?
― Понятно, что команду можно было развивать и дальше. У клуба есть возможности для классной работы. Сейчас в футболе средний срок работы тренера, если не ошибаюсь, один год и один месяц, и он продолжает сокращаться. Ты должен быть готов к любой ситуации.

― Как бы вы описали Галицкого как человека?
― Он очень тяжёлый, но при этом неординарный. Ты либо привыкаешь к нему, либо нет.

― А к чему надо привыкать?
― У Галицкого есть чёрное и белое. Нет полутонов. Либо всё очень хорошо, либо всё плохо.

― Подход Галицкого и подход Гинера похожи?
― Оба умеют планировать, убеждать, идти к своей к цели. Оба никогда не меняют своё решение, если они его приняли. Абсолютно бесполезно пытаться их переубедить, даже если у тебя будут самые убойные аргументы.

― Когда Гинера пытались переубедить?
― Да много раз. Например, когда Вагнер Лав почти вернулся в ЦСКА. Гинер отказался его подписывать, хотя я пытался его переубедить. Но Евгений Леннорович сказал: «Вагнер ― мой сын, я его очень люблю. В качестве тренера давайте возьмём, но как игрока ― нет. Это дела прошлых лет».

Вагнер Лав и Евгений Гинер

Вагнер Лав и Евгений Гинер

Фото: Александр Сафонов, «Чемпионат»

Как Гончаренко оценивает свой период в ЦСКА? В чём крутость Акинфеева? И о каком поступке тренер жалеет больше всего?

― Вы работали с Акинфеевым, работали с Сафоновым. Матвея все сравнивают с Игорем. По делу?
― Оба супер. Но, конечно, с Игоря я офигевал. Я видел Акинфеева без слабых мест. Игра ногами, игра на выходах, ввод мяча, ловля мяча, руководство обороной. Всё на высочайшем уровне. Свой не самый высокий рост он компенсирует прыгучестью, у Игоря феноменальные ноги. Акинфеев ― топ. Сафонов близок к такому же уровню. Пусть у него не такая сильная игра ногами, но он это прокачивает. Когда Мотя у тебя в воротах, ты понимаешь, что ты как за каменной стеной. А те ошибки, которые Сафонов совершает… Он должен через них пройти.

Игорь Акинфеев и Матвей Сафонов

Игорь Акинфеев и Матвей Сафонов

Фото: Дмитрий Голубович, «Чемпионат»

― Есть мнение, что он перерос РПЛ.
― Мне бы очень хотелось, чтобы и Акинфеев уехал в своё время. Я бы на него, к примеру, в «Милане» с удовольствием посмотрел. Сейчас хочу, чтобы Сафонов, Сперцян, Дивеев перешли в другой чемпионат. Пиняев туда же ― Сергей сейчас очень яркое и светлое пятно. Во-первых, для своего возраста он очень здраво говорит, понимает, что от него требует тренер. Очень здорово оценивает ситуацию. Для своего роста и данных он очень классно ведёт единоборства. Всё остальное тоже на высоком уровне.

― С Головиным на связи?
― Периодически списываемся. Саша ― молодец, сильно вырос. При этом у него большое количество качеств, которые ещё можно развивать и развивать.

― А из своего ЦСКА со многими общаетесь?

― Конечно. Недавно Магнуссона поздравлял с Новым годом. Один из тех людей, кто хорошо понимает мой английский, ха-ха. Бабаев часто приезжает в гости, я к нему тоже. Ваня Обляков, Дивей, Зайнутдинов – все могут после игры набрать, что-то обсудить.

― Оборачиваясь назад, как бы вы описали свой период в ЦСКА?
― Я пришёл в межсезонье: клуб заканчивал легендарный цикл, на меня выпал промежуточный этап, а сейчас новый виток развития. Да, у меня была 1/4 финала Лиги Европы, но это был ещё старый состав.

― Ещё «Реал» побеждали!
― Это был простой шаг, на самом деле, потому что он был куражный. Ребята все были молодые, на эмоциях. Но как только ты победил «Реал», на тебя настраиваются не как на молодой ЦСКА, а как на команду, победившую «Реал».

ЦСКА

ЦСКА

Фото: Александр Сафонов, «Чемпионат»

― Казалась, что та команда должна была выиграть титул в сезоне/ «Зенит» же тогда в Москве разобрали

править код]

В театре[

На смену декабрям приходят январи…

Школа в Ваенге

Какую Гвинею открыл Миклухо-Маклай? — «Черная стрела». —

Анна Ананьевна. Первая забастовка. — Стихотворные опыты. — Пионерлагеря. -

Выбор профессии. — Комсомол. Первые конфликты. —

Маршал Тито и имам Шамиль: в чем виновата собака? Противоречия в бытии и сознании. —

Я еду в Ленинград. Как есть дичь. — «Коварство и любовь». — «Теракт». —

Борьба с космополитизмом: неприятности у отца. — Смерть Сталина

В Ваенге—Североморске я учился со второго по девятый класс. В четвертом классе мою любимую учительницу Альбину Григорьевну, ушедшую в «декрет», замещала дама по прозвищу Туча (с ударением на последнем слоге), именно так она произносила слово «туча». С нею и произошел мой первый принципиальный конфликт.

На летних каникулах я прочел дневники Миклухо-Маклая. А в «Родной речи» описывались его путешествия, рассказывая о которых, Туча бодро ткнула указкой в африканскую Гвинею, велела нам запомнить место, которое посетил Маклай. Я с места пытался поправить ее ошибку. «Тебя никто не спрашивает!» Услышав такое, я в том же духе и ответил: «А вы, если не знаете, не лезьте учить». Тут же я был выгнан из класса и отправлен к ди-

ректору. Директор предложил немедленно извиниться, но я требовал указать на карте место, описанное Маклаем. Директор утверждал, что карта ни при чем, я же считал, что только карта и может нас рассудить. На следующий день я должен был явиться с родителями. Естественно, рассказал я об инциденте только маме. Утром, прогуляв первые уроки, пока мама ходила отпрашиваться на работу, я снова, теперь с мамой, оказался у директора. И снова от меня требовали извинения, а я апеллировал к карте. Пока беседовали, прошли еще два урока, и мы, ни о чем не договорившись, были отпущены домой. Назавтра я появился в классе как ни в чем не бывало. Через несколько дней наша Туча вдруг объявила, что прощается с нами: завтра выходит из «декрета» Альбина Григорьевна. Весь класс так громко грянул «Ура!», что даже нам самим потом стало неловко. Выход Альбины Григорьевны исчерпал географическую тему.

От книг, говорил в м году один лагерный воспитатель, только клопы разводятся или другие неприятности. Мы прочли «Черную стрелу» Стивенсона и решили создать одноименную организацию. Задачей организации было рисование черной стрелы где ни попадя. Жизнь внесла свои коррективы: если на учебниках и тетрадях стрелка, нарисованная черным карандашом, была видна, то на стенах приходилось рисовать мелом, тогда над рисунком следовало писать — Ч. С. Месяца два нашей организации никто не замечал, потом зашушукались девочки. Наконец в класс пришла завуч, открыла чей-то дневник на последней странице и, указав на маленькую стрелку, грозно спросила: «Что это?» (Знала же, чей дневник открывать.) В нашей организации было пять членов: всех по очереди изобличили и потащили к директору. Держались мы геройски, объяснить, зачем мы рисуем эти стрелки, мы не сумели бы при всем желании. В результате всем нам влепили четверки по поведению за четверть. Тогда это было ЧП.

Следующий конфликт был серьезнее. Мы расстались с Альбиной Григорьевной, теперь с пятого класса нас учили предметники. Классным руководителем стала Анна Ананьевна, она же вела у нас историю. В старших классах она вела Конституцию СССР. Анна Ананьевна только что кончила пединститут и была направлена в Североморск по распределению.

Анна Ананьевна разительно отличалась от других педагогов. Те были с нами только в школе. За ее пределами мы лишь здоровались. Даже пионерский костер, хотя городок был окружен заросшими кустарником сопками, «разжигали» посреди школьно-

го коридора. Яркая лампа, несколько лоскутов красного материала да спрятанный под лампой вентилятор, который шевелил тряпичные полоски, изображавшие языки пламени, — вот и весь костер. (Первый такой пионерский костер разочаровал меня на всю жизнь.) Анна Ананьевна бродила с нами по сопкам, мы ее учили разжигать костры и объясняли правила безопасности (кругом были торфяники), она приглашала нас к себе, в свою десяти метровую комнатку, где поила чаем с конфетами, а иногда и пирожными. На переменах и после уроков вслух читала нам «Спартака» и рассказывала, как во время революции ее отец видел однажды на митинге Ленина.

Остальные учителя почему-то взъелись на нее. Конечно, не все. Но нападавшие были активны, порядочные же отмалчивались.

Учителя у нас были самые разные. Тепло вспоминаю Анну Григорьевну, преподавателя математики, она и уроки вела хорошо, и спросить можно было не только по программе. И еще Анна Григорьевна не протестовала, если на ее уроке под партой грелась бродячая собака. «Пусть сидит, если вы отвлекаться не будете». Сначала, конечно, отвлекались, потом вошло в привычку — на математике под партой собака — ну и что, ничего особенного. Нина Михайловна Федорченко преподавала физику, и без нее я, может быть, не окончил бы школу: во всех передрягах она была моей заступницей. Она имела преувеличенное мнение о моих способностях и, как я выяснил позже, видела во мне будущего Эйнштейна, так она говорила моей маме. Софья Ефимовна Спектр преподавала химию, руководила кружком, в котором я занимался. Благодаря ей я и поступил потом в Техноложку.

Эти учителя любили и детей, и свои предметы. Но в случае с Анной Ананьевной они спасовали.

Началось с того, будто она все врет про своего отца. Не видел он Ленина. Потом пошли разговоры про ее поддельный диплом. Кто-то из родителей обратился в политуправление (заменявшее в гарнизонах горком партии). Смысл заявления был приблизительно таков: если диплом действительно поддельный, Анну Ананьевну надо судить, не вовлекая детей в дрязги, если нет - прекратить травлю и сплетни. На какое-то время сплетни действительно прекратились. Потом все началось снова. На этот раз ее обвинили в краже. Будто бы она, когда навещала нашу заболевшую географичку, украла у нее простыни и серебряные ложки, но, испугавшись свидетеля (другой учительницы), выбросила

всю добычу в выгребной туалет. Старшеклассников, проходивших конституцию, пугали тем, что она преподает плохо и у них в аттестате будет тройка. В конце концов, Анна Ананьевна не выдержала: уволилась и решила уехать в другой поселок. На прощанье она пригласила нас к себе. Мы пили чай, а она говорила, что ни в чем не виновата (мы ее и не подозревали), что сил у нее больше нет, — и плакала.

Я был уверен, что плакать могут только девчонки — пацаны и взрослые плакать не должны, — и не соображал, что нашей «взрослой» учительнице всего 22 года и она впервые оказалась без мамы, среди непонятной даже ей вражды.

На следующий день Анна Ананьевна в школу не пришла, а мы объявили забастовку. Валя Иванова, Толя Гребенюк и я составили забастовочный комитет. Упоминаю себя последним отнюдь не из скромности. Заводилой была Валя, и когда она подошла ко мне, Толя был уже ею «завербован». Мы обсудили тактику: 1) штрейкбрехерам — темную; 2) отвечать на уроках не будем; 3) если кто боится — пусть говорит «не выучил»; 4) начинаем с первого урока.

Не помню, какой был первый урок. Спрашивают. «Не буду отвечать», «Не выучил», «Не буду». На доске мелом: «Верните Анну Ананьевну!» Первая учительница убежала со слезами. Ждем директора — никто не идет. Следующий урок: после первого же «Не буду отвечать» учительница уходит. Третий урок начинается сразу же с объяснения предмета и кончается домашним заданием. Четвертый и пятый проходят так же.

Вечером родителям звонят из политуправления: «Если завтра эта дурь не кончится, будем рассматривать как политическое выступление». Ближе к ночи — нас дерут, умоляют и снова дерут. Утром Вова О. идет к доске, потом другой. Наиболее «вредных» не вызывают к доске, а таскают к директору: «Кто затеял?» В ход идут и якобы сделанные признания, и «разоблачения», и многое другое. После следствия го года, вспоминая школьные допросы, я удивляюсь: откуда у педагогов такая следовательская тактика? Впрочем, последствий не было. Только, идя к доске, нужную страницу дневника мы некоторое время закладывали фотографией Анны Ананьевны, если же грозила двойка или тройка, фотографию следовало незаметно вытащить, чтобы «не позорить А.А».

В это время папа уже работал в Доме офицеров, и я туда часто заходил. Утром там крутили кино для детей, вечером «до 16» не пускали. Ставил революционные спектакли Театр Северного флота.

Бывали гастроли. Музыка и вокал меня не интересовали, а на Райкина я не попал, зал не вмещал желающих, хотя он был довольно большой. В центре зрительских рядов красовалась убранная малиновым бархатом «ложа командующего», в его отсутствие пустовавшая. На передние ряды билетов не продавали — начальство пропускали без билетов. «Начальством» были все генералы и адмиралы, а также полковники и подполковники (соответственно капитаны 1-го и 2-го ранга) политуправления, свита командующего флотом и, наверное, работники СМЕРШа.

После нашей забастовки я зашел зачем-то к отцу. События были еще свежи в памяти, я буквально страдал оттого, что в нашей советской стране победила несправедливость. И вдруг я увидел Ленина! Он шел по коридору прямо на меня. В голове пронеслось: «Сейчас я ему все расскажу, Анну Ананьевну вернут в школу, и вообще все станет правильно». В следующую секунду я осознал горькую истину: загримированный артист, идет, наверное, в туалет, ведь сегодня постановка «Боевой й», а Ленин умер, и никогда, никогда ему уже нельзя будет рассказать, что в нашей стране может побеждать несправедливость.

* * *

В шестом классе мы с Аликом Мефтахутдиновым и Вадиком Кауфманом начали писать стихи. Первое стихотворение помню до сих пор. На уроке истории я послал Вадику записку: «Я гот, а ты скот», он ответил тем же. Дальше — больше, стихи наши становились длиннее и несколько осмысленнее. Через некоторое время газета «На страже Заполярья» поместила мой опус «Растит нас наша партия!», там были и такие строки:

Но если залпы пушек

Нарушат мирный труд,

То новые «Катюши»

Отпор врагу дадут.

Врагов сумеем в логове

Их собственном найти,

И не одна столица

Нам ляжет на пути.

Я даже получил за эти стихи гонорар — 55 руб. (Мой друг Юра, написавший по просьбе соседей о том, что помойка перед их домом стоит переполненная, получил всего 19 руб.)

* * *

За школьные годы я дважды был в пионерском лагере. Первый раз после четвертого класса. Лагерь был в Карелии в Суо-Ярви. Все лето мы слушали воспитателей, которые читали вслух разные, не всегда интересные, книжки. Бродить по лесу было нельзя — там были (или могли быть) мины. На полянку, где мы располагались, или, очень редко, к реке мы должны были идти строго по проверенной тропинке. Кругом полно черники, мы разбегались с тропы, а воспитательница, не смея с нее сойти, кричала: «Вернитесь! Мины!»

В следующий раз родителям удалось уговорить меня после шестого класса. Нас отправили в Горьковскую область. В дороге я сочинил песню, которую мы распевали хором:

Мы едем, едем, едем в далекие края.

И все, кроме вожатой, хорошие друзья!

А вожатка злая, деньги отбирает,

с тамбура гоняет всех ребят долой.

Ой-ой-ой-ой!

В поезде жарища, все прохлады ищут.

Ей одной не жарко и ребят не жалко.

Карманные деньги отбирали у нас ради того, чтобы мы на остановках не покупали всякую снедь, а то могли отстать или запоносить. Меня вызвали на совет вожатых и обещали отправить домой. О деньгах, заплаченных за лагерь, я, естественно, не подумал, особенно туда и не стремился, кроме того, понимал, что конвоировать меня домой — изрядная морока для начальства; посему и не испугался, с этой песней мы ехали и дальше.

В лагере я очень сожалел, что меня не отправили домой. Начальником оказался отставной офицер, и весь месяц мы занимались строевой подготовкой, дабы поразить начальство из политуправления, которое в конце смены приехало нас инспектировать.

Единственным развлечением были ночные походы на кладбище — надо было одному прийти туда и оставить метку на какой-нибудь могиле, желательно дальней, потом шел другой, третий, а утром вся компания проверяла. Больше в лагерях (пионерских) я никогда не бывал.

Учился я неровно, шкодничал. Все мы более или менее шкодничали: могли натолкать карбида в чернильницы перед контрольной или засунуть на перемене в патроны электролампочек куски мокрой промокашки, по мере высыхания их лампочки одна за другой начинали гаснуть (Север — мы всю зиму занимались при электрическом свете). Хулиганили и вне школы. Но наша компания принципиально не курила, сравнительно много читала, мы часто собирались у кого-нибудь дома и играли: сначала в солдатиков, которых сами вырезали из картона, переведя на него через копирку фигурку из книжки или учебника, потом стали играть в «дурака», домино, шашки, шахматы. Держались мы дружно, поэтому нас и не трогали.

Однажды на перемене я оказался в классе один, без друзей. Я сидел на своем месте и читал. Не помню, кому пришла в голову идея: «Давайте покрасим Ронкину яйца!» (дело было на Пасху). Один достал из шкафа бутылку с чернилами, другой стал на шухере у дверей (и еще для того, чтобы не выскочили девочки), остальные, ухватив меня за руки и за ноги, поволокли на учительский стол. По пути я ухитрился схватить с парты чью-то ручку и, когда мне пытались уже расстегнуть ширинку, всадил под лопатку одному из своих мучителей перо так, что вынимать его пришлось в медпункте. Воспользовавшись тем, что меня отпустили, я соскочил со стола, схватил другую ручку и торжественно поклялся, что в следующий раз буду бить в глаз. На сем инцидент и закончился. А вместе с ним и перемена.

* * *

Вместо Анны Ананьевны у нас появилась новая историчка (она же классный руководитель) Нина Ивановна Сердюкова. Она была хорошим человеком и преподавателем, но у нее были муж и маленький ребенок. Ей некогда было разжигать с нами костры, бродить по сопкам и приглашать нас к себе домой.

В седьмом классе прошел слух, что после семилетки можно поступить в школу МГБ. Меня эта идея соблазнила, и как-то

дома за обедом я начал ее развивать. К моему удивлению, отец вдруг сказал «Убью!» и вышел из-за стола, а мама стала объяснять, что после десяти классов я смогу более основательно выбирать себе профессию и принесу в любой сфере больше пользы. Впервые о своей будущей профессии я задумался еще до войны и решил стать дворником — он имел право поливать шлангом двор, а иногда, в редкую для Мурманска жару, и нас. После начала войны я решил стать летчиком. Потом — биологом, но вскоре, когда мы стали изучать эту науку, выяснилось, что Мичурин и Лысенко давным-давно все открыли, следующему поколению осталось только считать кости у лягушек или тычинки на цветках.

* * *

В начале седьмого класса мы всей нашей компанией вступали в комсомол. Вступление наше осложняло одно обстоятельство — мы украли с бельевой веревки коврик, кто-то это видел, и хозяева пожаловались в школу. Мы не отпирались. Но, с нашей точки зрения, у нас было более чем бесспорное смягчающее обстоятельство: коврик мы взяли не для себя, а для бездомной собаки, чтобы подстелить под крыльцом, где она ночевала. Наше признание, с одной стороны, и бескорыстие — с другой, были приняты во внимание. Нам вручили комсомольские билеты.

На первом же классном комсомольском собрании опять произошел инцидент. Девочка, которая мне нравилась, все та же Тамара Шестакова (я ей даже подарил на 8 Марта «Поэму о Сталине», изданную в подарочном варианте), выступила с предложением: «Давайте возьмем обязательство — не болтать на уроках». Ежели бы мне предложили немедленно десантироваться на Уолл-стрит для победы мировой революции, я бы не задумываясь проголосовал, но тут взвился: «Послушай, Тамарка, ведь ты сама знаешь, что как болтала, так и будешь болтать, зачем обманывать! А можешь не разговаривать — ну и не разговаривай, при чем тут обязательства!» Разумеется, классная руководительница сказала: «Ронкин, покинь класс», что я и сделал.

Когда на другом собрании «решали» вопрос о проведении политинформаций, я опять выступил со своей точкой зрения: «Кто хочет читать газеты, тот и сам их читает, а кому неинтересно, тот и политинформацию слушать не будет». Вопреки логике, со мной опять никто не согласился, после чего школьный комсомол навсегда утратил мое доверие.

Вообще-то я считал, что наблюдаемый мною «бардак» — это отдельные случаи, а поддержи правое дело больше людей — и оно несомненно восторжествует. Правда, было и не совсем понятное. Например, история с Тито. Он же революционер, я же видел фильм «В горах Югославии» — там Тито, уступив своего коня раненому, шел впереди отряда партизан, навстречу пурге и врагам. Я помнил стихотворение «Югославскому другу» с рефреном: «Счастливый, ты помнил бесстрашного Тито!» — и вдруг «Тито — предатель!» Начал читать книгу Ореста Мальцева «Югославская трагедия» и бросил, не дочитав до конца. А дочитал я до места, где к «гаду» Тито приходит честный генерал. «Мерзкая тварь злобно оскалилась» — это о его собаке. В кино это был благородный пес, а тут на тебе — «мерзкая тварь». Собаку-то за что? Даже если Тито и предал коммунизм, собака этого понять не могла.

В восьмом классе мы проходили историю СССР. И тут я обнаружил, что Шамиль — предатель и англо-турецкий шпион. А в четвертом классе мы проходили его как национального героя, борца с царизмом. Я обратился к Нине Ивановне. Она мне объяснила, что Шамиль хотел присоединить Кавказ к Турции. Я согласился, но «ведь известно, что гнет бывает классовый, национальный и религиозный; Богдан Хмельницкий присоединил Украину к России, и это освободило украинцев от религиозного гнета, — то же самое хотел сделать и Шамиль?» Нина Ивановна согласилась со мной в этом пункте, но объяснила, что «ведь мы судим исторических деятелей с сегодняшней точки зрения, если бы Шамиль присоединил мусульманский Кавказ к Турции, то теперь там не было бы социализма, следовательно, объективно его деятельность была реакционной». Мне пришлось согласиться, но сразу же возник следующий вопрос: «А если бы тогда Россия присоединила к себе и Турцию, это бы тоже было прогрессивно?» — «С сегодняшней точки зрения — да». — «Тогда почему бы не присоединить ее сейчас? Ведь Шамиль тогда не знал ничего про социализм, а мы теперь всё знаем».

Учительница сказала, что сейчас у нее нет времени обсуждать этот вопрос и мы поговорим потом, а сама пошла к моей маме. «Зачем ты ставишь людей в идиотское положение, ну что она могла тебе ответить, да еще при всех?» — сказала мне мама.

Я, конечно, чувствовал некую провокационность своих вопросов. Страна наша боролась за мир, агрессоры с Уолл-стрит разжи-

гали войну. Мир — это было хорошо. Социализм — тоже хорошо, а капитализм — очень плохо. Надо было ждать поэтому, пока сами народы капстран поймут это. Но почему они не понимают? Я читал Жюля Верна, Дюма, Гюго, Джека Лондона — граждане этих стран не выглядели дебилами или трусами. И еще мне хотелось выяснить, почему нельзя на такие темы спорить, особенно «при всех», ведь чувствовал, что нельзя, алогически объяснить не мог. В конце года мы получали характеристики. К удивлению всей нашей семьи, в моей Нина Ивановна написала: «Способный, хорошо понимает математику, естественные предметы, однако главный интерес проявляет к гуманитарным наукам». Мы очень смеялись, так как я уже пропадал в химическом кружке, а гуманитарные — так мне же все было интересно!

На зимние каникулы я поехал в Ленинград. Тогда все в обязательном порядке подписывались на заем. Подписывался и отец, на одной из облигаций он написал «Валерий», она выиграла. Я мечтал о ружье, но папа сказал: «Ты всех кругом перестреляешь» и предложил выбрать что-нибудь другое. Я выбрал поездку в Ленинград. Выйдя с Московского вокзала на площадь Восстания, я растерялся. Стою, держу в руках бумажку с адресом и описанием дороги и соображаю. Ко мне подошел пожилой мужчина, очень оборванный, и предложил проводить до такси, я объяснил, что это мне не по карману. «Тогда до трамвая». Я согласился, хотя трамвайная остановка была видна (но идти провинциалу через площадь было лучше с провожатым). Мы прошли немного, провожатый остановился и спросил: «Мальчик, а ты мне заплатишь?» — «Сколько?» — «Десять рублей». — «За десять рублей я и сам дойду». — «Тогда я позову милиционера, я же тебя вон сколько вел». Я не испугался и, разыскав глазами милиционера, предложил подойти к нему, но мой провожатый тем временем исчез.

Я самостоятельно добрался до своей тети, жившей в знаменитом «доме Мурузи», в квартире, которая когда-то принадлежала Дяде Моисею. У тети Розы — сын с невесткой и внучка в двух комнатах. Сын контужен на войне, другой погиб. Ее сосед — тоже мой дядя, Бома, потерявший на фронте сына, в блокаду — жену. У него маленькая комнатенка и ненормальное, с моей тогдашней точки зрения, стремление к одиночеству: со своей сестрой он почти не разговаривает, только кивает головой в ответ на приветствие.

За каникулы я успел побродить по городу, несколько раз побывал в Русском музее и Эрмитаже. Жил я очень экономно, и к концу каникул единственный раз в жизни решил шикануть. Пошел в кафе «Невское» (на Невском, между Литейным и площадью Восстания) и заказал себе куропатку и мороженое. С куропаткой возился очень долго и гордо вернул ее официантке почти не тронутую. Забирая тарелку, она сказала: «Птицу едят руками». Знал бы я это раньше!

Вернувшись из Ленинграда, я решил запечатлеть свои приключения на бумаге — завести дневник. Попросил у мамы тетрадь для этого и услышал: «Вести дневник неискренний — скучно, искренний — опасно». Я уже догадывался почему.

* * *

В восьмом классе я на несколько месяцев «изменил» Нине Ивановне, своей старой классной руководительнице: перешел в класс с английским. «Классной» там была литераторша.

Когда проходили «Грозу», мы с ней снова разошлись во мнениях. Я был не согласен с точкой зрения Добролюбова, что самоубийство Катерины есть акт борьбы против «темного царства». На вопрос: «Что же она должна была делать?», я уверенно ответил: «Утопить Кабаниху!» Не думаю, что ее отталкивал мой экстремизм, ей казалось верхом наглости думать иначе, чем Добролюбов, точнее, чем написано в учебнике.

А тут мы выпустили «кинофильм», вернее, написали афишу: «Смотрите на экранах! Новый художественный фильм «Коварство и любовь»! Дети до 16 лет не допускаются, нервных просим не приходить. Роли исполняют» Против ролей «1-й любовник», «2-й любовник», «возлюбленная», «пастух» и т.п. следовали фамилии учеников класса, зато роли убийц и злодеев мы поручили исполнять нелюбимым учителям. Классные художники нарисовали заголовок, а также пистолеты, кинжалы, бутыль с надписью «ЯД» и, конечно, череп и кости. Жора Рыбка своим хорошим почерком написал действующих лиц и исполнителей. В нашем классе учился парень П., уже несколько раз остававшийся на второй год. Основным его достоинством было умение взять зубами за спинку стул и поднять его до горизонтального положения. Кроме того, он был наш защитник в конфликтах со старшеклассниками. Вот он-то и подписался под листком как «директор картины», и листок был прикноплен к дверям.

Первая учительница, вошедшая в класс после перемены, посмеялась, прочтя нашу афишу, а после урока утащила ее в учи-

тельскую, где тоже было немало смеха. Но вот к нам явилась наша литераторша, грозно размахивая листком. «Это же преклонение перед Западом (мы действительно пародировали то, что нам было известно о тамошних боевиках) — и название как у американского боевика: «Коварство и любовь»! (Шиллера я тогда не читал, но знал, что название из какой-то классики). Кто писал?!» В классе смешки.

«Значит, так, тут подпись П., его и будем исключать из школы!» П. действительно могли исключить, пришлось встать мне: «Ну, я писал». — «У тебя почерк плохой, это не ты!» — «Ну, сочинял». — «А кто писал?» — «Не скажу». — «Нет, скажешь!» — «Как вы думаете, кто лучше знает, скажу я или нет, вы или я?» Тут последовала тирада о том, что только трус не признается в своих проступках, и Жора встал. Мне же за отказ назвать сообщника были обещаны всяческие кары. Но педсовет не посчитал нашу афишу «преклонением перед Западом», и на этом история почти закончилась.

Мы, однако, «затаили хамство». Случай скоро представился. Однажды после уроков мы убирали кабинет под надзором нашей «классной». Когда все уже блестело, она построила нас и под конвоем проводила до раздевалки. Мы — Юра Левитский и я — встали первыми и, выйдя за дверь, спрятались в туалет, а потом, когда все прошествовали мимо, вернулись в класс.

Все содержимое урны мы разбросали по полу, тряпку, коей вытирали доску, забросили на плафон, несколько парт поставили на попа, а на доске написали: «Содом и Гоморра!» Выглянув из двери, увидели многочисленную комиссию, шествующую по коридору, переждали, пока она зашла в соседний класс, и — бегом в раздевалку. Комиссия была из гороно. Ребята, находившиеся в коридоре, рассказывали потом, какой крик слышался из нашего класса. Убежать из раздевалки мы не успели. «Классная» застигла нас там и, естественно, устроила скандал. Мы же отговаривались тем, что забыли в раздевалке рукавички и вернулись за ними.

Назавтра после уроков было классное собрание. Мы с Юрой стояли по разные стороны учительского стола, лицом к ребятам, и слушали про то, как мы вчера уронили честь класса. Не только нам, но и всем остальным тоже на «честь класса» было наплевать, а втык, полученный нелюбимой учительницей, всех радовал. Опять с нас требовали признания. Я ехидно объяснял, что признаваться нам не в чем, а в истории с афишей «я же признался, когда был виноват» Учительница в очередной раз принялась пересказывать, что она вчера увидела, войдя в класс: «А на доске — "Содом

и Гоморра!"» Мы прыснули. «Они еще смеются! Раз смеетесь — значит, ваша работа!» Я трагически повторил: «Содом и Гоморра!», и класс грохнул. «Вот, — сказал я, — они тоже смеются». Нас отправили домой дожидаться решения педсовета.

Утром меня перехватила физичка: «Валерий, я за тебя вчера поручилась, возвращайся в класс Нины Ивановны». Нина Ивановна за меня тоже поручилась и просила вернуть к себе.

* * *

В девятом классе я решил не безобразничать, но все-таки однажды сорвался. Повод был гораздо серьезнее. Антисемитизм медленно, но верно внедрялся в общественное сознание. Я все чаще слышал, что «евреи всю войну сшивались в Ташкенте», «стреляли из кривого ружья» (т.е. из-за угла) и тому подобное. В дискуссии я не вступал, так как тех, кто такое говорил, и без того в школе особенно умными не считали. Но вот арестовали врачей-вредителей. В классе собрание. Учительница, рассказав о разоблачениях, подчеркивает: эти отщепенцы не должны давать повода обвинять всех евреев. Тут встала моя одноклассница по прозвищу «Бэ-У» (БУ — «бывший в употреблении», интендантский термин: девица эта когда-то оставалась на второй год, сама из себя выглядела очень взрослой, единственная из девятиклассниц ходила на танцы в Дом офицеров). «По-моему, — заявила Бэ-У, — их (евреев) давно надо было всех выгнать из СССР». Я схватил тяжелую чернильницу и запустил ей в голову, мне повезло — я промахнулся, и чернильница с грохотом ударилась о школьную доску. Нина Ивановна совершенно спокойно обратилась к моим друзьям: «Кауфман и Рыбка, выведите его из класса». Вадик и Жора заломили мне руки за спину и со смехом вытащили в коридор. Последствий мой «теракт» не имел.

* * *

Между тем неприятности начались и у отца. Я слышал две версии происшедшего. Приближался праздник (7 ноября?), и в Дом офицеров зачастили начальники, проверявшие подготовку к торжеству. Посыпались указания: «Это перевесить сюда, это туда». Отец отдавал команду, и матросики перевешивали картину или лозунг. Один из чинов спросил отца: «А почему повешено так?» — «Полковник такой-то приказал». — «Неужели у вас нет собственного вкуса? Вот это должно быть здесь, а это там!» Отцу надоело, и, вообще-то не храбрый перед начальством, он ответил: «По мне

прикажете вверх ногами повесить — повешу», — и указал на шишкинских «Мишек». (Подругой версии, слышанной мною от В.М. Смирнова гораздо позже, отец ответил: «По мне прикажете повесить — повешу, прикажете к стенке поставить — поставлю», — и указал на иконостас Политбюро. Ночью был шторм, стенки щитового здания дрожали, и один из портретов упал.)

Началось следствие. Отца перевели в другую часть, и домой он стал приходить чуть ли не ночью. Уже потом родители мне рассказывали, что начальник его в характеристике, указав массу различных служебных упущений, кончил ее стандартно: «Партии Ленина—Сталина предан». «Надо же было осмелиться написать такое еврею!» — восхищались родители и знакомые: отсутствие этой фразы в той ситуации означало немедленный арест. Вообще, наши знакомые тогда не бросили нас, приходили, узнавали новости. Отец ходил на допросы, но, слава Богу, не в особый отдел, а в политуправление. Помню вопрос, заданный ему там: «В м году вы были в Ленинграде. Поддерживали ли вы тогда зиновьевскую оппозицию?» — «Нет». — «Так значит, уже тогда вы выступили против секретаря обкома?» Бедный папа! Куда ни кинь, все худо.

Отрицательная с деловой точки зрения характеристика обернулась исключением отца из партии и демобилизацией за два года до выхода на воинскую пенсию (какая-то часть его стажа считалась фронтовой и шла с коэффициентом). Но тут умер Сталин. Чем кончилось бы дело в ином случае — остается только гадать.

Я искренне горевал, ходил на траурный митинг. Видел, как плакали учителя. Плакала и Софья Ефимовна, учительница химии. Уже через несколько лет я спросил у мамы: «А она-то чего плакала?» — и услышал в ответ: «Боялись погромов, считали, что только Сталин удерживает страну от этого».

Не той стороною (Васильченко)

С. ВАСИЛЬЧЕНКОправить

НЕ ТОЙ СТОРОНОЮправить

РОМАН
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО МОСКВА * * ЛЕНИНГРАД

Льола была вне себя, чувствуя, что делает последнее усилие для спасения себя и ребенка.

Помещение при школе открыла, но старьевщика в комнату не впустила.

Ох, от гневного стыдючего горя она на белый свет не хотела бы смотреть!

Сунула маклаку-казанцу, с мешком остановившемуся возле дверей, свою последнюю роскошь — дорогой соболий палантин, трепетно уставилась на торгаша, вцепившегося шакальими глазками в мех, и замерла на пороге.

Предстояло торговаться.

Татарин, развернув палантин, чмокнул:

— Э-э, барынь, только одна штука? Хабур-чебур всякий — юпка, кофта, башмаки, штаны — нету?..

А шакальи глазки стрельнули противно по копеечным шпилькам, что скрепляли вороньи крылья прически хозяйки, и юркнули через плечо Льолы в комнату, оценивая степень нищеты, толкнувшей женщину на продажу дорогой вещи.

— Такой шубка, такой царский епанча! --вертел палантин татарин. --Большевик увидит и мине отнимет и тибе в тюрьма посадит. Зачем тебе, барынь, продавать это, когды нам юпка надо?

У Льолы и без того в душе все падало от мысли о том, что она станет делать, когда единственная оставшаяся у нее ценная вещь будет продана. А здесь еще эта бесцеремонная пытливость поневоле позванного с улицы шурум-бурумщика…

— Нету юбок, нету! --истерически, почти со слезами, дернула она к себе конец палантина, видя, что татарин медлит покупать вещь.

— Постой, барынь. Зачем шебуршишь шибко? Скажи, какая цена на твой епанча?

Льола нервно тянула к себе палантин, который не хотел выпускать татарин, и с отчаянием назвала нищенскую цифру доживавших последний год своего существования совзнаков:

— Пятьдесят тысяч…

Этих денег в переводе на дрова, молоко, бензин для примуса, хлеб и другие необходимейшие предметы молодой женщине должно было хватить на несколько недель. У нее билась надежда, что тем временем она получит свой паек из наробраза, причитавшийся ей за учительствование в школе. Но исчезни и эта надежда — все равно ребенку необходимо было немедленно же купить молока, комнату надо было чем-нибудь отопить, да и самой Льоле, не удайся ей сделка со старьевщиком, нечего будет глотать кроме собственных слюнок.

И все-таки она выдернула из рук казанца дорогой мех.

— Ой, барынь, — отчаялся татарин, — я же куплю у тебя, только принесем денег! Зачем отнимаешь? На задатку! Сейчас приду с деньгами… Вот задаток!

Перед Льолой разверзся кисет, из которого вкрючливо дергающиеся руки торгаша извлекли бумажную ветошь; татарин сунул Льоле несколько бумажек.

— Вот задаток, обожди, сейчас приду, барынь, не прячь епанча…

Татарин, сунув молодой женщине бумажки и тряхнув мешком, отступил, спеша куда-то, чтобы достать еще денег.

Коридор, где находилась комната Льолы, пересекала площадка с поднимавшейся наверх теремной лестницей.

Какой-то посторонний, с барской порядочностью выбритый и выкроенный гражданин, намеревавшийся подняться по этой лестнице, остановился на одной из ее ступенек с самого начала процедуры торга между татарином и Льолой и долго-долго смотрел, оставаясь сам незамеченным, на бившуюся из-за продажи вещи молодую женщину. Потом он что-то решил, сошел с лестницы на площадку, здесь за колонной остановился и вдруг очутился перед оставившим Льолу татарином.

Увидев загородившего ему дорогу человека, татарин хотел юркнуть, но щеголявший внешней порядочностью гражданин повел повелительно глазами и резко остановил его:

— Князь!

Казанец остановился.

Гражданин смерил его злым взглядом и медлительно пожевал губами.

Старьевщик перепугался беспричинной злобы незнакомого человека и подался назад.

— Мы купцам, хозяин! — заспешил он оправдаться, все еще пытаясь отступать, чтобы уйти. — Мы сейчас придем, купим у барынь одна копта и уйдем…

Незнакомец с тупым ожиданием и прежней злобой смотрел на него еще с полминуты, потом шевельнулся и предупредил угрожающе:

— Ты что?.. Покупаешь то, что барыни припрятали от большевиков? А если я теперь позову из чеки комиссаров?.. а?..

И в подтверждение своих слов незнакомец сделал вид, что готов итти к выходу.

Татарин съежился и скомкал свой мешок. Тулясь к стенке, он шмыгнул бы прочь, если бы дорога ему не была отрезана стоявшим перед ним человеком.

Незнакомец подержал еще мгновение старьевщика под испытанием мутных пугающих глаз, потом извлек из кармана бумажник, вынул оттуда несколько бумажек и сунул их опешившему от неожиданности казанцу.

— На, это тебе на водку — и чтобы ты больше не лез сюда! Не смей ничего покупать у этой барыни! Я зайду к ней. А ты, немного погодя, придешь тоже. Потребуй назад свой задаток. Скажи, что большевики не позволяют продавать такой роскоши… Понял? Иначе — в чека к большевикам.

— Мой ничего не понял, --заспешил в радостном всполохе татарин. --Моя деньги возьмет и епанча не купит… Барин за это мало-мало на водку купцам давал. Теперь моя все понял…

Незнакомец сдвинулся с места и вступил в коридор школы.

Между тем Льола, примирясь с тем, что старьевщика придется увидеть еще раз, вернулась в комнату и стала составлять список того, что ей необходимо будет купить, лишь только она получит остальные деньги. Еще не кончила она своих вычислений, как в дверь постучали.

"Уже с деньгами? " --подумала она про торговца.

Она открыла дверь.

Мужчина с широкой нижней частью лица, в охватистой куртке на двенадцать пуговиц и дорогой меховой шапке стоял на площадке, собственнически вглядываясь в нее, и, когда она удивленно замерла, прожевал вопрос:

— Мадам Луговая?

Он спросил, очевидно, не сомневаясь, с кем и в какой обстановке говорит.

Льола с тревожным удивлением метнулась памятью в прошлое, связывая узловатое лицо прожевывающего слова человека с событиями своей прежней жизни. Сразу же вспомнила без какого бы то ни было энтузиазма:

— Ах, Придоров…

— Да, Придоров. Узнали? Увидел здесь, когда старьевшик крутил вас. Понял, что у вас дошло до распродажи, и решил поговорить. Разрешите войти…

Льола закрыла с тоской глаза, досадливо отступила, и они очутились в комнате.

Вошедший бросил взгляд на стол, подоконник и стоящие на них примус, кухонную миску и пустую банку из-под консервов. Окна завешивала приколотая булавками к раме газета. Так же был покрыт газетой с высохшими пятнами и стол.

Гость с кислым небрежением отвел взгляд от нищенской утвари и мелькнул глазами по стоявшей возле холодной печки детской коляске, нарядно красовавшейся окружевленным бельем и голубеньким одеяльцем, из-под которого чернела первым нежненьким ошерстением головка ребенка.

Он вцепился на мгновение в эти, красящие всю комнату младенческие ясли, но, мигнув раз-другой в сторону постельки, подернул скулами и быстро отвернулся, не давая заметить молодой женщине, что вид покоившегося в гнездышке ребенка заставил его скривиться.

Льола кивнула ему головой на стул, и гость, — как будто еще ничего не заметил, — заявил, с удобством располагаясь на стуле:

— Увижу теперь, как вы живете…

— Нечего смотреть! — с болью уничижения коротко возразила Льола, отражая любопытствующую недоброту гостя. И, чтобы избегнуть необходимости вступать в объяснения, она занялась коляской, перекладывая и взбивая под обнажившимся ребенком подушечку; когда же дитя шевельнулось — поцеловала его и поколыхала коляску, пока ребенок не успокоился.

— Я знаю… — ответил на замечание Льолы человек, носивший фамилию Придорова.

Это был субъект, несмотря на тридцативосьмилетний возраст, уже утучненный, но той, взятой в бандажи подтяжек и ремней портативной тучностью, при которой чемодан живота не расползается в стороны, а скрипит от движения, придавая фигуре лишь барскую солидность. Живым портативным чемоданом по виду был и сам Придоров. Какие-либо приятности в его внешности отсутствовали, лицо же даже портило впечатление. Глаза обволакивала свинцовая ржавчина. Без всяких усилий эти глаза подолгу могли стеклянеть на любом предмете по желанию их владельца. Усы постоянно брились до посинения кожи, а подбородок поражал своей крепостью. Во рту Придорова, казалось, была вставлена нижняя челюсть, сделанная по особому заказу. Обладатель этой челюсти сел грубо, не сняв ни куртки, ни шапки, пожевал губами, когда Льола занялась ребенком, закурил и, пока молодая женщина не повернулась к нему, с досадой клубил дымом то направо, то налево, то вверх, то вниз. В то же время он обсасывал в уме особый злой расчет, заставивший его вторгнуться к молодой женщине.

Льола между тем то краснела, то бледнела, предугадывая причину появления непрошенного гостя. Она не могла сомневаться в том, что этот визит повлечет за собой грубейшее посягательство на нее. Об этом говорило все то, что она могла вспомнить о личности явившегося человека.

Придоров познакомился с ней вскоре после того как она вышла замуж за Лугового. Он был начальником ее мужа в правлении Всеобщей электрической компании, одним из главных инженеров этой компании.

Увидав однажды жену своего товарища, влиятельный инженер бесцеремонно стал искать случаев ухаживать за Льолой.

В это время большевики национализировали крупные предприятия. Инженерский состав предприятий Всеобщей электрической компании служить большевикам не захотел; Луговой, Придоров и двое-трое бывших служак компании вместе покинули Москву, вместе помогали друг другу устраиваться в Одессе. Луговой нашел было работу в частной технической конторе. Придоров терся возле врангелевского штаба в качестве эксперта при каких-то поставках. Случаев для того, чтобы он мог встретиться с Льолой без Лугового, не было. И вдруг по чьей-то рекомендации, равнявшейся наговору, Луговой получил из штаба самого Врангеля предложение итти в качестве офицера в особый отряд внутренней службы. Трудно было отказываться, тем более, что Луговой считал войну против большевиков необходимой; скрепя сердце он расстался с Льолой. Придоров, лишь только Луговой отправился в отряд, стал виться возле Льолы.

Молодой женщине удалось временно отгородиться от низменных ухаживаний. Она была беременна.

У белых тем временем начались неудачи, а затем произошел и полный их разгром; все перепуталось в стане белых, как лапша.

Льола родила. Лугового не было. Начались ее испытания, побудившие ее броситься в Москву, чтобы прожить у родственников и вернуться затем обратно в Одессу на место учительницы. Придорова необычайная встряска заставила вылинять и забиться куда-то в щель, так что Льола забыла о существовании этого человека. И вдруг в самый безысходный момент ее жизни он снова вторгся к ней.

Перед его появлением Льолу еще не парализовало отчаяние. Она знала, что ей и ребенку нечего есть, что необходимо купить молока, дров, хлеба, но ей казалось, что стоило только продать мех — и все после этого пойдет, временно хотя бы, хорошо. Появление же несомненно и теперь, как всегда, денежного Придорова обдало ее заморозившим в жилах кровь страхом, заставив почувствовать, что у нее действительно больше нет никакой надежды на будущее. Она не находила мужества взглянуть на начавшего властвовать над нею, прежде даже чем она сказала что-нибудь, мужчину.

Льола оттянула, насколько могла, момент разговора, помедлив возле ребенка, и, наконец, бросила на инженера вопросительный взгляд.

Тот вместо ответа выразительно повел вокруг головой и упрекнул женщину:

— Долго думаете так прожить?

Он думал, что Льоле принадлежат нищенская кровать и примус с мисками. Но и это было ошибкой. Разбитная компаньонка Льолы, вторая учительница, Аня, предоставила Льоле вместе с пристанищем свое хозяйство и даже помогала ей пропитанием. Имея связи среди полувоенных, полуштатских советских деятелей, она от одного знакомого получала в преизбыточном количестве пайки, пока не стряслась и с нею беда. Недели три назад в городе началась чистка партийцев. Комиссар, снабжавший Аню пайками, оказался уличенным в растратах. Подруга Льолы принесла паническое сообщение о событии, грозившем оставить и Льолу без жалких получек сахару, консервов и других продуктов.

— Какой-то партийный хунхуз Стебун узнал, что я получала паек, и подкапывается, чтобы меня прогнали из школы. Пока не стряслось чего-нибудь — уйду сама…

— Послал бог каких-то Стебунов на нашу голову! — перепугалась Льола и чувством ненависти обволокла это имя.

Аня уехала, забрав свои постельные пожитки, но оставив Льоле обстановку, в которую ткнул теперь взглядом Придоров.

Льола, потемнев слегка, возразила на замечание Придорова:

— Не со мной одной жизнь перемудрила. Тысячам других пришлось хуже…

Она угнетенно села.

— Долго думаете так прожить? — повторил вопрос Придоров тоном повелителя.

Льола попыталась все же улыбнуться, сдерживая волнение гнетущего страха, сосавшего ее не первый уже день.

— Что ж, ведь вы знаете… Лавр Семенович, кажется?.. вы знаете, — выговорила она, когда Придоров подтвердил вопрос кивком головы, — живут не так, как хотят. Если хотите за это ткнуть в меня пальцем, --можете. Некому помочь, никто не подумает, что какая-то Льола вот-вот сойдет с ума… А удивляться тому, что она стала нищей Церерой, да еще нарочно прийти из-за этого… У меня и без того в глазах все вертится…

Льола кусала губы и прятала глаза, еле находя силы, чтобы не брызнуть слезами.

Придоров сощурился.

— Я именно по этому поводу к вам и пришел. От вас зависит начать жить иначе.

Он пробежал блеснувшими глазами по фигуре молодой женщины, формы которой были настолько соразмерны, что не только не терялись от перекроенной из чехлов кремовой холстины, облекавшей их, а будто украшали ее самоделковое платье.

Он вопросительно впился в Льолу и весь вспух от значительности своего замечания, жадно потянувшись вперед.

Льола взглянула на него, чувствуя, как у нее подкашиваются ноги, и в то же мгновение, охваченная жутью стыда и собственного бессилия, отшатнулась и отвела в сторону глаза, еще не зная, что она вынуждена будет сделать.

— Вы понимаете, о чем я говорю? --повелительно спросил Придоров, косясь на шевельнувшегося ребенка.

Он говорил — это ясно было по всему — о том, чтобы Льола стала его сожительницей. Он имел средства обеспечить ее барской жизнью;

Льола потерянно провела рукой по голове. Беспомощно отвернулась.

— У меня ребенок! — подавленно опустила она голову, чуть не падая, ссылаясь на единственное препятствие, мешавшее ей распорядиться собою так, как этого хотел Придоров.

— Елена Дмитриевна, — в первый раз назвал ее по имени гость, --вы думаете, вы не погубите его, если будете кормиться пайком? Вам уже давно его нужно было отдать в приют. Еще так-сяк, пока приходилось его кормить… Да и то люди отдают, в детских домах их выкармливают. А вы держите на руках ребенка, которому грудь матери уже не нужна. Мечтаете сделать себе и ему карьеру, получая пару каких-то ковриг в месяц, банку консервов и пуд картошки?.. Сдохнете и вы и он!

— У меня нет знакомых, которые помогли бы устроить его.

— Я устрою это.

Придоров, очевидно, не сомневался в ее согласии. Льола всем существом воспринимала, что должна перейти и переходит какую-то грань, которая межует жизнь на половинки и кусочки. Но еще одна обязанность связывала ей руки. Ей трудно было сказать об этом.

Придоров видел, что она колеблется, и ждал.

Наконец Льола подняла чугунную тяжесть головы.

— Мы считаем, Лавр Семенович, что мой муж погиб. Но он, может быть, и не убит… может быть, он сидит у большевиков или скрылся после разгрома за границу. В Одессе я ничего не могла узнать, в Москву же с письмами обращалась, — там боятся даже сунуться куда-нибудь за справкой.

Придоров досадливо мигнул, но, ерзнув на стуле, сделал новую, большую для него уступку:

— Хорошо… Съездимте тогда вместе в Москву, мне туда кстати на-днях надо по делам. Впредь до того устроимся с квартирой. Наведете в Москве справки. Если что-нибудь узнаете, вы свободны. Я всем жертвую для такого альянса. Венчаться нам, я думаю, не нужно будет. Большевики насчет женского вопроса-- мастера хоть куда, ввели хороший порядок. Зарегистрируемся. Я вас спасу, Елена Дмитриевна. Ведь я не босяк в паршах, чтобы вы во мне не признали мужчину одного с вами круга. Остальное будет зависеть от Придорова…

Льола не знала, куда девать глаза от взора уставившегося на нее с выжидательной уверенностью Придорова. Что-то и готово было толкнуть ее на резкую отповедь самоуверенно покусившемуся распорядиться ею женолюбу и заставляло цепляться за его предложение, как за единственный способ спастись от голода. Поднимая опустошенные глаза, она вдруг встретилась взглядом с проснувшимся и глядевшим на нее ребенком. Будто двенадцатимесячный Ленька угадывал, на что решается мать.

Льола изменилась в лице на мгновение.

Терзаясь сознанием того, что готова принять позорное предложение инженера, она придумывала новые доводы, чтобы понудить Придорова не сразу требовать от нее ответа.

Она встала, спеша взять на руки ребенка, как защиту против опрометчивого согласия на сделку с мужчиной.

Стук снаружи заставил ее вспомнить, что пора притти старьевщику, и она почти с радостью быстро открыла дверь. Это был, действительно, татарин, представший перед порогом комнаты с расстроенным видом.

Он сразу залопотал, подсекая неясную надежду Льолы:

— Не надо, барынь, епанча! Давай деньга назад! — и, крутнувшись на пороге, с азартом излил объяснение: — Мая все покупаем: юпка, копта, хабур-чебур всякий. А царский епанча и золотой штука большевики отнимают на базары. На ясак берут! Ерлык дают! Зачем ерлык казанским купцам? Давай деньга назад! Мая земляк Мустафа-Гирей-Оглы в вастрог повели за епанча с богатый барынь. Давай деньга назад!

Верно или не верно было, что большевики отнимали предметы роскоши, перекупаемые старьевщиками у поставленной вне закона буржуазии, --Льола поняла только одно — что она должна возвратить татарину деньги, что рушатся все ее расчеты, связанные с немедленной продажей палантина. Конечно, если не этому, то другому старьевщику продать вещь удастся, но сколько за нее заплатят и когда это будет? А она сегодня же должна купить продуктов, — ожидавшаяся выручка от продажи была единственной ее надеждой, если она не хотела оставить ребенка без молока и в нетопленной комнате.

Будто во сне, отдала она обратно татарину деньги. Татарин обрадованно вцепился в них, продолжая твердить о том, что он покупает юбки, и, не дав заметить, что особо переглянулся с Придоровым, нырнул бесследно в коридор. Льола убито взяла на руки ребенка, не смея поднять глаз на сидевшего с видимым бесстрастием Придорова. Стон вырвался у нее сквозь стиснутые зубы, и она, чтобы не показывать слез гостю, стала ходить с ребенком по комнате.

Придоров крякнул.

— Елена Дмитриевна, решайтесь! — напомнил настойчиво он, вставая. — Не губите себя. Вы пожить можете. Даже хорошо, что этого торгаша кто-то перепугал. Палантин вам пригодится еще. А денег не откажитесь взять у меня — я кладу на стол двадцать тысяч пока. Больше так жить вам нельзя… Решайте!

Он стал среди комнаты.

— Я согласна… --сказала, шевельнув глыбой слов, Льола. — Только… лучше зайдите вечером или завтра, переговорим об этом.

— Вот. Э-эх! Ха…

Придорова потянуло немедленно к телу Льолы, но чувствуя, что несчастная женщина должна пересилить еще себя, чтобы примириться с собственным решением, он удержался и, закурив, собрался уходить.

— О малыше не беспокойтесь, — я немедленно устрою все. А в Москве справимся о Луговом…

— Хорошо, — согласилась Льола.

— До свидания!

Большевистский хунхуз Стебун — это один из не сработавшихся в Харькове с товарищами наркомов Украинской республики, перешедший на партийную работу.

У него драма. Две драмы одновременно.

Первая драма — по работе. Он проводил в ряде го

родов предпринятую в это время чистку партийных рядов. К оценке состава партии подошел с меркой подпольщика-идеалиста, не признающего в соратнике-коммунисте никаких отступлений от подвижничества на партийном посту. Попытался свирепо громить приблудничество нестойких элементов, просочившихся в ряды партии. И срезался. Партийный центр поставил вопрос о перегибах в линии Стебуна при сортировке партийцев. Его вызвали для объяснений.

Вторая драма тяжелее.

Ребенок заболел у Стебуна. Заболел сын у него, единственный трехлетний Котька. Это было первое, что узнал Стебун, возвратившись из центра в Одессу, где жила его семья.

Стебун — скоба из железа. Тут не выдержал — заскрипел.

Стебун жил в одном из советских домов. Две комнаты, общая кухня, жена, Котька и телефонный аппарат.

Поселился здесь явочным порядком, вскоре после того, как ликвидирован был врангелевский фронт.

Жена перед замужеством была начинавшей артисткой. Гражданская война прервала ее сценическую карьеру, посадила на паек, столкнула с крупной личностью Стебуна — и вот брак.

Стебун заставил ее читать. Она пробовала работать в учреждениях в качестве помощницы секретаря и иностранной корреспондентки.

Работу оставила, когда родился ребенок; после родов тяжело болела. Стебун отправил ее на время в Крым.

Выздоровела, возвратилась в Одессу. Ссылаясь на расходы, связанные с заботой о ребенке, стала нажимать на Стебуна, требуя усиленного внимания к вопросу о заработке..

Стебун, мотался ли он в разъездах, выполнял ли обязанности инструктора или оседал ненадолго в центре в качестве наркома, — всегда одинаково был занят днем и ночью.

Но, уезжая теперь для объяснений в центр, после чистки организации в Одессе, партийный ломовик поразился случайно открытому, новому для него обстоятельству: жена усердно писала какие-то полубеллетристические бессодержательные статейки. Стал расспрашивать ее и вырвал признание, что это — для товарища Диссмана, который ее «материалы» печатает в каком-то приложении к газете.

— И редакция не выпроваживает тебя с этой галиматьей? — возмутился Стебун.

— «Выпроваживает»?! Я за свои заметки уже три раза получала деньги! — фыркнула жена, беспокойно стараясь отвязаться от щекотливого разговора.

Это была весьма молодая сравнительно с Стебуном особа, стократ румянившаяся и пудрившаяся на день. От колен и до локтей, от кудряшек головы и до пяток-- модель салонной киногероини.

Она боялась, что муж догадается по сделанному им открытию о многом другом, что она скрывала от него.

И почти вырвав из рук Стебуна два писчих полулиста, на которых было изложено назидательное поучение об отсутствии чинности в рабочих клубах, она нервно стала искать место, куда сунуть заметку от глаз мужа.

Но Стебуну было не до догадок. Надо было получить путевку, добыть билет, договориться с двумя-тремя сторонниками, поддерживавшими его линию. И он уехал, не установив ничего окончательно о доподлинных помыслах жены. Потребовал коротко, чтобы она не только сочинительствовала, но и смотрела за мальчиком, который откуда-то научался сквернословить и дичился всякого нового человека.

Возвратившись с достаточно издерганными нервами, главковерх семьи застал мальчика уже втечение нескольких дней лежащим в постели в жару. Жена, не ожидавшая его приезда, подозрительно забеспокоилась и странно повела себя. Несмотря на то, что денег Стебун мог давать ей лишь столько, что их еле-еле должно было хватать на существование, на руке у нее он увидел золотые часики в камешках. Не успел, однако, он спросить ее относительно их происхождения, как, выпорхнув куда-то, она возвратилась уже без часов: спрятала, рассчитывая, что он их не заметил.

Стебун о своих открытиях промолчал, но наблюдения продолжал.

— Доктора звала ты? — спросил он, только успев раздеться и сейчас же направляясь к постели больного ребенка,. чтобы приласкать его.

— Звала. Вчера вечером был, прописал питье. Я хотела сейчас давать. Вот это…

У постельки Стебун вытянулся и отдернул протянутую к стонущему мальчику руку.

— Что это?!

Лицо больного было в гноящихся волдырях. Клей сукровицы, вытекавший из язвочек, образовал на личике корку и продолжал сочиться, склеивая ресницы.

Котька измученно стонал, силясь расщепить веки.

— Это сегодня утром у него сыпь какая-то показалась, — оправдывалась мать. — Вчера еще не было.

Мальчишка, открыв, наконец, глаза и узнав отца, на мгновение смолк, забывчиво потянулся было к нему, но только взвизгнул, сваливаясь обратно, и стал метаться, вонзая пальцы в лицо.

От лица нехорошо пахло.

У Стебуна внутри все сжалось. Одной рукой он схватил ручонки сына, чтобы не дать ему раздирать себе щеки, другую положил на горячий лобик. Потом взял со стола лекарство.

Скрипнув зубами от отчаяния, он постарался придать своему голосу ободряющий, беззаботный тон.

— Что, брат Котька, прижгло! Даже поговорить с отцом не хочешь. Вертишься? Ничего… Не умрешь, брат. Не задавайся будто мужчина: тебе все одно только два месяца. Выпей-ка лекарства, а ну…

Малыш-отсосок уже имел свои претензии. Он очень гордился своим возрастом и кровно обижался, когда его возраст преуменьшали. И раньше, когда Стебун при заездах домой, дразня мальчика, насмешливо повторял: "Тебе только два месяца, тебе два месяца! Не задавайся, шкет! " — мальчик неизменно выходил из себя, неистовствовал и, доходя до истерики, топал ногами, сжимал кулачишки. — "Тебе самому всего три года! Тебе самому всего три года! Вруша-Илюша! Вруша-Илюша! "

Но теперь возмущавшая мальчика шутка возымела только то действие, что больной с беспомощным равнодушием вытянулся под рукой отца, закрывая глаза.

На мгновение ему как будто стало легче. Но, учуяв лекарство, он испуганно съежился и со стенающим лепетом выговорил схваченную кое-как Стебуном жалобу протестующего мученика:

— Родной отец мучает! O-о! O-о! O-о!.. Родной отец мучает!

От этого жгучего упрека внутри неподатливого на жалобы Стебуна все перевернулось. Рука с лекарством беспомощно отстранилась от больного. Но ребенок снова закрыл глаза и, слабея от болей, продолжал стонать.

Кроме ласки никакого средства облегчить мучения сына у Стебуна не было. Ласка же до ребенка не доходила. Как сделать, чтобы болезнь для мальчика не была по крайней мере пыткой? Стебун не знал. Оставалось уйти прочь от постельки.

— Доктор когда придет? — повернулся он к женщине, ждавшей распоряжений мужа.

— Через два часа… Если хочешь, Иля, я позову его, чтобы он сейчас приехал. Или позовем какого-нибудь другого доктора, потому что этот такой чурбан! Ворочал-ворочал его, ни слова не сказал, сунул рецепт и ушел.

Зина — так звали испуганно поддабривавшуюся к Стебуну жену — была сама не своя. Она чувствовала, что Стебун о чем-то выжидательно не договаривает, и от его недомолвок с методическими сухими вопросами и движениями каждую минуту готова была провалиться сквозь землю.

"Все знает! Заметил часы! " — чувствовала она и ждала катастрофы.

Но Стебун был слишком потрясен тем, что происходило с сыном. Отчаявшись перенести то, что он видел, он оставил ребенка. Не зная, что с собой делать, вышел из дома, чтобы прошагать несколько улиц и хоть за думами, в бесцельном хождении освоиться с несчастьем. Но, возвратившись, он нашел то же, что оставил: пугливо оглядывающую его жену, заставляющее хвататься за голову стенание мучающегося ребенка. И Стебун заметался. То потерянно выходил из комнаты, не глядя на жену, то снова входил, пробовал положить руку на головку мальчика, скрипел зубами от его стонов и снова выходил, чтобы покружиться несколько минут в соседней комнате.

Когда пришел доктор, Стебун угрожающе остановился у постельки, сбоку от него.

Зина, надевшая простенький домашний пеньюар вместо нарядно расшитой блузки и короткой юбочки, в которых она была, когда приехал Стебун, уже не силилась даже обманывать мужа. Как приговоренная стала возле окна и с нервическим напряжением следила за движениями мужа.

Доктор, взглянув на ребенка, нехотя подошел к постельке.

— Вот что… Виноваты сами! Все ясно!

Он выпрямился и махнул безнадежно рукой.

Стебун сунулся плечами вперед, вырвал из кармана руки.

— Ничего не ясно. Что у него?

— Видите язвы?

— Вижу… А что это — язвы?

— Стыдно же не знать этого! Натуральная черная оспа… Не позаботились о том, чтобы сделать мальчишке прививку. Культурные люди! А еще ахаете… Эх, народец!

У Стебуна в голове зазвенело. На мгновение он тяжело схватился за стул, ожидая, пока прояснится сознание, механически тяжело поднял судорожно сжатую в кулак руку. Тихо повернулся к жене.

Молодая женщина, также со сжатыми кулаками и стиснутыми зубами, подалась несколько от мужа и вызывающе ждала всего, что могло разразиться.

— Ты же меня заверила, что оспа привита… а?..

— Попробовал бы ты походить по этим амбулаториям сам, а то жена изволь таскаться… «Заверила»!

Стебун грузно переступил с ноги на ногу, придвигаясь к жене и не сводя с нее глаз.

— Ах! — женщина начала пятиться к дверям.

Доктор бросился к хозяевам и сурово взял оглушенного негодованием Стебуна за руку.

— Успокойтесь, товарищ Стебун! Не видели вы разве встрясок хуже этой? А? А ну, выпейте-ка вот воды…

И он, живо оглянувшись, с необычно быстрой предусмотрительностью подступил к нему, подавая воду.

Стебун, проведя руками по лицу, так что на висках и на скулах выступили багровые пятна, отстранил его.

— Спасибо, доктор! Не беспокойтесь, я удержу себя в руках… Может ребенок все-таки выдержать болезнь?

Доктор пробежал взглядом по постельке и отрицательно мотнул головой.

— Сколько он еще может мучиться?

— Дня два… Облегчения теперь не будет.

— А-а!.. — простонал Стебун. — Хорошо, доктор! — махнул он рукой. --Простите за беспокойство и спасибо за посещение. До свидания…

Стебун оглянулся.

Женского существа, которое, будто по надутому бумажному кульку, хлопнуло рукой по его счастью и разбило его, — не было. Зина вышла, как только предостерегающее вмешательство доктора остановило занесенную над ней руку мужа.

Он посмотрел с полминуты на ребенка, вздрагивая от его стонов. Шатаясь, порылся в ящике письменного стола, разыскал среди склянок, старых ручек и принадлежностей для бритья порошок морфия, сел с этим порошком возле постельки, положил снова руку на головку ребенка и опустил сам голову…

Жена притаилась в другой комнате.

Теперь попавший в переплет событий ломовик-партиец стал сопоставлять свои наблюдения над поведением жены и делать выводы. И были так тяжелы эти выводы, что он несколько раз то разгибал спину, то со скрипящим стоном снова сгибал ее, опуская голову.

Он пришел к заключению, что жена имела любовника. Этим любовником был более молодой и более, чем Стебун, занятый своей карьерой редактор журнала Диссман. Недаром Диссману понадобилось поощрять легкомысленную женщину на сочинительство невежественных заметок в газету…

И другое заключение напрашивалось. В женщине, несомненно, были остатки любви и к мужу. Но частые отлучки Стебуна разобщали его и ее, и она поскользнулась, сама ужасаясь тому, что после этого должно было произойти.

И, наконец, последнее заключение — заключение о том, что, несмотря на остатки любви этой женщины к нему, он уже любить ее и жить с ней не сможет. Делить жизнь с женщиной, которая, меняя постель на постель, допустила, чтобы ее ребенок живьем сгнил? Это была бы не жизнь мужа и жены, а полная фальши связь людей, ненавидящих друг друга.

С этой связью надо было кончать.

Он решил это, и еще больней его пронизал повторившийся стон сына, переворачивая в нем душу.

Облегчить мучения ребенка было невозможно. Но зачем заставлять его еще два дня мучиться, если от пытки его не облегчит даже сон? Мальчик метался в забытьи, ничего не видел, ни на что не отзывался, не поворачивался даже — ни тогда, когда его звал отец, ни тогда, когда Стебун прижимал к его головке руку. Ребенок только пытался хвататься руками за изъязвленное лицо.

Стебун мог избавить его от страдания, только погасив язычок пламени его жизни. Пускай это будет убийство. Ребенку меньше пытки. А для него, Стебуна, это единственный способ проявить человеческое чувство к умирающему сыну. По крайней мере это дорогое существо не будет еще столько времени гореть и терзаться, сколько предсказывает доктор.

— Точка! Другого выхода нет!

Но и решившись на это, Стебун не в силах был сразу вылить ребенку в ротик яд. Он вспомнил, --как прежде, при его возвращении домой, радовался мальчик, научившись узнавать его приближение еще по шагам в коридоре, как он лепетал те газетные и митинговые слова, которые чаще всего употреблял в разговоре сам Стебун. Теперь ребенок будто никогда ни этих слов, ни ласки отца, ни самого Стебуна не знал.

Стебуна от нервного потрясения начало лихорадить.

Надо было решаться.

В винном стаканчике Стебун разболтал с водой порошок, оторвавшись на минуту от ребенка. Теперь он сидел с этим стаканчиком, закрыв глаза и слушая стукотню своего сердца.

Он знал себя. Знал, что никогда угрозы смерти, ни его собственной, ни чужой, не загораживали пути перед его прямолинейным поведением. И на этот раз свою нервную систему он удержит в подчинении, хотя и оторвет от своего тела этот кусок мяса — Котьку, сына, Котьку, единственное существо, отсосок его крови, его мозга, его кипучей мысли. Больше ведь не будет ни сына, ни дочери, воплощающих живой послед его крови, потому что вообще до семьи ли Стебуну теперь, когда что-то происходит вокруг и линяет все: тут — Диссманы, там — осечка в самой, казалось бы, правильной линии партийного поведения…

Надо решать.

Стебун раскрыл затуманившиеся глаза, скрипнул зубами, поцеловал сына. Приподнял его за голову, разжал ротик и влил морфий.

Ребенок заметался.

Стебун бросил в угол комнаты стопку, звякнувшую с жалобным дребезжанием о пол, и бурно заходил по комнате.

— A-а!..

Он стонал и хватал себя рукой за горло, чтобы не хрипеть от боли, от зверской злобы на жизнь, от стыда. Он не сразу воспринял, как вошла в комнату, боязливо посмотрела на него и наклонилась к больному жена. Она ахнула, оглянулась, снова ахнула и вдруг зарыдала. Но только через какой-то промежуток времени, — Стебун сам не знал, сколько времени спустя, — звуки рыдания дошли и до его сознания.

Почти одновременно с тем, как он воспринял ее плач, она воскликнула:

— Иля, он уже умер!

— Да, умер… Я дал ему морфий, — обернулся и с безразличным спокойствием бросил он.

— Ты его отравил?! — исказилось лицо у женщины, когда она осознала значение его слов.

— Да… И на это если не жизнь, то какая-нибудь обвешанная тряпками индюшка без души и сердца толкнет!.. Собирайся хоронить его да перестань плакать…

— Иля! — вырвалось вдруг у женщины. — У меня самой теперь ведь все разрывается… Прости же!

И она порывисто поднялась, повернулась в его сторону.

Стебун устало махнул рукой.

— Все ясно… Если любовник завелся, то не до ребенка… Плохо только, что и свое женское и свое материнское чувство ваш брат ради блудни превращает в мыльные пузыри… Ни прощения, ни непрощения! Положим в гроб ребенка, отнесем его на кладбище-- и тогда поступай как хочешь. Женой моей больше ты не будешь.

— A-а, так!..

— Да, так… Я пойду куплю гроб и закажу могилу.

— Обедать будешь?

— Нет.

Стебун очутился у вешалки, воткнулся в пальто. Пощупал, в кармане ли кошелек. Пошел.

Теперь переезд в поезде уже не представлял собою таких мытарств, какими сопровождалась бы всего год назад поездка из одного города в другой.

Придоров жениховски прифрантился. Впервые после долгого времени хорошо оделась Льола. Это вполне отвечало намерению ехать не без комфорта, в мягком вагоне.

Возле вагона пришлось остановиться. Проводник пропускал успевших нахлынуть ранее пассажиров, — образовалась небольшая очередь. Ничтожное обстоятельство в ряду всей массы других безразличных впечатлений в момент этой посадки дошло до сознания Льолы, заставило ее вздрогнуть и вспомнить еще тяготевшие над ней дни голода и нужды.

— Уезжаете? Напрасно, товарищ Стебун, не остаетесь в Одессе. Попросили бы мы Москву… Всех первосортных практиков центр отзывает.

Выражал сожаление молодой пухленький телеграфист, очевидно растроганный непредвиденным отъездом товарища. Тот, кого он провожал, --мужчина в пенснэ, с ранцевидной сумкой в руке и с постелью в чехле под мышкой, — пока входили пассажиры, два раза переступил возле телеграфиста, четко поворачиваясь и останавливаясь, будто он только что вышел из боевой, хорошо военизированной шеренги.

Льола схватила с одного взгляда фигуру этого человека, бесстрастно взиравшего на общую спешку. Услышав ненавистное имя «Стебун», она вдруг почувствовала странное смятение.

Занося ногу на ступеньку, бессознательно запечатлела в голове четкий ответ полузнакомого человека телеграфисту:

— Первосортные практики и в Москве нужны, товарищ Виктор…

Льола так ушла в себя, что не помнила, как были ею и Придоровым заняты места и как она очутилась на диване, в углу вагонной кабинки.

Она уже раскаивалась в своей необоснованной неприязни к тому человеку, по милости которого была покинута Аней и осталась на голод в четырех стенах школьной комнаты.

В ее памяти всплыла частичка жуткой действительности, кошмары которой она еще недавно испытывала.

Это произошло четыре месяца назад.

Льола с ребенком, которого в то время еще кормила грудью, возвращалась из Москвы в Одессу. Московский поезд шел только до Харькова, а там надо было хлопотать о том, чтобы заручиться возможностью дальнейшей поездки.

Одну случайную знакомку Льола попросила подержать дитя, а сама пошла рыскать по канцеляриям станционных начальников. Того, что ей нужно было, она добилась, но на это потребовалось много времени. И она замирала, зная, что ребенок давно не кормлен.

Но едва только она освободилась и, придя в зал, взяла у женщины малютку, как проезжающих стали выгонять с вокзала наружу, для того чтобы облегчить милиции возможность облавы на мешочников.

Льола до открытия зала очутилась среди нищего и беспризорного вокзального людняка на торговых задворках вокзала.

Это было, однако, не самое худшее.

Еще одно несчастье шло вместе со всеми другими. Среди привокзального толчка негде было приткнуться, чтобы покормить ребенка. Льола же как раз была в особом, чуть ли не единственном ее нелепом платье, с ошейником воротника и пуговицами на спине. Хоть рви его, когда надо открыть грудь. А ребенок полдня не получал молока, терзая мать жалобным писком.

Льола пометалась взглядом из стороны в сторону, ища уголок, где ее никто не видел бы.

Но везде громоздились экипажи, терлись от самого выхода вокзала и до ближайших домов группы и одиночки подозрительных завсегдатаев вокзальных проулков, кочевали и кричали возле лотков продавцы папирос, пирожков и вареной требухи.

Ребенок мог докричаться до родимчика. Сама Льола готова была сойти с ума от горя.

И тогда она решилась.

Тут же, на глазах толкущихся из стороны в сторону прохожих и проезжих она повернулась к стене, расстегнула пальто, подняла перед платья, открывая таким образом все исподнее, и сунула к груди ребенка.

Чувство жесточайшей обиды за свои несчастья и материнского страха за то, что ей не дадут покормить дитя, заволокло ей глаза туманом. И, заткнув рот ребенку, она с мучительной, смертной тоской ждала, что вот-вот кто-нибудь гикнет на нее. И она, интеллигентная, холеная даже, юная женщина, дойдя до состояния, которым обрекала себя на надругательство, почувствовала, что к ней обернулись раклы, курившие на корточках у края панели; подталкивая друг друга, приближались к ней двое гигикающих оборванцев в обмызганных пивнушками отрепьях.

Она повела безумным взглядом — и не успела отдернуть ребенка, чтобы повернуться и плюнуть в глаза зубоскалящим хулиганам, как все переменилось.

Ее беспомощность заметили двое мужчин, подъехавших к вокзалу и ожидавших возле крытого большого автомобиля, пока откроется вокзал.

Один из этих мужчин, в расстегнутой шинели, с пенснэ на крупном носу, имевший вид баррикадного бойца, не пропустил ни одной подробности из поведения Льолы и повернулся протестующе в ее сторону, лишь только она приложила к груди ребенка.

Затем он было остановился.

Но увидев, что двое бродяг хотят затронуть женщину, он дал знак своему товарищу и очутился возле хулиганов. Тотчас же его руки цапками тисков впились в плечи одного оборванца. Он, рывком, повернул парня словно мешок с кладью и отодвинул его на шаг от себя. Внезапно сделал то же самое и с другим. Потом, не сжав даже кулаков, указал вперед пальцем, выразительно хлестнул по проходимцам взглядом и коротко скомандовал:

— Него-дяи!.. Вон!

Сказано было так, что раклы немедленно улетучились.

А незнакомец, проводив их взглядом, поднял глаза на Льолу и, мгновение помедлив, решительно подошел к юной матери.

— Покормите, товарищ, младенца, пусть не плачет. Идите с ним в автомобиль. На этой машине я приехал, и она без дела будет стоять здесь часа два… Я тоже жду поезда…

Теперь у Льолы брызнули слезы.

Она едва не падала с ног и не имела сил ни сопротивляться, ни отвечать что бы то ни было заступившемуся за нее человеку. Только гнулась к ребенку и вместе с ним дрожала от судорог истерики, не двигаясь с места.

— Спасибо, спасибо! — не благодарила, а оправдывалась она за свое состояние, сгорая со стыда.

Незнакомец, увидев, что она сопротивляется, запнулся. Сжал сухие губы и жестко обрезал ее:

— Церемоний хотите? Не нюньте и идите, пока ребенок не закатился. Дурного об этом никто не подумает. Пойдемте!

Льола заспешила к автомобилю, и командовавший ею человек подвел ее к машине, от которой увел покорно последовавших за ним товарища и шофера.

Льола покормила Леньку. Товарищ человека, заступившегося за нее, оказал ей помощь при посадке. В одесском составе шел особый вагон «Центропечати», и этот товарищ убедил агентов пустить Льолу в их теплушку с литературой. Это уже было для Льолы настоящим счастьем, потому что агенты ехали на просторе и литературная теплушка имела перегородки. Льола радовалась удаче.

Доехав затем до Одессы, она вскоре забыла об этом случае. И лишь теперь вспомнила все, узнав в ненавистном ей Стебуне человека, избавившего ее от издевательства вокзальных хулиганов.

При первой встрече он производил впечатление особой властностью. Теперь же в нем была какая-то перемена.

Льола, пока Придоров размещал вещи, уткнулась взглядом в окно вагона. В купэ почти одновременно с ними вошла и, разместив при помощи носильщика свой багаж, взволнованно затолклась перезрелая девица в подсолнечнике помытых перекисью водорода кудряшек. Девица то садилась, то выглядывала в коридор, то совалась к окну, не находя себе места от вызванного отъездом избытка чувств.

А с Льолой творилось непонятное. Она была уверена, что сейчас же в купэ войдет и будет ехать в одной кабинке с Придоровым и с нею также и этот чужеродный и порывучий Стебун.

И она не ошиблась.

Сперва кто-то остановился возле полуоткрытой дверцы, уступая место другим, разбирающимся в номерах купэ пассажирам. Затем кто-то перед кем-то извинился. Одновременно в дверь купэ, где уже было трое пассажиров, просунулся чей-то серый бок, и Стебун, заставив всех оглянуться на себя, оказался в проходике между двумя диванами.

Он дернул кверху суховялым желвачным лицом, блеснув по промежутку купэ зайчиками отражений от стекол своего пенснэ, жестко подержал одно мгновение на уровне с верхней полкой остьецо полинялой и пересохшей, как крошка турецкого табаку, бородки и, найдя для вещей место, ткнул на свободную сетку свой багаж.

Опускаясь с нижнего дивана, на который он привстал, чтобы дотянуться до сетки, он полувыжидательно скользнул испытующим взглядом по попутчикам.

Льола затаила дыхание и отвела на мгновение в сторону глаза, ожидая, узнает ли ее вошедший и захочет ли он вспомнить свою встречу с ней.

Но Стебун, чуть задержав с легким изумлением на ней глаза, перевел взгляд на Придорова, а через секунду уже снимал пальто и, вынув из кармана газету, с особой необщительностью, так недружелюбно загородился ею, что Придорову, собравшемуся с ним поговорить, пришлось только крякнуть.

Лимонноволосая девица воскликнула, лишь тронулся поезд:

— Слава тебе, господи!

— Далеко едете? — сочувственно поинтересовался Придоров.

— До Москвы. Боже, двое суток!

— Да, двое суток. А вы спешите-с?.. Служите там?

— Да. Поскорей бы эти станции… Была здесь в командировке для инструктирования Профессионального союза печатников. Объясняла правила ведения отчетности… Не моя даже специальность. Я училась товароведению. Но товароведение никому не нужно теперь. А если нигде не служить, то бог знает за кого и считать все будут. Спасибо, знакомые порекомендовали заведующему одному. А в союзе и жалованье, и хоть никто не понимает в деле, зато меня по бухгалтерии считают ответственным работником. Уже второй раз командируют в провинцию. Пошлют, а тем временем без меня натворят такого, что мне потом и по праздникам приходится сидеть на работе. Вот и надо спешить для своей же пользы…

Девица с ужимкой, претендующей на выражение скромного достоинства, убедительно тряхнула головой. Не могло, однако, быть сомнения в том, что говорилось все это с целью прихвастнуть перед другой женщиной, ехавшей не по делам государственного значения.

Льола так и поняла ее речь, не двинувшись от окна, возле которого сидела, и будто не слушая самоаттестацию попутчицы.

Придоров в неопределенном мычании выразил участие к положению девицы:

— Да… Значит вы у товарищей печатников министр финансов, можно сказать? Хе-хе!

Он с деланным смешком призакрыл глаза, и желая продлить разговор и боясь на каком-нибудь замечании попасть впросак.

Стебун связывал его. Девицу можно было настроить на любой лад и заставить ее изливаться в душеспасительных сплетнях насчет большевиков. Но подозрительно таящий что-то в непогодных желваках лица и непрошенно вторгшийся к воспитанным людям пассажир с газетой мог придраться к первому же критическому замечанию, связанному с политикой большевиков, и тогда вся поездка была бы испорчена.

Придоров поэтому, пересиливая себя, заискивающе приспосабливался и к девице и к шуршавшему листами «Известий» незнакомцу.

Девица же, увидев, что Льола оторвалась от окна, чтобы заглянуть в зеркальце и скрепить черный абажур волос дорогими красными гребенками, попросила разрешения взглянуть на них; взяла одну заколку в руки и похвалила:

— Очень миленькие… Но я не люблю. Все считают, что брюнеткам лучше зеленое или красное, а вот у меня вкус: не выношу ярких цветов.

И она критически поджала губы.

Льола рокотно рассмеялась.

— Ха-ха-ха! Как забавно! Есть катехизис и на это, оказывается. Нужна теория причесок и философия о цвете шпилек и блузок…

— Что же у вас… скажете, вкуса нет? — обиженно возразила девица.

Льола знала, что ее слушают не только девица и

Придоров. Хотелось под видом разговора с пассажиркою сказать что-нибудь не дамски пустое ее недоступному заступнику, Стебуну, и она с значительной краткостью кстати навернувшимся ответом оборвала разговор:

— У меня вкус к людям.

Стебун, не отставляя газеты, оторвался от чтения. Его будто шевельнуло, и он с интересом поглядел на молодую женщину. Желваки его лица мягко разгладились, и он на мгновение весь засветился. Когда Льола поймала его взгляд, это почти осчастливило ее.

Но Стебун снова уже читал или делал вид, что читает.

Он чувствовал, что происходит вокруг него. Личность каждого из пассажиров говорила сама за себя. Невольно сложились в душе приблизительные характеристики каждого.

Этот зверозубый одессит, спутник молодой и странно-бывалой уже женщины — акула. Поддакивает чванящейся профсоюзной казначейше что-то о горячке работы в союзе и сам давится каждым собственным междометием. Печонка советского бытия не переваривает. Но хищник боится выказать себя.

Девица — хвастливая дура. И до Москвы не выдохнется. Сто раз расхвалит порядки, от которых зависят ее шкурные дела, и тут же наговорит тысячи пустопорожних жалоб — ради того только, чтобы подладиться к тону собеседников.

Существо, внешне наиболее человеческое, приблизительно двадцатидвухлетняя красивая женщина — менее всех в то же время самостоятельна. В ее манере молчаливо замыкаться в самое себя и приниженно садиться к сторонке — какой-то надрыв. Не жену этого сухобродого моржа напоминает она, а его принадлежность какую-то. Но ведь еще недавно эта гражданка в качестве беспризорно ехавшей матери не имела места, где приткнуться, чтобы покормить ребенка. Что же случилось после того? Душок протеста в ее ответе инструкторше свежо пахнул на разборчивого Стебуна. Но это животное… Муж?..

Стебун стал ненавидеть без всякой видимой причины, как самого кровного своего врага, барски сочного, подобно рождественскому балыку, Придорова.

В свою очередь и Придоров перехватил в прозрении того, кем была личность недоступного пассажира, отгородившегося от спутников газетой.

Придоров, пока не поделился с ним хотя бы несколькими замечаниями, не мог чувствовать себя спокойно в купэ. Шомпольная стегучесть семижильного и заведенного на рабочий лад Стебуна не оставляла сомнения что он не из стана случайно проезжающих по своим делам обывателей. Это, очевидно, был большевик. Но и с большевиками Придорову было не в первый раз встречаться. Надо было, чтобы только заговорил он хоть о чем-нибудь.

И Придоров наконец улучил момент.

Стебун оторвался для передышки от газеты и оглянулся на присутствующих.

Тотчас же Придоров стянул губы в фальшивую сочувственную улыбку и с почти непосильным для него интересом к вопросам коммунистической политики поделился догадкой о газетных новостях, намекая на разительную перемену отношений со стороны правительств буржуазной Европы к советской власти. Это было время, когда одно за другим несколько капиталистических государств объявили об установлении дипломатических сношений с правительством рабоче-крестьянского государства. Придоров, давясь улыбкой, сладко спросил Стебуна об этих приятных для большевиков событиях:

— Всё признают и признают нас?

Стебун беспокойно шевельнул газетой и с недоброй сухостью поиграл глазами на спрашивавшем.

Кого «нас»? --прищурился он с рассчитанным презрением. — Компанию одесской черной биржи?

Придоров дернул беспокойно губами, испуганно оглянулся вокруг, прижимаясь к спинке вагона, и, спрятав глаза, отважился объяснить:

— Я — советский гражданин, гражданин пассажир! Может быть, и мне интересно, чтобы нас уважала Лига наций.

— А… Это именно не всякому советскому гражданину интересно.

И Стебун, бросив газету, вышел.

Льола пренебрежительно покосилась на Придорова.

«Не заговаривал бы уж лучше, если отступать некуда», --шевельнулись в ней и досада и удовольствие оттого, что Придоров нарвался на отпор.

Придоров же перетрусил на-смерть, хотя и силился скрыть это. Наклонился к уху Льолы, чтобы не слышала спутница, и предостерегающе шепнул:

— Из Чека или поездной шпион… Смотри, не задень чем-нибудь! Еще придерется, и в подвал через такого попасть недолго…

Льола остановила остолбенелый взгляд на Придорове. У нее было свое мнение по поводу закулисной стороны некоторых его дел, но что он способен галлюцинировать чекистами, она не могла ожидать.

Она с горькой досадой отвернулась':

— Пусть шпионит… Глупость!

Стебун прильнул к окну в коридоре и думал о том, что найдет он в Москве, что заполнило бы его после потери семьи.

Всякий знает, что такое центр Москвы. Это стадион движений революционных масс и средоточие прославленных на весь мир театров и площадей. Это место, где даже водосточные трубы парадно выступающих дворцов гудят маршами коммунизма, а очереди трамваев и автобусов вздваивают ряды, равняясь по башням Кремля.

Но у самого выхода к этому центру, в тылу одного из театров, примостилась промозгшая до самого нутра двухэтажная руина, которая, несмотря ни на что, хранит название «Централь».

Дом этот некогда был третьеразрядной гостиницей. Во время революции его муниципализировали, и в него явочным порядком вселялся всякий, кто не имел лучшего пристанища. Те, кому деваться было некуда, не брезговали ни изодранными обоями, ни полумраком коридоров.

Дом долго был бесхозяйственным. Это представляло ряд удобств для особых жителей столицы, играющих в жмурки с жизнью. Поэтому дом видел в своих стенах и дезертиров, и мешечников, и спекулянтов с Сухаревки.

Но соседство с особняками и дворцами учреждений столичного центра обязывает.

Домом попробовал овладеть губком. В «Централе» появился комендант дома Русаков, который побывал в губкоме, получил мандат и начал орудовать жилищными делами и райжилотдела и партийных работников.

Это был человек фронтового покроя. Лицо и глаза скрытые и осмотрительные, а все обращение с людьми такое, будто привык гражданин Русаков к командным ухваткам, но должен был подавлять характер. На разговоры он почти никогда не давался, но удивил «Централь» тем, что вошел в положение жильцов.

Ему было менее тридцати лет, а небольшой рост, худощавая фигура и полувоенная одежда — галифе, сапоги,. серая рубашка с черкесским поясом под курткой-гусаркой, шапка-кубанка — молодили его еще более. Но эта же одежда придавала ему и некоторую комендантски-службистскую корявость, в то время как лицо с особой какой-то, замкнутой от посторонних

выразительностью свидетельствовало о несомненной интеллигентности жилотдельского квартирьера.

Назначение Русакова комендантом «Централи» почти совпало с тем временем, когда Коммунхоз вследствие новой экономической политики начал восстанавливать гостиницы, выселяя из них жильцов. Жильцам «Централи» также предстояло убираться из своих углов. А деваться им было некуда. Русаков, предвидя это, взялся отстаивать «Централь».

В тот день, когда решалась судьба дома, он по разным делам толкался в райжилотделе в кабинете заведующего. Повернув посвоему решение относительно «Централи», он вышел в коридор и вдруг столкнулся здесь с осторожно загородившим ему дорогу мужчиной, инженерская фуражка которого обнаруживала специалиста, работающего на советской службе.

Этот инженер, увидев Русакова еще в кабинете заведующего, с безграничным удивлением отступил в угол. Затем украдкой вышел, побродил по коридору и теперь вдруг выступил, останавливая коменданта взглядом, исполненным сенсационного всполоха.

Встретив этот взгляд и узнав человека, смотревшего на него, Русаков на мгновение растерялся и отступил. С катастрофической беспомощностью мгновение помедлил, но, потемнев от безвыходности, пересилил себя, бросил осторожно проплывший вокруг неспокойный взгляд и с деланой беспечностью выговорил:

— Узунов! Как вы попали сюда?

Узунов с испытующей медлительностью пожал плечами. Тихо возразил:

— Я же не спрашиваю — как вы «попали» или пробрались сюда… Это щекотливый вопрос. Это вас здесь Русаковым зовут?

Русаков вздрогнул.

Что-то хлестнуло его в вопросе Узунова о той фамилии, которой он назывался. Несколько мгновений он не шевелился, тяжело дыша, а затем потер виски, поднял тяжело голову и с покорной краткостью признал:

— Благодаря этому я спасся… Хотите — не узнавайте меня, и разойдемся…

Узунов мягко взял его за руку, заставляя следовать с собой по коридору, и, оглянувшись, деликатно предостерег:

— Это меня не касается, Всеволод Сергеевич! Вы ошиблись — ничего не поделаешь. Не мне судить вас. Но раз уж вы тут, то мне нужно, чтобы вы мне помогли. Давайте, выйдемте на улицу…

Русаков сник головой, вопросительно оглянув инженера, и они вышли.

Узунову не нужно было знать ничего другого о знакомом, которого он встретил. Достаточно было одной столь неожиданной встречи, — об остальном, что его могло интересовать, легко было угадать. Он и не спрашивал ничего, а только, держа за локоть потрясенного, как и он, встречей человека, несколько мгновений успокаивался. Пока они вышли на улицу, он уже решил, что судьбы Русакова ему в разговоре больше касаться не следует. Они остановились, и он, осторожно подбирая слова, объяснил:

— То, что вы здесь свой человек, скорей всего поможет мне устроить дело, за которым я пришел. А я отчаялся чего-нибудь здесь добиться. Ваши дела вы можете устраивать, как хотите, и можете быть уверены, что я ни в обморок от того, что вы вынуждены делать, не упаду, ни тыкать пальцем в собственную добродетель не буду. У вас с жизнью плохая игра вышла. Но не от нас это зависит. Вы хватили всего, наверно…

В голосе Узунова звучали нотки сочувствия. Но он испытывал неловкость, ведя уличный разговор, и спешил.

Русакова тронула его деликатность. Почти помимо воли он ответил надрывистым признанием:

— Ах, Яков Карпович, я лучше чем кто другой вижу, что одна моя ошибка будет давать себя знать мне всю жизнь… Я не каюсь, но разве я не мог бы жить лучше других? Перевернулась жизнь!

— Да, она все-таки перевернулась, как мы ни отмахивались от этого… Но это — тема большая. Давайте говорить о том, из-за чего я вас остановил. Я обещал и волею-неволею обязан устроить недели на две квартиру одному нашему бывшему коллеге…

Русаков вопросительно поднял глаза.

— Придорову, --ответил на взгляд Узунов. --Он наднях привозит сюда за покупками какую-то свою сожительницу. Я обещал устроить его. Но у меня, у жены бывают студентки, комсомолки, да и дети у нас… А от Придорова, вы и сами знаете, пошлятиной разить будет на всю Москву. Какая там у него сожительница-- еще неизвестно. Чтобы не заводить в доме кабака, я решил отыскать ему сто квартир, только пусть не показывается ко мне. Но хожу уже два дня — без толку. В жилотделах одно: «Подайте заявление — запишем в очередь». А я, если комнаты не отыщу, мужества отказать ему, когда он приедет, не наберусь. Вы, если человек здесь свой, можете мне устроить. Выручайте…

Русаков подумал мгновение.

— Хорошо, — согласился он. — Это как раз я могу сделать без всякого труда. У меня комната и комендантская канцелярия. Поселюсь в канцелярии, а им освобожу пока комнату. Направите его, когда приедет, ко мне. Я вам дам адрес «Централя». Это тот дом, в котором я живу. Но только пусть он спросит там Калашникова. Есть такая семья, которую я предупрежу. Я хочу, чтобы Придоров и не подозревал о моем существовании в Москве. Дверь в свою комнату я замкну и заставлю шкафом. Приму меры к тому, чтобы он не увидел меня ни в доме, ни где-нибудь на улице. Хотя растительность меня и изменила, но вы, например, узнали меня сразу, Придоров же способен на все, если узнает меня…

— Это и я имею в виду…

— Ну вот, это делаю для вас, Яков Карпович. Можете по жилотделам не путешествовать.

— Спасибо! Искренне пожелаю вам всего хорошего.

Полминуты с интимностью недосказанного уважения и сочувствия друг к другу инженер и комендант, прощаясь, жали друг другу руки и как-то оборванно расстались.

Положение их было неравно. Узунов не только был специалистом и занимал ответственную должность на электрической станции, но и приобрел репутацию советского общественника, предложившего ряд проектов государственного электростроения. Русаков же был человек, с которым Узунов мог вести разговор, только не договаривая чего-то и сдерживаясь, будто было что-то темное в личности коменданта.

Да это так и было в действительности.

Комендатура в «Централе» для Русакова была результатом его изворотливой и вынужденной обстоятельствами предприимчивости. Раньше он никогда комендантом не был и не помышлял им быть. Не помышлял еще недавно и работать при советах.

Его прежняя профессия — практикант техник. Всего два года назад он был совсем счастливым человеком. Сейчас же после Октябрьского переворота женившись на красавице-наследнице одного фабриканта, он, пришпориваемый счастьем этой женитьбы и любви, считал устроенной всю свою жизнь. Но последовала гражданская война, национализация и перетряска всего того, что служило основанием для жизни людей того круга, с которым он был связан. Он с женою переселился в Одессу. В Одессе увлекся противобольшевистской кампанией своих знакомых. Присоединился к белому офицерству. Воевал в Крыму, участвовал в расстреле одной деревушки. Пережил разгром белых и в одном из последних боев на фронте, будучи ранен при отступлении в плечо, остался на месте сражения. А к этому времени уже начал кое в чем каяться. Сообразив, пока продолжался бой, что поражение белых — поражение окончательное и что его могут расстрелять, когда красноармейцы будут подбирать раненых, решил принять меры. С убитого красноармейца снял шинель и шлем, переоделся, посмотрел документы и явившимся санитарам назвался Александром Русаковым.

Пока лечился в госпитале, присматривался к нравам и манерам советской среды. Понял, что советская власть крепнет. И твердое решение принял — имя Русакова оставить за собой не на прокат, а навсегда. Настоящая его фамилия — обещать хорошего ему не могла. Особенно если бы установили, что он был в карательной экспедиции. И вот он вылечился, попал в Москву с санитарным поездом. Случай помог ему здесь сделаться комендантом, и он в этом положении закрепился. Но под гнетом сознания лживости своего положения с трепетом теперь ждал, что кто-нибудь откроет в нем бывшего белогвардейца. А открыть его могли знакомые по Одессе и Киеву, знавшие, что он пошел к Врангелю. У него была жена. Но и ей самое лучшее было — не давать ничего знать о себе. Ибо жить вместе и даже встречаться было невозможно, — по поведению жены чекисты сразу почуют его существование, а тогда не перестанут дергать и ее.

И Русаков затаился, умертвил в себе все, что могло обнаружить в нем прошлое, усвоил в своем поведении все, что могло аттестовать его как одного из отслужившихся бойцов Красной армии.

Таковым его и считали все, кто знал в Москве.

Он устроился, но это было как раз наиболее голодное время. Русакову пришлось изворачиваться. Пайки были ничтожны. Пришлось первое время заимствовать продукты у жильцов «Централя» и снабжаться за счет мешечников. Некоторых из них, занимавшихся наиболее откровенно спекуляцией, он выселил, освободив часть комнат, и вселил в них партийцев. Для остальной массы жильцов отстоял «Централь». Считал, что от его заступничества никто не пострадает. Нужно было только изворачиваться, вглядываться в происходящее; коммунистам в их деле-- касалось ли это поисков жилплощади для них или выхода с ними на совместное политическое празднество в день какой-либо годовщины — помогать.

Встреча с Узуновым, знавшим его настоящее имя, предостерегла его об опасности его самозванства. Узунов, конечно, не выдаст, а если узнает кто-нибудь другой?..

Оставалось надеяться только на то, что от таких опасных встреч спасут его удача и собственная осторожность.

Он возвратился в «Централь». Вертушка советской жизни снова захватывала его в свои колесики. Сегодня же ему надо было и заглянуть в хозчасть губкома на всякий случай и произвести по поручению райжилотдела разведку в нескольких домах, где предстояли уплотнения и выселения. Но прежде всего надо было предупредить помогавшего ему хозяйствовать в «Централе» Калашникова о предстоящем приезде гостей, которых он не мог принять сам.

В доме сторожили его приход. Лишь только он открыл парадное и вдохнул в себя остро пахнущий кошками и крысами спертый воздух коридорного лабиринта, как перед ним оказался жилец Файн. Это был высокий, меланхолически унылый, будто вырвавшаяся после пожара из леса и получившая способность двигаться по Москве обгорелая стволина, еврей валютчик. Просунув в дверь всклокоченную голову и плечо, он сперва посмотрел, не расстроен ли комендант так, что к нему нельзя и подступить, а потом тихонько выскользнул из дверей и с жалостливой беспомощностью осведомился:

— Узнали вы, товарищ, теперь насчет нас? Будет нам покой или ждать, пока придет милиция да устроит на всех погром?

Только затронул Файн Русакова, как возле коменданта оказалось и еще несколько неспокойных жильцов.

Выскочила вдруг с кухни пылающая раздражением жиличка, жена театрального плотника, будто ждавшая, чтобы кто-нибудь только заикнулся об общей болячке:

— Так я и дамся, чтобы они громили меня! Кровопийцы! Душегубство! Расчертобесило их на нашу голову! Хоть бы уж клоповников бедных людей не трогали, так и то им не дают покоя, не дают спокойно жить в домах… Аманаты!

Проходивший в уборную губкомовский рисовальщик плакатов, не знавший, что жильцам грозило бедствие выселения, с недоумением замер около объяснявшихся, думая, что начинается ссора. Новые жильцы спешили на разговор, чтобы узнать новости о своей судьбе.

Русаков, не успев объяснить положение дел Файну, повернулся к смешно рассвирепевшей плотничихе и с сочувствием ценителя крепких слов выслушал весь залп ее изречений. Улыбнулся неопределенно заключительному аккорду и объяснил всем:

— Успокойтесь сами, граждане, и успокойте других жильцов. Выселения из «Централя» не будет. Жарьте картошку, Васильевна.

Он успокаивающе повернулся к Файну.

— «Централь» решили не трогать. Вероятно, жилотдел обойдется без него. Но во всех соседних домах завтра начинается уплотнение, чтобы было куда поселить жильцов из других гостиниц. Нас ради губкома не будут беспокоить.

— Так и лучше! — сразу удовлетворилась плотни-чиха. — А то гостиница! Выйдет из этой вонючей пропасти какая-нибудь гостиница! Строители!

Она ушла. Стали расходиться и другие. Рядом с комендантом остались только Файн и задержанный Русаковым бело-розовый, как обсыпанный мукой румяненький батон, парень, который вместе с матерью и старшим братом занимался в нижнем этаже «Централя» печением пирожков для продажи в разнос. Это и был Николай Калашников.

Файна сообщение Русакова о предстоящем уплотнении соседних домов повергло в беспокойство. Он, прежде чем уйти, хотел узнать об услышанной новости больше.

— Значит уплотнят и Файмана, товарищ комендант? Или этого нельзя вам говорить мне?

Русаков рассмеялся.

Файман, старожил еврей, проживавший в одном из соседних домов, негласно промышлял, как и Файн, рыночными делами. Два хитреца действовали компанией, но Файман был богаче. С началом новой экономической политики они стали промышлять товарами и валютой, не подавая вида, что торгуют. Кое-кто лишь из соседей, и в частности Русаков, знали об этом, но торговля преступлением теперь уже не была, а остальное никого не касалось. Трогательное беспокойство Файна хорошо настроило Русакова, и он с полушуткой предостерег:

— У Файмана-то я непременно посмотрю квартиру. Но если у него просторно, то он уступит нам пососедски без войны кусочек жилплощади, когда нужно будет. Со мной он скорей сговорится, чем с милицией. Ха-ха! Так и скажите вашему компаниону.

Файн тоже озабоченно хмыкнул, считая это за конец разговора.

Русаков с улыбкой, как к приятелю, повернулся к пирожнику, на что тот ответил такой же, исполненной влюбленности улыбкой.

— Товарищ Калашников, я поговорить с вами хочу…

— К вам итти? С удовольствием, товарищ Русаков.

Младший Калашников, как и его брат, бывший солдат — Федор, почитали Русакова как своего спасителя. Комендант позволил им наладить в «Централе» пирожное производство. В благодарность за это парень сделался чем-то вроде добровольного помощника Русакову.

Эта добровольная преданность Николая и понадобилась Русакову для того, чтобы тот заменил его, когда явится, по уговору с Узуновым, в «Централь» Придоров. Русаков намеревался поступиться своей комнатой для гостей, переселившись сам в комнату рядом, где была его канцелярия. Соседство гостей не могло ему угрожать встречей, так как в их комнату был особый ход.

Русаков дал парню ключ от этого входа.

— Вот, Николаище, — дружески объяснил он, — тут приедет один барин-одессит с женщиной, приятель моего старого знакомого. Я обещал дать для них комнату, на неделю или две… Но я у этого одессита прежде работал, и он мне делал столько пакостей, что я ему и показаться не хочу. Жалко, большевики его не отправили к Духонину… Когда они приедут и скажут, что Узунов тут о комнате договорился, то вы их пустите и поухаживайте за ними…

Николай засмеялся.

— Поухаживать так, чтобы он переночевал раза два в комиссариате?.. В два счета с Федором и Поляковым устроим.

Поляков — электрослесарь, коммунист, жил тоже с матерью в «Централе».

Русаков, зная, что компании парней действительно ничего не стоит сыграть какую-нибудь злую шутку над кем им вздумается, погрозил:

— Нет, нет, Николай! Смотри, не наделай чего-нибудь.

— Хорошо… А у вас тут просторно, Александр Павлович, — осмотрелся Николай.

— Да… Вот для вашей семьи как раз хорошо здесь. Перешли бы?..

— Перешли бы — а вы-то?..

— Я-то — дело десятое. Вам же надо будет переселяться, потому что магазины теперь открывают, и на ваше помещение уже есть охотники. Один старый галантерейщик через маклеров тут уже раза два ко мне подъезжал, чтобы впустить его.

— Не Файман бывает?

— Файман.

— Ого! Пускай… Только вместо этого пусть уступит свою квартиру.

— Еще посмотрим… Ладно. Значит, Николай, вы похозяйничаете с гостями, когда приедут? Удружите мне?

— Пусть жалуют. Ради вас сам самовары буду им кипятить.

— Хорошо.

Ряд следующих дней Русаков был занят делами райжилотдела. Подходило время, когда должен

был явиться Придоров.

А затем наступили события.

Из Допра освободили подозревавшуюся в снабжении заграничных эмигрантов какими-то материалами жилицу «Централя», преподавательницу языков, Резцову.

Пока эта женщина находилась в заключении, на дверях ее комнаты в коридоре «Централя» торчал висячий замок и зловеще краснели на шпагате квадратики картона с сургучной печатью. Будто висели запекшиеся и продетые на нитку сгустки крови, связавшие дверной косяк и обочину дверей.

В таком виде комнату принял Русаков, когда его назначили комендантом, а теперь перед ним предстала явившаяся со справкой о разрешении распечатать комнату истерическая, только что освободившаяся арестантка.

Русаков с острым любопытством и особой чуткостью к вырвавшейся из тюрьмы женщине сопровождал ее при вселении в комнату.

Держа в руках бумажку с разрешением и не глядя на явившуюся, он представлял ее себе по тому впечатлению, которое она произвела на него, прежде чем сказала, что ей нужно.

Еще молодая, злая, в белых чистеньких рукавчиках, — она почти дрожала от боязни, что какую-нибудь неожиданность горше ареста ей преподнесут еще и здесь, в доме.

Для Русакова эта женщина была необычным явлением.

Он, правда, не только видел яростнейших врагов большевистской власти, но и сам лично воевал против советов. Он знал разведчиков, офицерскую среду, охвостье белых штабов и тылов, деляческую прорву спекулянтов и заводчиков. Вспоминая их теперь, Русаков считал, что у этой прорвы только и было, что остервенелая алчба по отнятому у нее большевиками собственническому царству. Только животный инстинкт собственников и хозяев разжигал у них ненависть против красных… Такой же вот экземпляр врага большевиков, как эта женщина, которая и при старом режиме жила на скудном пропитании человеколюбучего идеализма и при советах с явным отсутствием корыстных интересов подгрызалась под господство коммунистов, ему попался впервые.

Пока женщина сошла к извозчику, Русаков сорвал с дверей печать, открыл замки. Оглянувшись, он увидел, что она с кашлем надрывает хрупкий запас своих сил, не справляясь с корзиной и чемоданчиком, которые принес на лестницу извозчик; мгновение поколебался — и решил помочь ей.

Резцова допустила коменданта внести ее корзину в комнату.

Здесь стояла голая кровать с полосатым тиковым матрацом, голый серый столик, два стула, скамеечка с кастрюлькой и парой мисок. Серые окна были заляпаны высохшими следами дождевых потеков.

Веяло холодной пустотой.

Резцова, не взглянув вокруг себя, раздраженно бросила в сторону чемодан и так же сердито отодвинула от ног Русакова корзину, пряча взгляд от помогавшего ей человека.

— Долго пробыли вы в заключении? — с долей некоторого участия спросил Русаков.

— Все равно, — с резким негодованием отмахнулась от вопроса Резцова, --долго или недолго, выпустили или не выпустили — деваться некуда!.. Попробуй, поживи еще на воле, когда некуда носа ткнуть, чтобы на хлеб заработать… Называется социализм! Идиотский Сухаревский социализм! Какое-то письмишко перехватили — и в тюрьму. Жандармы, хоть и большевики!

— А сознательно вы разве не действовали против большевиков, гражданка Резцова? Извините, что я так прямо спрашиваю, но я не партийный, и в большевиках хочу разобраться сам. Со стороны не кажется разве, что партия старается изо всех сил наладить лучшую жизнь? Только об этом они и говорят. Да и революция вся не из-за этого разве?.. Если бы вы делали то, что они делают, а вам стал бы мешать кто-нибудь, то вы не устроили бы расправы над противником?

Резцова с стиснутыми зубами стала вышвыривать из корзины постельные вещи.

— Я не мешала, — с злой настойчивостью отвергла она подозрение против себя. — Они в этом сами убедились. Всю их мудрость я вижу насквозь, сама была социал-демократкой, не им меня учить. Но я, видите ли, сношусь с меньшевиками, а к ним не втерлась в доверие и не кричала на всю Москву при появлений каждого большевика на Тверской «ура». Моя собственная мать — меньшевичка, и если бы я не рыскала из-за крох хлеба по урокам, то сдохла бы и я, как она. Помочь некому!

Русаков шевельнулся при этом упреке, но поколебался спрашивать еще что бы то ни было и, опустив глаза, тихо повернулся, чтобы уходить. На пороге задержался для последнего сочувственного вопроса:

— Вы значит будете искать теперь работу, а сегодня и завтра-то… на пропитание есть у вас что-нибудь?

— Есть! — с сердцем оттолкнула что-то от себя резко женщина. — Не беспокойтесь!

Русаков с сомнением повел головой и оставил квартирантку устраиваться.

Вероятно, этим разговором для него и исчерпалось бы знакомство с жилицей, не произойди нового обстоятельства. На следующий день его вызвали в губком. Ударное поручение. Управление делами губкома, уже узнавшее о занятии комнаты освобожденной из тюрьмы женщиной, объявило Русакову, что для прибывшего из провинции работника нужна комната. Завхоз намекнул на то, что можно выселить Резцову, лишь бы не заставить приезжего ждать себе приюта.

Русаков, безропотно выслушав это предложение, шел домой растерянно, с каким-то засосавшим вдруг совесть протестом.

"Ну куда же, — думал он, — денется та?.. Взять милиционера и вынести за порог ее вещи? А с ней что будет? "

Опускались руки, и не хотелось ничего делать. Можно было бы попробовать возражать управляющему делами, но дело шло о предоставлении комнаты какому-то прибывшему из партийной командировки активному большевику. А в таких случаях ссылаться на отсутствие помещения было дико, — ведь «Централь» принадлежал губкому. Надо было Резцову временно поселить хоть у себя, а тем временем искать для нее комнату в соседних домах.

Но в коридоре «Централя» его ждал Калашников с новостью:

— Был ваш гость, — сообщил парень. — Остановились в какой-то гостинице, завтра утром приедут сюда.

Русаков не знал, что ему делать. Решил, наконец:

— Ну, ладно. Устройте их и смотрите, чтобы я им не понадобился. Если спросят меня, скажите, что я дома редко бываю.

— Отважу! — пообещал Николай.

Большевика так или иначе надо было устраивать, но и объявлять что бы то ни было запершейся и безмолвствовавшей у себя жилице у Русакова тоже мужества не находилось.

В противоречивой борьбе с самим собой Русаков, так и не решив вопроса, убил несколько часов на мелочные дела домоуправления. Только что управился он и устроился читать газеты, к нему кто-то постучал.

Русаков открыл дверь и увидел незнакомого мужчину, который уверенно остановился перед дверью и быстро оглянул коменданта. На хрустящей суставами четкой фигуре незнакомца была расстегнутая шинель, под полами которой чувствовалась установка ног ровная и прямая, как штатив.

Прежде чем явившийся переступил порог, Русаков угадал в нем кандидата на комнату Резцовой.

— Вы комендант Русаков?

— Да.

— Разрешите войти.

— Пожалуйста.

Человек вошел в комнату, служившую для Русакова преимущественно канцелярией. Русаков сел за стол и указал на стул посетителю. Тот, прежде чем сесть, снял и протер пенснэ, одновременно разглядывая Русакова сощурившимися до появления морщинок на висках глазами, потом, водрузив на переносицу пенснэ, сообщил:

— Тут комнату я должен получить у вас… Говорил с вами управдел комитета?

— Как ваша фамилия, товарищ?

— Стебун.

— Садитесь. Комнату освободить можно. Но вы не обошлись бы без нас еще несколько дней?

— Нет. Я приезжий, ночевать и жить могу только у товарищей, если комнаты немедленно не получу.

— Плохо! Ну, тогда делать нечего… придется из этой комнаты выселить жилицу…

Стебун крякнул в ответ на нотку сухой беспомощности в голосе Русакова и провел по нем взглядом.

— А кого выселять? Разве нет свободной комнаты? Нельзя без выселения?

Русаков встал, собираясь надеть фуражку на голову, и осторожно осведомил посетителя:

— Выселить я должен, потому что получил распоряжение, но дело касается женщины, которая только вчера освобождена из тюрьмы. За сношение с заграничными эмигрантами сидела три месяца в ГПУ. Понятно, что обрадует ее это едва ли. Она и за арест-то не благодарна коммунистам…

Стебун перекосился на стуле и дернул ногой.

— Вы ее что же — из-за меня выбрасываете на улицу?

Русаков не подтвердил прямо резкого приговора полученному им распоряжению. Подчеркивая свою готовность немедленно же пойти и освободить комнату, он поставил ногу на стул и, выжидательно опершись на колено, объяснил:

— Я хотя с ней не говорил об этом, но когда распечатывал ей комнату и разговаривал о причинах ареста, то понял так, что знакомых у нее в Москве нет никого. Приткнуться некуда. Думается, как бы она еще не покончила с собой…

— Фу ты, чорт! — опустился Стебун на стул. Полминуты он зло кусал губы. Решительно встал.

— А ну-ка, будьте добры, укажите мне, где комната этой освобожденной. Как ее фамилия?

— Резцова.

— Резцова? Знакомое что-то…

Русаков пожал плечами, открыл дверь, и оба вышли. Русаков провел Стебуна через коридор к дверушке со следами снятых с нее недавно печатей.

— Здесь, — сказал он коротко.

— Хорошо. Я сейчас зайду к вам, товарищ Русаков, обождите меня.

— Хорошо.

Русаков с исполнительной готовностью повернулся, в то время как Стебун постучал в дверь. Немедленно же дверь чуть приоткрылась, в просвете показалось выглянувшее с настороженною враждебностью лицо женщины, лихорадочно колючими глазами уставившееся недоуменно на Стебуна.

— Войти можно? — резко спросил Стебун, угадывая, что форма сочувственной речи будет не к месту в разговоре с жестоко издерганной женщиной.

— Что вам? — раздраженно подалась женщина назад, распахивая по необходимости дверь и отступая.

Стебун вошел, и она, закрыв дверь, с обидчивой нервозностью полуотвела от него голову, угадывая в явившемся одного из тех, кого привыкла относить к своим политическим врагам, и не ожидая от такого появления ничего доброго.

— Скажите, с вами говорил кто-нибудь о том, что вы должны будете освободить комнату?

Резцова вдруг съежилась и повернулась, будто приготовившись отбиваться от нападающей змеи; попробовала сделать шаг к Стебуну, но, отраженная его испытующим спокойствием, нервически сжала губы и, пересиливая истерическую вспышку, излилась:

— Таких, как я, не предупреждают, очевидно, а приходят да выбрасывают. Выбрасывайте!.. Зовите милиционеров. Сама я не пойду. Что вы от меня хотите?

Стебун помедлил, успокаивающе кольнув глазами готовую к истерике женщину, и с холодноватым расчетливым бесстрастием немного отвернулся.

— Ничего не хочу! Я должен был занять эту комнату, но если вы вообще что-нибудь без шипения сказать способны, то я хотел узнать — сговорились с вами уже о том, что вас хотят выселить, и есть ли куда итти вам?

Женщина остервенело дернула рукой.

— На панель, если вы приведете взвод солдат да вынесете меня отсюда…

Стебун удовлетворенно пробежал взглядом по обиженной и, словно обдавши ее холодной водой, возразил:

— Этим не прокормитесь, мадам.

— Но и попрошайничать у дорогих товарищей большевиков меня не заставите. Повешусь наконец с пачкой ваших блаженненьких коммунистических декретов в руке… Радуйтесь, что на одну такую, как я, станет меньше! Коммунисты с обжорных рядов Сухаревки!

Женщина, жаля лихорадочными глазами явившегося, хотела, казалось, втоптать в грязь ту властность, которую чувствовала в уверенной непоколебимости претендовавшего на комнату человека.

Стебун, скользнув взглядом по комнате, увидел в эмалированном горшке намоченные чулки, которые, очевидно, Резцова мыла перед его приходом. Обстановка почти отсутствовала. Только постель да стол, а на столе в стакане сиротливая грудка сахару и покрытые измятой газетой остатки хлеба.

Нищета зияла в бивуачной обстановке жилья вчерашней арестантки.

Стебун еще раз вспомнил, что фамилию Резцовой он где-то слышал. Упоминалась такая в случайных разговорах о дореволюционной эмигрантской среде.

"Не та ли? "

Он, скупо отзываясь на залп негодования женщины, испытующе повел в ее сторону глазами, вместо того чтобы отвечать.

— Ваша фамилия Резцова? Не вы это составляли и переводили в Женеве протоколы совещания интернационалистов против войны?

— Я, если вам угодно…

— Гм…

Стебун крякнул и, не давая заметить колебания в голосе, отвернулся.

— А после этого что вы делали? — спросил он с черствым интересом.

Резцова угрожающе стиснула зубы.

— Хоронила мать, спасала от голода мужа, моталась потом сама, чтобы не сдохнуть без хлеба…

— Так?

Померкнув, будто возбудивший в нем чувство гнева на жизнь разговор вызвал терпкое сознание собственного одиночества, Стебун круто повернулся и, ничего больше не сказав, вышел.

Он постучал и вошел к коменданту.

Русаков, сидевший за столом, встал и настороженно оглянул его.

Стебун сел, устало о чем-то раздумывая.

— Как вы решили? — подсказал Русаков, когда тот поднял голову.

Стебун не спеша покачался на стуле и повел медленно рукой.

— Ее больше не трогайте и объясните намерение выселить ее недоразумением. Канцелярия, мол, что-то напутала. Успокойте ее и относительно работы… Не говорите, что я это обещал, но на этих днях что-нибудь ей подыщется, я сговорюсь с одним моим приятелем…

Русаков, с трепетным напряжением ждавший, какое чутье обнаружит большевик, переступил на месте и помедлил задавать новый вопрос. Его тронула прозорливая отзывчивость Стебуна, повернувшего человеческое лицо к озлобленной женщине; с чуть закружившейся от тихого волнения головой он на мгновение надорванно отвернулся. По сердцу прошелся скребок горьких мыслей о самом себе. Остро вспомнился фронт.

Сдерживая голос и подчеркивая свою непричастность к тому, что решил Стебун, он спросил с осторожным возражением:

— Почему вы передумали? Выселить ее не так уж трудно.

— Дело не в выселении…

Стебун оглядел Русакова, остановившись на секунду, потом продолжал:

— Она теперь в таком положении, что от других зависит, озвереет она окончательно и станет на всех бросаться или сделается способной для общего дела ворочать горами… Огонь высекают из камня.

— Пускай бросается. Кому какое дело, что она будет беситься?

— Товарищ Русаков, --окидывая взглядом собеседника и будто проверяя себя, спросил Стебун, — вы беспартийный?

— Да.

— Это-то и плохо. В таком случае и дела будто ни до кого нет. Вы просмотрели много… Революция так перекрутила жизнь, что «никак» ни к одному человеку относиться нельзя стало. Теперь не то, что в старое время, когда люди жили вмолчанку и на-особицу. Война заставила надеть друг против друга намордники. Революция заставила разделиться на врагов и друзей. И если захотите увидеть, то увидите: можно жить теперь, только не убегая от людей, а клубясь вместе с ними. Если к кому-нибудь не имеете сегодня дела, то завтра будете иметь сто дел. Равняйтесь на это и соответственно ведите себя. Не фыркайте, как жеманная барышня, на случайных встречных, а старайтесь раскусить их, и если человек ни то, ни се, ни друг, ни враг, то из полудруга сделайте его или другом или врагом. Ангела, если он ваш враг, уничтожьте. С самим волком, если он может быть вашим другом, вступите в союз. Вместе грызитесь за жизнь. Огонь высекают из камня…

Стебун посмотрел куда-то вбок. Кончил:

— Эта особа чуть не кусается сейчас, но она еще поработает с нами…

Встал снова, чтобы уйти, и подал руку.

— Скажите, — окончательно заинтересовался Русаков. — Ведь все равно с партией работают теперь все. Вот, скажем, я, непартийный, может быть, в душе только и жду гибели большевиков, но делаю же то, что мне скажут… Будет работать и Резцова за кусок хлеба, а вы до последнего дыхания и самой скрытой мысли нутро хотите и у нее и у всех обязательно перевернуть на свой лад, чтобы не только делали, но думали повашему. Не все равно разве, как в душе считают вас, допустим, спецы хотя бы или — карьеристов теперь много есть — шкурники?.. Работают, не поднимают голоса — и достаточно…

Стебун с усмешкой повел взглядом на собеседника и, держась за ручку дверей, остановился на мгновение.

— Скажите, товарищ Русаков, вы музыку иногда слушаете?

— Ну, как же! — согласился Русаков.

— Вот тут тоже «музыка»! Каждый солист-скрипач в оркестре делает два дела: вопервых — водит конским волосом по бараньей кишке, вовторых — разыгрывает музыкальную вещь. Получается толк. Хорошо… А что если каждый музыкант будет только водить смычком по струнам, не думая о большем?

Стебун оставил ручку дверей и, возвратившись, присел.

Русаков даже отступил назад, — до того неожиданен был оборот разговора.

— Какофония хорошая получится!

— Ну вот… Те, которые работают вместе с советской властью, не веря в ее цели и отмахиваясь от коммунизма, — не играют… Они водят конским волосом по бараньей кишке…

У Русакова замер пульс на мгновение от жгучей ясности безоговорочного стебуновского ответа. Непримиримая формула острым клином вгрузла в душу. Колыхнулось чувство зависти к тому, что он, Русаков, не может относиться ко всему с такой зубастой прямолинейностью.

Благодарно потянувшись за рукой человека, разбередившего его затаенные думы, он вдруг задержал Стебуна.

— Знаете, товарищ Стебун, если бы вы положились на меня, комнату я добуду самое большее дня через три. Иначе меня будет совесть мучить, что из-за чужого человека вам придется еще куда-нибудь обращаться…

— А у вас что же, что-нибудь тут освобождается?

— Тут нет… Но я работаю в жилотделе и все жилплощади домов в районе знаю. Завтра же этим займусь.

— Я обожду, — сказал Стебун.

— Хорошо, хорошо… Я буду рад, что именно я вас устрою.

— Тогда я зайду… Когда вы рассчитываете выкроить мне?

— После завтра.

— Хорошо. До свидания.

Стебун ушел, а Русаков остановился, машинально водя себя по щеке пальцами правой руки и глядя на дверь. Его лицо, давно уже так не прояснявшееся, на минуту посветлело. Но червяк глубокого и застарелого беспокойства тронул что-то больное на дне души, и комендант даже оглянулся, будто убеждаясь, что никто не видел проблеска честности в его глазах. Сжав сухо губы, он вышел из комнаты.

На следующий день Русаков с утра метался между райжилотделом и уплотняемыми домами. Перед обедом решил, не показываясь другим жильцам, проведать Калашникова.

Николай хозяйствовал в нижнем коридоре, дежуря возле своей квартиры. Метнулся в глубину ниши под лестницей, где приткнулся окликнувший его Русаков.

— Переехали! — оповестил он таинственно об ожидавшихся гостях. — Уже были в городе.

— А сейчас здесь?

— Здесь… Такая пара! Она только показалась — так жильцы, кому и не нужно, с коридора не уходят. Красавица — во всей Москве другой не сыщешь!

— Ну, ладно… Пусть хозяйствуют. Сказали вы им, что комнаты даются временно?

— Да, они говорят, что им и самим только неделю надо пробыть здесь.

И Русаков и Николай вдруг подняли головы. Сверху спускались постояльцы комендантской квартиры. Русаков подался дальше, в глубь ниши.

— Они! — шепнул Николай.

Русаков с жгучим любопытством воззрился на шедших к выходу приезжих.

Гости сошли с лестницы, направляясь к двери, и повернулись приэтом к окну.

Русаков вдруг сделал шаг вперед, но лишь качнулся и, опять отступив, сразмаха прихлопнулся спиной внезапно к стене, чувствуя, как бурно у него заколотилось сердце.

— А-а!.. — чуть не вскрикнул он на весь дом, вперяя глаза в молодую, вышедшую с Придоровым женщину;

кровь бешено заколотилась у него в висках, в то время как он силился сдержать себя, чтобы ничем не выдать в себе безумного всполоха.

В спутнице человека, бывшего когда-то его начальником, Русаков узнал свою жену, Елену Дмитриевну Краль, которую он же, переживая первые месяцы любви, назвал нежно звучащим именем Льолы. И теперь, будучи уже не мастером в предприятии Электрической компании, а скрываясь под личиной советского коменданта и нося чужое имя, он не допускал мысли, что Льола для него может быть потеряна. Дни и ночи он комбинировал в уме, как избежать ответственности перед советской властью за былую принадлежность к ее врагам, найти забвение своим ошибкам, получить такое же право на жизнь, какое имеют все другие люди, и тогда явиться к жене.

Русаков несколько месяцев назад узнал, что Льола поехала в Одессу на должность учительницы, чтобы работать вместе с большевиками. И ребенок — сын — и она были здоровы. Казалось, что Льола стоит на том пути, который больше всего обеспечивает ожидание ею возвращения мужа. И вместо этого Льола оказывалась сожительницей Придорова.

И всякий другой человек на месте Русакова замер бы в оцепенении от неожиданного открытия. Однако, нельзя было выдать своих чувств даже в жалобном стоне.

Русаков собрал достаточно силы, чтобы с видимым спокойствием повернуться к Николаю, махнул рукой пирожнику и коротко сказал:

— Ладно. Управляйся тут с ними, Николай!

Но он почувствовал у себя на лбу холодный пот. Ему нужно было притворяться не знающим этих людей большевистским служакой, и он, с посильной выдержкой кивнув парню головой, оставил его, чтобы у себя в комнате отдаться своим мыслям.

Он заперся.

Мучительная тоска овладела им. Он вправе был считать себя жертвою всего того, что произошло. Но почему именно на него, более честного, чем многие другие, менее всех думавшего о своих шкурных интересах, обрушивалась так беспощадно судьба? Этот Узунов, например, редкий человек, но ведь, по существу, он избежал несчастий разве не потому только, что во-время всегда умел менять фронт? И не ругал разве он большевиков вместе с другими? Но он не лез на стену, не отважился открыто вступить в белые войска. И вот он счастлив и в почете. Сошелся с большевиками, работает с ними, пользуется у них как знающий специалист уважением… Ему, Русакову, это недоступно только потому, что он вместо пассивного брюзжания на революцию отдался борьбе с большевизмом. Или этот Придоров? Инженер без дарований и призвания, но втира, устраивающийся всегда на первоклассные должности, хапуга и рвач — он и теперь едва ли мог мирно относиться к большевикам, вероятно, срывал желчное злопыхательство в каждом упоминании о них, но жил же и он открыто, не только не прятался под чужим именем, но воскрес во всем своем великолепии более наглый, чем когда-либо прежде. Чем он мог подчинить себе Льолу, если не тем, что той некуда было больше деваться? "Но ведь у Льолы ребенок… Где он? Где Ленька? Неужели брошен? Или мать оставила его дома? Или умер он уже? "

Русаков не находил себе места, то бросаясь на диванчик и закрывая глаза, чтобы ни о чем не думать, то вскакивая и начиная тяжело мотаться из угла в угол по скрипящим и гнущимся под его сапогами половицам.

… А Льола? За тонкой перегородкой от него должна была находиться целую неделю эта дорогая для него женщина, когда-то любившая его, да и теперь, несомненно, попрежнему любящая, но скрученная лапами женолюба-хищника. И он, Русаков, чтобы не подвергать ее из-за себя преследованиям власти, не может даже показаться ей… Да и зачем? Спасти ее от роковой запродажи своей личности Придорову? Предупредить о том, что жизнь с таким существом будет полна смрада? Поздно предупреждать, да и кроме того… "Хорошо! — скажет Льола. — С тобой мне лучше. Ты мой муж. Но дай мне место в жизни, сделай так, чтобы я была если и не счастливейшей женой пронырливого дельца, то и не. несчастной попрошайкой, бьющейся по комиссариатам из-за права на свидание с тобой, когда тебя уличат, что ты не Русаков… "

— А-ах!.. — простонал Русаков от ужала мыслей, которые, как горячий ветер, жгли голову.

Он мог, наконец, или отдаться ГПУ или, продолжая хранить ото всех тайну своего превращения из Лугового в Русакова, посвятить в нее только Льолу. Но в первом случае он немедленно же будет арестован. Льола, жена белогвардейца, без средств должна будет погибнуть или отдаться опять-таки тому же Придорову. А если открыться только ей, то долго ли эта тайна просуществует? Не кончится ли тогда дерзость совместной жизни с женой тем, что его разоблачение оттянется на месяц-другой, а затем его схватят? И обое станут в положение ответчиков перед властью?

"Нет, не давай воли своей горячности и не показывайся никаким, самым дорогим хотя бы для тебя глазам, Луговой! Ты не его высокоблагородие, врангелевский подпоручик… Ты большевистский комендант Русаков. Ты и в мыслях — не интеллигент, некогда студент Технологического института, а панибратский, разухабистый, с жиганскими ухватками бывший красный пехотинец-фронтовик. Может быть, даже махновец. Значит шапку набок, галифе пузырями — и баста! А что дергаются губы и звенит в голове — так это бабьи нервы! Жалко самого себя… Выпьем холодной воды! "

Русаков выпил воды, но губы дергались и дергались, а в голове звенело.

В соседней комнате было тихо, но Русакову казалось, что вот-вот там заходят, заговорят, и он услышит струнные звуки родного ему голоса.

Он внимательно осмотрел перегородку. Ведь можно не только слушать из этой комнаты, но и увидеть дорогую женщину.

И умиленная тоска надрывно, до жгучих слез, защемила в сердце мятущегося человека. Ненадолго ему будто стало легче.

Только ненадолго…

Ночь. Запятнанный потеками воды и забронированный в бурую штукатурку «Централь» занавесился где шторами, где газетами, выпятил под газокалильный фонарь нищенскую внешность своего фасада с рваным железом труб и карнизов.

Дежурит Николай до двенадцати часов, когда можно запереть подъезд. Шумит в квартире Файна что-то не поделившая детвора. Вышла гулять парочка из одной квартиры. Пройдет то один, то другой в уборную.

В комендантской квартире не спят тоже. Льола возвратилась из города со знакомой. Придоров в городе.

Женщины с полчаса разговаривают, и подруга уходит. На несколько минут стихает, а затем Русаков слышит, что женщина переставляет что-то на столике.

Русаков повернулся на койке и, приподняв голову к выломленной под листом обоев драночке, сквозь щель нашел горячечным взглядом молодую женщину.

Льола задумчиво остановилась возле постели, оглянулась на окно и потолок, встряхнула головой и начала стелить постель.

Постлав, посмотрела на часы.

Опустилась на стул, обняв колени руками, и снова задумалась, терпеливо чего-то ожидая.

Русаков сдержал дыхание в готовой разорваться со стоном груди.

Его жена была так трогательно одинока в эту минуту, ей он был обязан в недавнем прошлом таким счастьем, что казалось величайшим святотатством не рвануться неожиданно к ней. и не унести ее за тысячи верст от этого полупритона.

… Или решиться на это? Или махнуть рукой на все, что бы потом ни сталось и с ним и с ней?

В коридоре застучали. Льола торопливо поднялась и сделала шаг к двери.

До сих пор еще Русаков ничем не выдал того, что в его комнате слышно происходящее у Придоровых. Когда явился мужчина, он решил сделать соседям предупреждение. Звякнул замком, делая вид, что входит в номер, заскрипел дверью, передвинул стул и стукнул книгой. Начал ходить по комнате. Оставалось только взять себя в руки и ждать, пока кончится мука ощущения близости этих людей.

Русаков провел ночь в горячечных думах. Осунулся, еще глубже ушел в себя. Утром пошел добывать для Стебуна комнату. После этого направился в райжилотдел, и здесь его нашел Узунов.

Осоветившийся инженер чувствовал себя не очень спокойно, вникая в дела подозрительного «Централя»; он узнал также, с кем приехал Придоров, и теперь спешил оправдаться перед Русаковым. Пришел в жилотдел, узнал, что комендант «Централя» должен притти сюда, и с утра ждал его.

Увидев, взволнованно потянул Русакова в угол коридора.

— Слушайте, вы видели?.. Знаете уже?

Русаков безмолвно кивнул головой.

— Хоть верьте, хоть не верьте — мне и в голову не приходило, что так получится! — совсем растерялся Узунов, останавливаясь и хватая Русакова за руку.

Русаков молча согнулся и, не находя слов, с тяжелым чувством пристукнул несколько раз носком сапога по половице.

Узунов продолжал растерянно держать его руку.

— Зачем они приехали? — тихо спросил Русаков.

— Она вышла за него. Но, видно, думает о вас и наводила справки о взятых в плен и раненых врангелевцах в Реэвакуационной комиссии и в Красном кресте. У него — свое. В Одессе организуется хлебоэкспорт, и он в качестве какого-то посредника.

— Так… Справка?.. Что же ей сказали там о Луговом?

— Погиб, считают. Нет ни в списках пленных, ни среди убитых.

— Погиб?.. Пусть так и будет.

Русаков собрался с силами, чтобы по кусочкам оторвать от сердца еще один вопрос.

— О ребенке… Льола ничего не говорила?

Узунов потрясенно отвернулся. Решил, однако, не

скрывать и, предупреждающе угрюмо сдвинув брови, придвинулся, чтобы бросить в упор короткие слова:

— С ребенком разделался Придоров. Сдал в детский дом. Льоле только горничная сказала, в какой именно. Конечно, Придоров считает, что с мальчиком все будет кончено.

— А-а…

Он болезненно сжал губы и попросил:

— Узнайте у Льолы адрес дома, Яков Карпович.

— Льола говорила: в Одессе, третий дом Охматмлада.

— Пусть и это так будет… — мог только принять на себя последний удар изничтоженный Русаков. — Эх, жизнь!

Он отбросил от себя носком сапога валявшийся на полу окурок, еще раз нагнулся, а затем, сдерживая в горле какой-то комок, попросил надрывисто:

— Ничего, ни звука пожалуйста не пророните ни ему, ни ей. Спасибо, что беспокоились. Хотел бы я счастья и себе и Льоле, но вышло иначе… Всего хорошего, Яков Карпович. Боюсь, чтобы Придоров не кончил какой-нибудь гадостью с Еленой Дмитриевной.

— Ах, это же животное! Это же животное! Что понудило Елену Дмитриевну?..

Узунов негодующе тряхнул рукой, снова взялся за локоть Русакова.

Русаков махнул рукой и тяжело отвернулся, оставляя сочувственно застывшего на нем взглядом Узунова.

Филипп Кердода — секретарь ЦК Союза горняков, член Комиссии по социальному законодательству при Малом совнаркоме и член Агитпропколлегии Главполитпросвета. Юношей он был шахтером в Донбассе, но потянулся к революционной деятельности, и тогда же партия послала его за границу слушателем в партийную школу на Капри. Самодержавие отличило его в свою очередь и погоняло когда-то по Нарыму.

Теперь и то и другое — дела давно минувших дней.

Кердода свое прошлое помнит, но кайлит уже не по забоям рудников, а по пластам государственных дел.

Стебун выдвигал Кердоду в свое время для посылки в школу. Во время войны они встретились и вместе организовывали большевистскую группу в Иркутске.

Бывший горняк попался первым Стебуну, когда он, оставив свои вещи на вокзале, заявился в ЦК. Оба встретились в орготделе, куда Стебун зашел сообщить о своем приезде, а Кердода пришел хлопотать о предоставлении союзу нескольких работников для отправки на места.

— А Стебун!

— Кердода!

Шахтер — губастый парень с большими ноздрями и отекшими глазами. Ворочается, словно отодвигает постоянно от себя наседающую на него толпу. Резко бросается тяжелыми словами: задаст вопрос, словно дернет кочергой, и вызывающе ждет ответа.

— Ты в Москву совсем?

— Не знаю…

— Пойдем, вместе пройдем до угла.

— Да мне комнату еще надо добыть.

— Ты без квартиры? Не добудешь сейчас, все равно. Иди в губком, там это дело устроишь скорей. Везде теперь делегаты Коминтерна.

— А если в губкоме то же?

— В губкоме просторней. День-другой обождешь и получишь…

— Это наверно?

— Наверно.

Стебун обернулся к секретарю орготдела, белолицему парню в матроске и флотской фуражке:

— Ночовку хоть на сегодня не устроите мне?

— Нет, товарищ. Все общежития распределены, и койки розданы.

Стебун пожал плечами и притулился к Кердоде, чтобы итти с шахтером на улицу. Взял горняка за руку.

— Ну, Филипп, ночую у тебя.

Кердода и сам видел, что у Стебуна остается только этот выход, но, выразив кивком головы согласие, он озабоченно раздул ноздри. У него в доме ералаш тесноты, как и у большинства партийцев, независимо от того, какие бы они посты ни занимали. Стебун и сам знал, что пустить при теперешнем жилищном кризисе кого-либо на ночовку — это все равно, что дать заглянуть постороннему человеку под свою семейную кровать. Но Кердоде гость был кстати.

— Ладно… Я дома напущу туману, будто ты приехал из заграничного подполья. Моя шатия любит всякие геройства. Наплету, они за тебя ухватятся и не будут приставать ко мне. А то, знаешь, у меня неустойка. Завтра у ребят в комсомольском клубе собрание, и они хотят заставить меня делать им доклад. А я и так каждый день к вечеру балда балдой делаюсь. Уважишь, пока не замотали тебя здесь?

Стебун понял, что перегруженный Кердода рад счастливому случаю отделаться от лишнего выступления и не стал возражать против немедленного митингования перед ребятами.

— Ладно. Когда приду, сговоримся. Ты в каком доме живешь?

— В первом. Если придешь рано да никого не застанешь, возьми ключ у швейцара. Я дам тебе записку…

Стебун побывал еще в двух-трех местах, но ночовки такой, где мог бы переночевать никого не стесняя, не нашел и перед вечером направился к Кердоде.

У Кердоды — квартира. В одной комнате спальня, в другой — заведение для явки знакомых с диваном, сейчас же отданным на прокат Стебуну, наконец в третьей — штабквартира для своих и чужих комсомольцев.

Кердода показался только для того, чтобы напиться чаю, а затем ушел куда-то заседать. Он, однако, своему домашнему молодняку успел изобразить, как обещал, Стебуна в качестве конспиратора-профессионала, по заданиям Коминтерна работающего где-то чуть ли не в Индии.

Стебун и не подозревал, что этой версии было придано серьезное значение, но о своем выступлении на комсомольском собрании сговорился.

Следующий день он начал опять с поисков комнаты. В губкоме его решили устроить в «Централе». Вечером Стебун разыскал коменданта «Централя», но после того, что узнал здесь о предоставлявшейся ему комнате, сам отказался от нее.

Непосредственно после разговора с Резцовой и Русаковым Стебун пошел в комсомольский клуб.

В клубе единственный вопрос собрания — международное положение и задачи Коминтерна. Стебун сделал доклад, а потом комсомольцы окружили его, и на несколько минут он оказался за столом с ребятами.

— Товарищ докладчик, вы приехали на конгресс Коминтерна?

— После конгресса поедете опять за границу?

— Скоро там рабочие устроят что-нибудь?

Десятка полтора клубных активистов-комсомольцев

наседали на стол, подступали к Стебуну. Между ними были ребята Кердоды — Гаврик и Люба. Стебун понял, что небылой наговор о его появлении из заграничного подполья заинтриговал ребят и, подстегивая их на откровенность, решил с своей стороны испытать комсомольцев и немного помистифицировать их.

— Что ж заграница… — критически стал он «откровенничать», — я приехал не столько из-за конгресса, сколько за подкреплением… На подпольную деятельность там отваживается мало кто. А нелегальные ячейки необходимы везде. Сколько уже побегов нашим товарищам можно было бы устроить, будь хоть небольшие наши группы в подполье. Русские добровольцы работают, но их везде мало. Я приехал с намерением обязательно набрать туда побольше дельных товарищей. Вот если есть у кого охота под носом у буржуазии натворить делов побольшевистски, заходите ко мне, поговорим…

Русапетый юноша вхутемасовец, сдавленный с одной стороны Гавриком, а с другой — комсомольским районщиком в пенснэ и с папкой — Чуниным, почти влез на стол, порываясь высказаться, и увлеченно сблажил:

— Вот бы мне поехать!

Лобастой головой закрыл от глаз Стебуна половину помещения.

— Что ж, поедемте, если надеетесь на себя! — предложил Стебун.

— Поедет — кто? Яшка Зверев? Не трепись, бузило!

Сразу несколько друзей вцепились в большеголового

вхутемасовца, и он оказался на полу.

Как-то остолбенело застыл взглядом и на вскипевших товарищах и на Стебуне растрепанный, в большом, почти до пяток, расстегнутом пальто типографский фальцовщик Ковалев.

Ковалев полуиронически оглядывал шумевших товарищей, а про-себя что-то зверски соображал и только ворочал из стороны в сторону выжидательно головой.

С обоих боков Стебуна на стол сразу выдвинулись серьезно-строгая, доверчивая простушка Люба и проказливая, с чортиками насмешки в глазах, телефонистка из райкома, подруга Любы, Рита Кольцова.

— Вася Чунин поедет! Вася Чунин поедет! — взвизгнули они одновременно, подстрекая того, кто, по их мнению, должен был проявить первенство в героизме.

— Езжайте, если вам не терпится! Что вы посылаете других! — рассердился районщик. — Это делается не с бухты-барахты, а мобилизации на то существуют.

— То мобилизация, а это добровольно: идет, кто хочет!

— Ну, и пойдет, кто хочет. Я в райкоме скажу об этом прежде…

Комсомольцы разгорелись.

Кое-кто из них, несомненно, про себя решил поговорить со Стебуном всерьез о своем согласии, но каждому хотелось прежде пощипать в словесной схватке своих внешне более малодушных товарищей и похвастать собственной скороспелой отвагой.

Достаточно Стебуну было бы только упрекнуть ребят за колебание, и большинство их, бросив споры, пошли бы, куда он им предложил.

Стебун посветлел. Разболтавшиеся внутри, как в барабане, булыжники душевных встрясок отлегли от сердца. Он не стал вмешиваться в спор, с сочувственной усмешкой поднялся, сказал: "Пока до свидания! " — и вышел.

Он решил итти в комендатуру ЦК добыть себе там ордер на ночовку в любом общежитии или переночевать в самой комендантской дежурке. Еще раз мешать Кердоде отдыхать дома он не хотел. Сговориться с кем-нибудь из других московских товарищей за день ему не удалось.

Он вышел на улицу и, тулясь к стенам домов, зашагал к Воздвиженке. Тотчас же он услышал, что его сзади кто-то догоняет и кличет:

— Товарищ! Товарищ!

Стебун стал и оглянулся. К нему спешил сигавший в болтающемся пальто фальцовщик Ковалев.

— Я хочу поговорить с вами.

— Пожалуйста! Пойдемте.

Ковалев сунулся козырьком кепи в плечо Стебуну. Черный лохмот его тени, фантастически трепыхаясь, прыгнул из-под ног на дома, захлестнув на окнах световые блики фонарей.

Он заспешил объясняться:

— Я хочу сказать вам, что я согласен ехать куда хотите. Хожу на парах от горячки к настоящему делу. Кто другой поедет или нет, а я готов! Те, что задавались в клубе, большей частью все уже женаты и деятели… Один — районщик, другой — активист, без третьего никакая вода не сварится. Один я ни в райкоме секретарь, ни в войске барабанщик. Одна мать, да и та спекулянтка. Торгует чулками исподтиха, и никак не отучу ее, чтобы не возилась с краденым. Все ломовики и грузчики таскают ей добычу. Засыплется, так и я не отговорюсь перед райкомом потом. Говорите сразу, что мне делать, чтобы вы взяли меня с собой. У нас везде работа теперь есть только деятелям…

Стебун невольно обернулся. Заявление парня заставило его сделаться серьезным. Он всмотрелся в комсомольца и, минуту помедлив, остановился с сочувственным беспокойством.

— Ваша фамилия Ковалев? Где вы работаете, товарищ? Где живете?

— В типографии, фальцовщик… А живу на Калужской, у заставы.

— Давно в Комсомоле?

— В Комсомоле недавно. Но живу в одном доме с коммунистом, фельдшером из больницы, и у него напрактиковался политике. Субботники вместе устраивали когда-то. Клуб я помог ему организовать…

— Значит вы готовы ехать?.. Знаете, товарищ Ковалев, насчет поездки — это я сочинил. Хотел посмотреть, как ребята к этому отнесутся. Я и не был за границей. Я приехал с Украины, моя фамилия Стебун.

— Вы сочинили?

— Да.

— Так… И ни вы, ни кто иной не набирает для заграницы подпольщиков?

— Нет.

— Тогда так… Извините! Я думал — это серьезно. Жалко!

Комсомолец опешил.

Стебун взял его крепко за руку.

— Вы не сердитесь, товарищ Ковалев, наше знакомство еще нам пригодится. Ничего, что не поедете. Пока живите попрежнему и не отставайте от Комсомола. Что ваша мать отличается — это к вам не пристанет. Может быть, как-нибудь прижмете. А затем зайдите, если вам что нужно будет, ко мне, поговорим еще об этом. Может быть, в Москве придумаем работу еще благодарней всяких заграничных похожде

ний. Я теперь буду работать в Москве… Постарайтесь меня разыскать потом.

— Хорошо, до свидания!

— До свидания, товарищ Ковалев!

Стебун и комсомолец дружески расстались. Стебун зашагал быстрее. Через двадцать минут он был у здания ЦК.

Ни где-либо в общежитии, ни в комендатуре ЦК Стебуну ночевать не пришлось. У самого порога комендатуры он встретил сопроцессника по одному из своих дел перед царским судом и соратника по боям в гражданской войне — рабочего Александра Шаповала, только что приехавшего в Москву по хозяйственным делам с Северного Кавказа и подобно Стебуну пришедшего безрезультатно в комендатуру, чтобы получить ночовку.

Товарищи поздоровались, посмеялись над своим положением, а потом Шаповал предложил:

— Завтра устроимся где сможем днем, а сегодня делать нечего… Идем, переночуем на вокзале в теплушке у Кровенюка.

— А это кто такой?

— Га! Чудородная халява одна. Считает, что, не будь он командиром где-то на Дону, Деникин взял бы Москву. Приехал доказать здесь всем, что если его не ввести в Реввоенсовет республики, то при первой же вспышке контрреволюции нашему брату обязательно капут.

— Чудак! А откуда теплушка у него?

— Теплушка, брат, у него, говорит — своя! Забронировал себе еще с фронта для путешествий и расставаться не хочет. Главковерх прямо! Если ему не понравится, что пришли, выставим его под его собственный вагон и будем спать.

Делать было нечего. Стебун решил основаться пока в теплушке.

Кровенюк оказался безобидным, но надутым от воображения о собственных военных заслугах лоботрясом, в новеньком обмундировании.

Стебун завел теплушечное знакомство и критически насторожился. Кроме собственной теплушки у Кровенюка пулемет. Эту угрозную цацку скороспелый командир, оказалось, везде, как цепного пса, возил с собой тоже как собственность. И обслуживал Кровенюка вестовой, хитрый парнюга, видно, отлично обделывавший свои дела.

Стебун ограничился в первом разговоре с Кровенюком одною, двумя фразами официальных перемолвок, но услышал из отдельных сообщений бычковатого юноши об Одессе и о каком-то его сродстве с Диссманом. Тогда у него в уме мелькнуло что-то уже более определенное о личности нового знакомца. Стебун замкнулся. Кровенюку в этот день не повезло. Он был в Реввоенсовете, и там его кто-то окатил. Шаповалу Кровенюк излился:

— Я ехал в Военную академию… Узнал, что хотят поставить учение здесь. Явился в штаб, думаю, коммунисты — знатоки фронта нужны, а мне предлагают учиться у специалистов. Да еще, если не захочу, — говорят, что назначат завхозом на склад… Знаете, товарищ Шаповал, я это все переделаю посвоему.

Шаповал сделал вид, что придает этому обещанию значение не шуточное.

— Как же?

— Так. Я после конгресса поеду отсюда в Ростов, И меня там назначат куда-нибудь военкомом. Побуду здесь только, пока кончится конгресс.

Шаповал не думал, что с Кровенюком, как военкомом, ему придется тоже иметь дело, и снисходительно пожелал:

— Катайте!

Стебун скептически молчал. Он дождался, пока Кровенюк вышел из теплушки ненадолго.

— Ты что, на Кавказе теперь? Женился? — спросил он приятеля.

— Почти на Кавказе. Хотел отдохнуть да попал из огня в полымя. Подымаю завод. Перетряхиваю организацию.

— Лечишься?

— Какое лечение! — возмутился Шаповал. — Ты лечишься? На жену слазить нашему брату некогда, а мы будем полоскать себе живот всяким пойлом, гулять по курортам, да дело бросим. Скажи лучше о себе. Ты только что приехал. Москву уже видел?

— Да что в ней? Воробятня, если не считать пролетариата. Много полевой птицы на крышах, а на улицах — ухабов.

— Нет, не говори! Я сразу увидел: она, старенькая, того… обновляется! Нэп, знаешь, в ней, и красная столица она. Ты не той стороной смотришь. Посмотри-ка на нее без кандибобера…

— Посмотрю! — усмехнулся Стебун.

У него на душе было свое. Он и Шаповал были единомышленниками-протестантами в вопросе о заключении Брестского договора. Вместе бунтили против решения, восторжествовавшего тогда в партии, сговоренно выступали. Теперь Стебун не знал, какой дух у Шаповала, и решил проверить.

— Что, Александр, а не считаешь ты, что боком пойдет у нас дело после того, как заболел Ильич?

Шаповал встрепенулся настороженно. Что-то учуял в вопросе и, не двигаясь с шубы, на которой лежал,, медленно предостерег:

— Ты что, насчет централизма и дисциплины?

— Неровно, помоему, прыгаем мы как-то…

Шаповал решил:

— Пустяк! Станешь опять центровиком, начнешь орудовать и об этом думать перестанешь. Годика через три мы, брат, сами себя не узнаем…

Оба смолкли, каждый со своими думами. Потом улеглись прочнее и заснули.

Прошла ночь.

Стебун видел и сам, что Москва обновляется.

Еще пару дней он был без пристанища и ночевал у Кровенюка, в то время как Шаповал нашел себе приют в городе у товарища.

Эти дни были днями подготовки и открытия заседаний конгресса. Деятелей партии встретить для того чтобы говорить о всяких случайных делах было безнадежно, и поневоле приходилось мотаться из одного места в другое. Тут и примечалось обновление Москвы.

Человек — существо скоропортящееся. Давно ли улицы столицы, в домах которой каждый торговец подделывался под «трудовой элемент» и не высовывался наружу месяцами, поражали своей пустынностью? Теперь все это как рукой сняло, потому — нэп, свободная торговля, нетрудовой элемент почувствовал право на дерзостное овладение улицей.

Стебун покрякивает, глядя на них. У него в душе еще саднит тяжесть разразившейся в личной жизни трагедии. К ней тянутся колкие жала его отцовской памяти, парализующие активность.

Холодным булатцем скрещивается с ними острая воля.

Магнето ума бесперебойно пульсирует.

Надо все забыть, начинать сначала — жить еще полжизни.

Уже приобретение комнаты оказалось сложным делом, а затем предстояло несколько обязательных явок. В райкоме предложили ему прикрепиться к ячейке. Надо было добыть билет, чтоб побывать на конгрессе, сговориться о работе для Резцовой, чтобы спасти для советской власти недурную работницу. Вырешить вопрос о себе.

В один день — одно, в другой — другое, и концы с концами сводятся.

Меж делом Стебун наблюдает пестрый людняк Москвы. Смотрит, как из мелкой крупки грошевых страстишек и пятачковых интересов людей складывается такая большая и упрямая суета, что у каждого от нее начинает течь сок.

Первое время это было так странно, что ему казалось будто все люди зацепились в Москве только проездом, а он один обосновался здесь понастоящему.

Стебун не знал, обновление ли это, но видел, что Москва на взводе, будто хлебнула крепкого меда.

Проходил по излоскутенной площадями Моховой и замечал: каждый рабфаковец так профессорски разговаривает с товарищами и так учено морщит лоб, словно под его кепкой не ребячий чердак, а мудрость архимедовского глубокомыслия. А среди самоуверенных вхутемасовцев и толкотливых вузовцев потухающим огарком жмется скромная фигура всероссийски известного естественника; с вынужденными остановками делает перебежку к университету прославленный академик, маневрирует через людской поток и Стебун, которому толпа обталкивает бока, как тротуарной тумбе.

Стены домов еще позаляпаны везде пластырями клейстера и обрывками плакатов, бросавшими недавно жгучие зовы массам. Но уже на Петровке показался нэпман и только оперяется еще после передряг революции, но уже свои позиции предугадывает. Здесь кафе проектируется, там Мосторг, там пассажи, казино…

На улице и разговор:

— Будет ли казино настоящее?.. А в кафе и певицы будут?

И священнодейственно настраивающиеся дельцы прощупывают углы будущих магазинов, считают в помещениях окна для предполагаемых витрин.

Иная картина по Тверской, от Охотного Ряда до Страстного монастыря. Здесь — несколько известных далеко за пределами Москвы литераторских клубов. Магазины книжные и канцелярские, частью еще закрытые и пустынные, частью уже разворачивающие торговлю. Много общежитий для местных и приезжих ответственных работников, гостиница для иностранцев. Театральные студии.

Поэтому здесь крупное, общероссийское, даже мировое, господствует.

У Стебуна больше всего дел на Тверской.

На следующий день после встречи с Шаповалом он сговаривался в Главполитпросвете по поводу Резцовой. Оттуда зашагал в столовую пообедать и, выйдя с угла Большой Дмитровки, увидел: Дом союзов опутан веревками, обставлен лестницами; несколько группок рабочих разворачивают и пристраивают к фасаду дома батареи ламп и полотнища приветствующих открытие конгресса плакатов, а в подвижной досчатой зыбке, подвешенной для подъема рабочих, торчит жестикулирующая фигура облезлого начальственного юноши в коричневом подбитом «ветром» пальто и в шляпе.

Стебун с веселым чувством остановился, узнавая в этом юноше товарища Нехайчика.

Нехайчика, — южанина, щетинщика, поражавшего своей способностью проделывать изумительное насилие над русским языком, который он отчаянно коверкал, — по партмобилизации прислали на южный фронт для политической работы. Стебун, тогда член Реввоенсовета, командировал юношу в один из перебрасывавшихся с участка на участок отрядов политпросветчиком.

Нехайчик ужасно пересиливал себя, принимая фронтовую командировку, и не скрывал, что боится быть убитым. Но для уклонения от работы в отряде не только не воспользовался никаким предлогом, а наоборот, поразил политкомов и своей собственной отвагой и неотступным подвинчиванием мужества красноармейцев. Во всех боях, обнаруживая непроизвольно боязнь, лишь только начиналась стрельба, Нехайчик поднимал воротник дырявенькой партизанской куртки, защищая им на всякий случай от пуль затылок. Но чем живее шла перестрелка, тем больше он входил в азарт, возбуждался, а потом, улучив момент, вдруг вскакивал, вопил на всю цепь: "Вперед! Вперед! " — и наудачу, без прицела стреляя перед собой, заставлял бежать на неприятеля и цепь, что бы там впереди ни происходило.

Полупартизаны отряда после одной человекоубойной переделки с белыми стали щеголять Нехайчиком.

Этот боязливый, облезлый, прикрывавший воротником от пуль затылок ремесленный подмастерье понравил всем своей буйной запальчивостью.

Однажды, в разгаре боя, когда в цепях белых обнаружилось какое-то сомнительное колебание и командир советского отряда приостановил стрельбу, разбираясь в том, что затевает неприятель, Нехайчик вдруг решил, что сейчас-то и время бить белых. Вскочил и, крикнув: "Отступают, отступают! Ребята, вперед! На белых, братцы! " — он поднял на ноги всю цепь и ринулся вперед с красноармейцами, заставив последовать за отрядом и командира.

Наэлектризованные красноармейцы, не чувствуя встречного огня, неслись с пальбой и победным воплем туда, куда бежал Нехайчик. Пять минут — и они были на растерянно оставленных белыми позициях. Но бой еще был не кончен. Может быть, надо было бы остановиться и осмотреться, но Нехайчик, увидев впереди цепь, закричал опять: "Вперед! Вперед! « Он гнал перед собой какого-то детину, подталкивая его сзади штыком, и то выглядывал из-за него, чтобы выпалить в вражескую цепь, то снова подгонял колючкой штыка попавшего в его руки несчастного. Так и бежали они, пока детина не бухнулся, скошенный пулей, после чего растянулся, прячась за его труп, и Нехайчик.

Оказалось, что он подцепил обалдевшего от натиска красных и притаившегося среди убитых казака и решил использовать его, как щит, от неприятельских пуль.

Красные выиграли этот бой окончательно, и Нехайчик прославился по всему фронту.

Теперь этот бывший фронтовой дебошир азартно колебал под собой зыбку и вкладывал душу в планировку развешивания плакатов.

Нехайчик, увидев Стебуна, запрыгал в зыбке, загорелся нетерпячкой желания броситься к товарищу, крикнул, чтобы его спустили, и выскочил на тротуар.

— Товарищ Стебун! — подбросил он руки вверх и схватился радостно за Стебуна. — С Украины? Для конгрессу приехали или совсем у Москва будете работать?

— Буду в Москве… А вы тут?

— Тут, и хочем делегации Интернационала показывать, что в Москва не такая постоялка, куда не ткнется никаково коммуниста, а отечество всякому представителю угнетенных. Понастоящему встретим!

Встреча, действительно, должна была быть парадной. Надписи приветствий на всех языках мира реяли на флагах и переплетали лентами дома центральных учреждений. Вечером эти дома должны были быть иллюминованы.

Стебун знал, что если бы он встретил Нехайчика прежде, то ему не пришлось бы мудрить над вопросом о ночовке. Нехайчик пустил бы к себе и не почувствовал бы никакого стеснения. Жена Нехайчика тоже

где-то работает, двое предоставленных самим себе детей щетинщика общительно липнут ко всякому человеку, если это товарищ. Говорится у него в доме только о предстоящей мировой революции и об окончательном свержении буржуазии. Впрочем, Нехайчик заражал все вокруг себя своей верой в конечную победу пролетариата так, что у него и кошки в коридоре привыкали мурлыкать „Интернационал“. Непосредственность щетинщика всякого трогала и заставляла прощать ему его нелады с русской речью.

Стебуну нужно было только» поздороваться с Нехайчиком. Он узнал, что щетинщик заведует Культпросветом союзов. Поговорили. Нехайчик сообщил в заключение:

— Знаете, здесь работает и товарищ Статеев.

Стебун заинтересовался. Статеев — петроградский комитетчик, рабочий, был членом реввоенсовета одной из армий Южфронта. Не в пример бесхитростному и постоянно энергичному вояке Шаповалу, Статеев отличался неровностью своей надломной и дергающейся от одного дела к другому силы. Однако уважал Стебуна и в критические минуты действовал с ним заодно.

Стебун неопределенно повел плечом.

— Где он?

— У Губрабкрине, заведующий.

— Увижусь с ним…

У Стебуна раньше не было твердого намерения относительно того, чтобы оставаться именно в Москве. Но большая часть его друзей и знакомых оказывалась здесь. Здесь же работали и все наиболее видные представители установившегося курса в партии. Лучшей обстановки нельзя было найти ни в каком другом месте, чтобы выяснить, понастоящему ли складывается партийная жизнь.

Стебун решил еще раз из Москвы не двигаться.

Русаков принудил самоуплотниться торговца Файмана в доме, соседящем с «Централем», и предоставил Стебуну комнату в его квартире. Стебун вселился в нее, и следующий после переезда день решил посвятить сговору с руководителями партии о своей работе.

Собрался в один из советских домов. Но по дороге увидел несколько переполненных делегатами Коминтерна грузовиков и автомобилей, кативших к Кремлю, и сообразил, что начались заседания конгресса Коминтерна; решил и сам отправиться в Кремль.

В парадном зале одного из кремлевских дворцов-- встреча представителей революционного пролетариата от шести десятков стран, государств и народностей. Стены дворца гудят сговором о маневрах революционного движения по всему миру. Кремль салютует штабу пролетарского Интернационала лозунгами красных знамен. Большевики, из которых многие могли покинуть свои страны, лишь прикрывшись чужим именем, небрежно топчут дворцовые ковры и размещаются в креслах, употреблявшихся лишь в особых случаях царских приемов. И гудит предтечный говор мировой революции в рокотных речах делегатов. На цыпочках прислуживает выпускающий за дверь прошлое и впускающий будущее старый швейцар жизни-- время. Блестят на столах машинки, приготовленные для записей исторических решений штаба Коммунистического интернационала.

Стебун вошел во дворец и очутился в зале.

Группа лиц, руководящих Российской секцией Коминтерна, заняв перед открытием заседания позицию поблизости от стола президиума конгресса, обменивалась приветствиями с цепляющимися за них на ходу иностранными товарищами.

Ладо, ученик и соратник Ленина, прячет в щетках усов и косяках кавказского лица невыцветающую загадочную усмешку. Он знает, что кое-каким делегациям, намеревающимся заразить Коминтерн горячечным путчизмом и заранее храбрящимся, уготован бесславный провал. Дружелюбными поворотами глаз и головы он встречает и провожает здоровающихся и проходящих мимо соратников, обменивается замечаниями с Тарасом и Лысым о кулуарной схватке между французско-итальянскими экстремистами и германской делегацией, стоит в крепко застегнутом френче и впитывает в себя рывки впечатлений от того, что происходит в расположившихся уже за столиками, в проходах и у окон группках делегатов.

Тарас отдельными замечаниями характеризует настроение этих групп.

— Дуются наши левые! — обличает он насмешливо двух прошедших вожаков французских экстремистов.

— Нэхай… Выдуются! — отвечает Ладо, не затрудняя себя перед близкими товарищами обязанностью говорить без характерного кавказского акцента.

Тарас — моложавый мужчина с большой обритой и оструганной головой и с вывернутой немного наружу губой и крутым носом. Он — бывший провинциальный работник, но с начала революции бессменно работает при секретариате ЦК..

Лысой руководит правительственной работой верховных органов советской власти. Богатырского роста тяжеловоз с багажом многолетнего образования и россыпью знаний, но со столь популярной всюду, редкою для большевиков склонностью к некоторым сортам напитков, что любители веселых компаний и пирушек в Советской стране в его честь и по его имени называют везде шкафы с выпивкой и буфетные лари — уголками имени Лысого.

На конгрессе Лысой должен был делать доклад как единомышленник Ладо и Тараса. Кроме того он, Тарас и Ладо были друзьями по личным отношениям. Разговор перед заседанием свел эту тройку вместе.

Тарас, оглядывая зал, увидел вдруг среди вошедших Стебуна и живо указал на него Ладо и Лысому.

— Стебун. Вероятно к нам направится.

— А, Стебун приехал! — узнал и Лысой.

Ладо успокаивающе кивнул головой.

— Он здесь уже несколько дней, хочет остаться в Москве. Что ему сказать? — настаивал на том, чтобы сговориться с Ладо, Тарас.

Ладо терпеливо повел плечом.

— Пускай остается!

— А склоки не разведем мы с ним тут? Он ведь на Украине загибал…

Лысого не беспокоило появление нового лица. Он рассудил с благодушной ленцой:

— Крученая и перекрученная левая оппозиция! Давайте оставим его, если Ладо не боится, что будет хуже… Слон!

Тарас беспокойно намекнул Ладо:

— Тогда ему ведь Ильич провел откомандирование из Москвы.

Ладо утвердительно кивнул.

— Знаю. В Москве не ладил, на Украине гнул свое, на фронте допустил грызню. Но работник. Чем гонять куда-нибудь — оставим. Под рукой лучше его рассмотрим. А потом видно будет…

Тарас перестал возражать.

— А где мы его используем?

— Скажем Захару, чтобы поговорил. Нэ районщик. Можно дать выбрать ему, чего он хочет. Захар поговорит — и решим.

Стебун, действительно, намеревался пройти к разговаривавшим. Но, увидев среди центровиков Тараса, он на мгновение остановился. У него не возникало никакого сомнения в том, что Ладо не только не поколеблется оставить его в Москве, но сейчас же поставит его на равную ногу с собой и со всеми своими ближайшими соратниками для участия в верховном руководстве партией. Неприятная мысль о том, что Тарас попытается расстроить эту желанную перспективу, несколько поколебала уверенность Стебуна.

Между Тарасом и им установились неискренние отношения еще со времени, когда оба они оспаривали первенство на руководство партийной организацией в одном из областных центров.

Стебун тем пристрастней относился к своему сопернику, что Тараса в центре скоро оценили, и тот взят был для работы в Москву.

Чувство этой старой личной неприязни необходимо, однако, было заглушить в себе, только бы не упустить случая договориться с Ладо о своем положении. Поэтому Стебун, помедлив мгновение, направился прямо к группе партийных вожаков.

Внезапно очутившись перед товарищами, он почувствовал, что они говорили о нем, и это как будто подтвердило его подозрения о том, что Тарас настроил против него Ладо и Лысого.

Он поздоровался почти недружелюбно.

Все шевельнулись навстречу подошедшему.

— Я к вам, — кивнул головой Стебун. — В ЦК я был и оставил там записку. Вы говорили обо мне? Хочу остаться в Москве. Прикиньте так, чтобы не пришлось куда-нибудь опять мне ехать…

— Говорили, кацо! — подтвердил с дружеской улыбкой Ладо. — Надумали про Москву? Что ж, оставайтесь, нашего полку прибудет.

— Это решено?

— Да.

— Зачисляем тебя в нашу общую столовку на казенные хлеба с завтрашнего дня, и начинай орудовать! — поощрил прибывшего Лысой.

Стебун знал, что открытие заседания помешает вести разговор, и спешил узнать главное.

— Как мне оформить мое оставление здесь и с кем сговориться о работе?

Стебун остановил вопросительный взгляд на рассматривавшем его с дружественной улыбкой Ладо, который вместо ответа перевел в свою очередь вопросительный взгляд на Тараса.

Тарас с улыбкой объяснил:

— Вам нужно к Захару в губком. Там договоритесь с этим московским мухомором.

— В губком? — переспросил вдруг вспыхнувший Стебун.

— Да… Вы кстати приехали. У Захара во всем губкоме нет порядочной подмоги.

— В губком надо, — веско подтвердил Лысой. — Захар нас заставляет чуть ли не по кружкам пропагандой заниматься от того, что у него нет людей.

Ладо, к которому снова повернулся Стебун, сделал безнадежное движение и с сочувственной твердостью решил:

— Идите, подымайте организацию, кацо. На это другого не найдешь…

Стебун резко выпрямился.

— Хорошо.

Он почувствовал себя так, будто его отодвигали куда-то на задворки. Заподозрев намеренное желание не допустить его к участию в более ответственной работе, он объяснил себе это тем, что Тарас восстановил против него влиятельных вожаков партии. Но если в такое ответственное дело, как распределение сил преданнейших работников партии, вносились элементы личных отношений и общее дело приносилось в жертву личным счетам, то не было ли это угрожающим признаком?

Тут же что-то глубоко враждебное против Тараса и остальных руководителей партии отлегло в душе Стебуна. Направление его в губком он принял, как удар по себе. Но, силясь не давать воли личным чувствам, он подавил в себе вспышку обиды и обратился ко всем сразу с сдержанным раздражением:

— Значит, мне говорить с Захаром?

— С Захаром, — подтвердили Ладо и Лысой.

— Зайдите завтра за путевкой. Тарас скажет, чтобы приготовили, а в губкоме вас знают и без того.

— А ваши столовки — это серьезно? — спросил Стебун, цепляясь за посул Лысого. — Поближе к каким-нибудь обедам я бы не прочь, иначе на колбасе придется жить.

— Зайдите в канцелярию управления делами, а я распоряжусь.

— Спасибо.

На следующий день Стебун был в губкоме у Захара.

Захар — церемониймейстер в политике. Другие задают тон, а он творит волю пославших его. Поэтому, как ни богата и его собственная личность, живет не своими данными, а духом чужих заданий.

Держится, как старший приказчик, который не прочь послужить хозяину, но уже имеет в виду урваться на самостоятельное дело. Похож и внешне на приказчика. Маленький. Часто, не желая говорить того, что у него на уме, в самых больших делах ограничивает свои признания и обещания многозначащими, но не обязывающими жестами.

Захару доложили о Стебуне. Стебун вошел в секретарский кабинет и увидел моложавого рыженького юношу в пенснэ, стоявшего вместе с женщиной-секретарем у стола и карандашом перечеркивающего машинные записи на листах бумаги.

Захар обернулся, отстраняя от себя дальнейший просмотр бумаг, кивнул секретарше, чтобы она вышла, и быстрым взглядом встретил Стебуна, прежде чем оставил карандаш.

Затем он ступил приветливо навстречу вошедшему и дружески подал Стебуну руку, подводя его к столу.

Подсунул Стебуну кресло поближе к себе, прежде чем сел сам. И тогда с лестной осведомленностью приятно напомнил;

— Вы Стебун с Украины? Раньше вы были членом Реввоенсовета и одним из руководителей левой оппозиции? О вас в Москве слышали. Бросаете якорь у нас?

Стебун кивком головы подтвердил вышколенную осведомленность Захара.

— Да, хочу осесть, передышку сделать. Стал отрываться от центра и обанкротился с семьей. Сам себе хочу сделать проверку и посмотреть на все позиции сверху.

Захар с сочувствием человека, быстро вошедшего в положение Стебуна и довольного своею отзывчивостью, подхватил:

Теперь это можно… Такое буйство восстановления начинается, что никакой большевистской силы не хватит для работы, если не вернется из провинции половина командированной туда нашей братии… У вас путевка? Что тут предлагают?

Он не подал вида, что о визите Стебуна был уже предупрежден.

— Вы не прочь переменить работу или от партийного воза не хотите отказаться?

Стебун решительно отвел предложение.

— Нет, делать переключку на какую-нибудь канцелярщину я не хотел бы… Как у вас Агитпроп?

С прежним дружеским участием Захар вдумчиво помедлил, поправил пенснэ, чтобы глядеть прямо в глаза Стебуну.

— В Агитпроп хотите? Так… — прикинул что-то в уме и решил: — Ну, с вами сработаемся в любом месте. Давайте Агитпроп… На бюро во вторник поставим вопрос, и тогда заходите к нам.

Он сделал легонькую неуверенную паузу после официальной части беседы и коснулся недавних неудач Стебуна.

— Что у вас получилось с чисткой на Украине — швах? Всех, кого надо, все-таки вычесать не удалось?

Голова Захара приподнялась, локоть уперся в стол, чуть придвинувшись к Стебуну.

У Стебуна было особое мнение о чистке. Он махнул рукой и, подымаясь, чтобы уйти, ответил:

— Это творит все ваше московское паникерство. Стоило только тронуть какого-нибудь, даже не сановника, а просто вкрючливого бюрократа, как сейчас же штурм в центре. Москва этим штурмам шла навстречу. Я думаю, что отсутствие решительности в этой кампании будет иметь еще свои последствия.

— Да, шпаны много. Но она безвредна! — утешил Захар. — Пустяк!

И, поднявшись провожать Стебуна, он осведомился:

— А как с жильем у вас, товарищ Стебун? И одежа у вас как будто требует смены.

— Комнату получил. А одежа — что же вы можете сделать?

— Сделаем. Знаете же, мы теперь развиваем госторговлю. Зайдите к управделу, я ему звякну, чтобы он устроил вам кредит, или со склада чтобы отпустил.

— Спасибо.

По дороге от Захара Стебун хотел зайти в находившуюся наверху столовую сотрудников комитета, чтобы что-нибудь перекусить. Но на лестнице его заинтересовала происходившая здесь лихорадка перетаскивания в помещение комитета книг.

Два парня — один с латышской флегмой, высокий и тощий, как слега, другой — грубовато-коренастый порывучий фронтовик, а в компании с ними — черноглазая большеносая еврейка, запальчиво бегая, таскали по лестнице от парадного на площадку вестибюля перевязанные шпагатом тючки и разбитые стопки неразрезанных книг. Бросив тючок в образовавшуюся здесь пирамиду, каждый из них торопился вниз и оттуда опять волочил такие же тючки и стопки.

Стебун взглянул издали на заголовки книг и заинтересованно подошел ближе.

— На другую квартиру, что ли, Маркса переселяете? --спросил он тощего латыша, заметив разрозненные томы «Капитала».

— Хек! Семибабов распродает и Маркса и всякую литературу в комитете, — поведал латыш, разгружаясь от ноши.

— Семибабов тут? — удивился Стебун. — Что же это он, по коммерческой линии пошел? Где он?

— А вот там, в десятой комнате, в этот коридор…

Стебун пошел в десятую комнату.

Это была одна из тыловых комнат в здании губкома, неуклюже длинная и узкая, застрявшая между помещениями уборных и каким-то чердачным ходом.

Но в коридоре возле этой неказистой комнаты, и в самой комнате кипели страсти. Несколько групп учащихся партийцев возле дверей изливались в обсуждении результатов посещения комнаты.

— Мне эта книга нужна не для себя, а для всего отделения губсовпартшколы! — убеждал лохматый, взъерошенный, в расстегнувшейся куртке, со взбившимся поясом уездник-партиец.

— А я из ячейки деньги внес еще на прошлой неделе товарищу Семибабову, только чтобы обеспечиться обоими томами! — возражал ему курсант-техник.

Группа других низовиков-партийцев рассматривала редкое приобретение техника — два тома «Капитала», не переиздававшегося за время революции.

Библиотекарша одного района и ее помощник-курьер хлопотливо перевязывали несколько тючков закупленных ими оптом книжек политграмоты. В группке студентов университета народов Востока темнокожие курсанты-восточники подсчитывали совзнаки и никак не могли разобраться, кому из них сколько их нужно, чтобы совершить закупку.

В комнатушке у стен стояли стойки с разложенными книгами, и эти стойки, как мухи сахар, облепили покупатели.

То медлительный и спокойный, то вспыхивающий и порывистый, низкорослый дядя в расстегнутой куртке — Клим Семибабов — взывал к дергавшим его покупателям о спокойствии, сдерживал напор своих клиентов и, получая за книги деньги, без счета ссыпал их в хранилище — ящик из-под винограда — на стойке.

Он, видимо, не управлялся с обслуживанием покупателей.

— Пожалуйста, заворачивайте сам, товарищ! — разрешил он кому-то. И сейчас же продолжал: — «Коммунистический манифест» в рекордном новом виде печатается с примечаниями, объяснениями и иллюстрациями. Мемуары Бебеля продаются только комплектами. Изложение «Капитала» печатается старое — Каутского и новое, посолиднее — Борхарда.

На книги был, очевидно, животный голод, потому что не только расхватывалась каждая серьезная книжка, какими-то судьбами уцелевшая от времени разверсток и попавшая на прилавок к Семибабову, а делались заказы на те книги, которые еще были в печати.

— Товарищ Семибабов! На Каутского запишите пожалуйста в очередь.

— Разве запись принимается? — подхватывали другие важное для них открытие.

— Принимается.

— Деньги сейчас? Запишите и меня: Шорин из Комакадемии…

— Есть. Будет записано, товарищ Шорин. Напомните мне потом.

Позже Стебун узнал, как открылась эта книжная торговля в самом губкоме.

Месяца два назад Семибабов, назначенный для заведывания Литературно-издательским отделом губкома, обратил внимание на какое-то опечатанное помещение в здании, примыкавшем к губкому.

Справившись у коменданта, Семибабов узнал, что помещение раньше занято было книжным магазином, теперь принадлежит губкому, и лежат в нем книги, ждущие, пока ими кто-нибудь заинтересуется.

— А хозяин их кто?

— Никого нет. Губкому не нужны были, а спекулянтикам-хозяевам показываться нет расчету. Видно, пропали.

— Откройте помещение.

Когда помещение было открыто, Семибабов среди всякой книжной халтуры нашел некоторый запас и тех изданий, которые до чрезвычайности были необходимы партийцам.

Он распорядился перетащить их в губком, и увидевшие белый свет книги сейчас же привлекли к себе внимание вузовцев.

— Товарищ Семибабов! Товарищ Семибабов! Как бы поживиться? Мы от агитпропа с бумажкой придем. Нас в разверстку включите?

Семибабов живо сообразил.

— Ничего не выйдет, товарищи! Теперь нэп, и никаких разверсток не будет. Книги поступают в продажу, на бесплатную выдачу не надейтесь. Хотите иметь книги, — тащите деньгов.

— Еще лучше… Какая цена?

Пришлось Семибабову тут же изобразить расценку. На-ура расписал по книгам их стоимость и заторговал. Его эксперимент выявил неожиданный успех. Торговля загудела. И выяснилось, что учащиеся готовы лезть на стену от того, что нет никаких пособий для их занятий.

Семибабов ткнулся к Захару, выпросил субсидию для выпуска одной-двух брошюр, сконструировал издательство, установил связь с типографиями, нашел готовых поощрить его предприятие авторитетных покровителей и сейчас же заказал переиздание нескольких давно уже известных марксистских популярных книжек.

Книжки по выходе из печати пошли, как и извлеченная из опечатанного магазина рухлядь, нарасхват.

Семибабов выручку употребил на увеличение издательской работы и теперь ожидал выхода из печати нескольких новых работ, появление которых обещало сразу создать организационно еще не оформившемуся издательству громкую и почетную репутацию.

Семибабов как будто родился купцом. Отговаривается, подговаривает, орудует. Ячейковый инструктор требует от него, чтобы он заставил своих помощников складывать книги не на лестнице, а нести их прямо к прилавку и пускать в продажу.

— Вы!.. Мы!.. — запальчиво захлебывается словоизвержением инструктор. — Я буду жаловаться! Чтобы исключали из партии таких бюрократов! Чтобы гнали их!..

Семибабов выпрыгнул из-за стойки, заставляя расступиться толкущихся перед книгами партийных низовиков, и взял инструктора за плечо.

— Уходите, товарищ! Не могу я дергать работников, с утра еще не передохнувших. Им записывать книги нужно. Жалуйтесь! Съешьте меня! На брошюры меня самого перешпарьте! Только дайте вздохнуть хоть!

— Поймите, что я с утра не евши и с пустыми руками мне в ячейке делать нечего, — упирается инструктор при общем сочувствии ждущих, как и он, других покупателей. — Не пойду я! В теплой комнате вы будете два дня их записывать…

— А!..

Семибабов запальчиво хлопнул какой-то книгой о стол и вдруг уперся в наседавших.

— Тащите сами книги с лестницы!

Покупатели всполохнулись.

— О! товарищи! За книгами!

Моментально комната опустела. Семибабов облегченно выпрямился, в зверском исступлении остановился взглядом на переступившем порог и усмехающемся

Стебуне. Вдруг почувствовав, какой дикий вид имеет в этот момент и узнав товарища, он весело прыснул:

— Стебун?! Ха-ха! Наблюдаете? Вот-то! Здравствуйте!

— Давно в спекулянты записался?

— Ха! Нэп, дядя, писанет и не таких, как я. Видите?

В комнату началось вторжение нагруженных тюками книг добровольцев-переносчиков, готовившихся завалить помещение узлами.

— Куда, хозяин?

— В угол, товарищи, — отодвинул Семибабов одну стойку. --Все перетащите, тогда распродажа…

— Согласны! Давайте цепью, товарищи, скорей дело пойдет. Один становись складывать…

И в помещение через коридор по конвейеру рук покупатели стали вбрасывать тюк за тюком книжный товар.

Одновременно в комнату вошли работавшие на лестнице латыш, еврейка и фронтовик.

— Распаковывайте тюки и скоренько записывайте по названиям, — распорядился Семибабов, кивнув им головой. — Сейчас будем продавать. Товарищ Ратнер, посмотрите за кассой.

И, взяв Стебуна за руку, потянул его за стойку, а оттуда — в дверь перегородки, за которой оказалась комнатушка, служившая Семибабову чем-то вроде канцелярии.

— Значит не одобряете? — выжидательно кивнул головой Семибабов на оставленное за дверью помещение. — Этакая крутая!

Стебун продержался с секунду взглядом на товарище, гадая про себя, что оттерло Семибабова от партийно-политической работы, о которой Семибабов только и мечтал, перебрасываясь в центр. Вместо того чтобы организовывать при штабах партии передовых рабочих, он зверствовал за книжным прилавком.

Не ответив на вопрос приятеля, Стебун ткнул взглядом на стойки и с интересом осведомился:

— На партийную работу сам не захотел?

— Партийная работа? — не давая уловить за повторением скрытую горечь, возразил Семибабов. — С партийной работой теперь, товарищ Стебун, не то, что было в трудные времена. Вы — воробей стреляный и знаете, что это не так просто. И без нашего брата кандидатами в партийные деятели хоть пруд пруди.

— Ехали бы вы на Урал или на юго-восток, где вас знают. Все равно отсюда отправляются туда и секретари и краевые руководители.

— Э, дяденька, отстали вы! Знаете вы, что это теперь делается по связям? Вы этого, выходит, не знаете. Так примите во внимание, что на Урале товарищ Герман и те, которые на золотом пере его ручки поклялись сообща выдвигать его в группу вождей. Зато он оттуда своих соперников выживет. На юго-востоке — товарищ Зарембо, который блокируется спокон веков с Тарасом. Тарас не пустит на юго-восток ни одного человека, который бы прекословил Зарембо. А в самой верхушке — то же. Один опирается в Москве на сговор с Захаром, у другого опора в Петрограде. Кто заручки на местах не имеет, тому надо ее себе обеспечить. А такие тоже есть. Вот и попробуй поехать, если в какую-нибудь группу не влез да не подкрасился под цвет своего покровителя. А отправишься без сговора да захочешь без сделки работать — готовься с первого же шага получить ярлык со званием склочника. Увольте от такого удовольствия… Лучше я сделаюсь спекулянтом или чиновником!

— Да, так!.. Меланхоликом ты стал.

Стебуна жалобы Семибабова заставили потемнеть.

Если бы оказалось верно то, что говорил приятель, то надо было немедленно же искать средств борьбы с образованием личных карьеристских группировок. Но Семибабов был разочарован отрывом от партийной работы и мог толковать происходящее без объективной строгости. Почему-то об этом нигде еще разговора не поднималось.

Стебун попробовал поймать приятеля:

— Почему же ты не говоришь об этом везде?

— Где? — спросил тот с вызовом.

— Ну где… В ячейке, на районных собраниях, в частном порядке, наконец, со всяким товарищем.

— Попробуй, когда это все знают… Говорить же на собраниях не принято, а только заслушивать доклады. И прения никогда не открываются. Ячейки собираются ТОЛЬКО ПО повинности.

Это было тягостной правдой. Стебун сам знал, что собрания партийных низовых организаций превратились во многих случаях в пустую формальность.

Он задумчиво отвернулся, а Семибабов вовлекся в объяснение того, как он пришел к книжной торговле.

— Да, знаешь — раскорячки! — угрожающе повел он головой. — А тут увидел я книжную нищету и голодище грамотной публики на литературу. Бухнулся тогда было в Орготдел: "Пошлите, мол, в Госиздат! " Но это оказалось так сложно, что мыкался я, мыкался по знакомым и попал в конце концов вот сюда. Все равно, мол, какой-то подотделик и в губкоме имеет отношение к издательским делам. Тут вот пробую найти это отношение…

Семибабов снова кивнул на книжные запасы.

— Ну, а Захар как? — осведомился Стебун.

— Захар что… Ему меня навязали с намеком на то, что, мол, Семибабова вы сами знаете… Поэтому дал волю мне — и считается. Против того, что я покушаюсь закрутить книжную шлепальню, не возражает, делай что хочешь, лишь бы я только с кем-нибудь не сговорился да не мутил… Ну, — перескочил вдруг Семибабов на другое, --а вы как? Тоже в губком?

— Да, буду в Агитпропе.

— О, это значит — я буду под вашим началом. Знаете, дядя, насчет борьбы с порядочками личных кружковщин надо поговорить. Иначе партия схватится,, да поздно будет.

— Поговорим, не спешите… я подумаю… Надо вообще от молчанки отделаться.

— Ну, смотрите. Надумаете что — скажете…

— Ладно.

Однако назначение Стебуна в Агитпроп отсрочивалось. На бюро губкома был решен вопрос о созыве очередной губернской партконференции, а накануне перевыборов всего губкома, в который должен был войти теперь и Стебун, производить смены в руководящей верхушке губкомовского аппарата было не резонно.

Об этом и сообщил Захар Стебуну, когда тот, поболтавшись недельку без деда, пришел в губком.

Стебун с досадой на непредвиденное промедление передвинулся на стуле.

— Когда конференция?

— Три недели, — прикинул вслух Захар, — месяц…

— Топтаться по Москве без дела до этого… гм!..

Он встал и, что-то решая, пока Захар с выжидательным беспокойством следил за ним, сделал несколько шагов возле стола. Подсел снова.

— Что же придумать, чтобы я до конференции не шатался? --нетерпеливо спросил он у Захара совета.

Захар нерешительно поскреб подбородок и что-то отряхнул движением головы.

— Да что… один ведь месяц. Зачислим пока вас в резерв для выступлений. Они у нас ежедневно. Познакомитесь тем временем с районами, будете митинговать. Не хватит работы разве?

Захар вопросительно следил за несговорчивым работником, замечая, что его предложения товарища не радуют.

Стебун, действительно, взвешивал обстановку. Он чувствовал, что Захар чует в нем что-то от другого мира. Очевидно, для секретаря крупнейшей организа

ции не были тайной невысказанное беспокойство и разочарование, которые начали разъединять партийцев и толкали отдельных известных вожаков организаций разбиваться на личные группки. Как же сможет руководить и Захар другими, если не позаботиться о том, чтобы тяжелым думам и невысказанным мыслям партийцев вроде Семибабова найти отдушину? В молчанку? Отмалчиваться дано не каждому, и страусовой тактике надо положить конец.

— Знаете, — уперся он вдруг в Захара, — ваш резерв — это одна словесность. Разрешите тогда мне при губкоме организовать дискуссионный клуб.

— Дискуссионный клуб?

Захар беспокойно передвинулся на стуле и с выжидательным интересом вгляделся в Стебуна.

— Да, — не удивляясь недоумению, сдержанно, но урезонивающе подтвердил Стебун. — Дискуссионный клуб, в котором мог бы встретиться наиболее подобранный актив губкома, центра и провинциальных работников, для того чтобы не копить по разным углам сомнения в правильности линии партии, а в авторитетной среде фактических руководителей партии и своих товарищей провентилировать всякую щелку… Знаете ведь, что это водится теперь… Десятки таких, как Стебун, толкутся по домам советов, чувствуя себя в отставке за несогласие с курсом на нэп. Нет аппетита на то, чтобы засучить рукава да усесться за счеты, и придумывают всякий свою программу спасения революции. Без руководства Ильича, думаете, не начудесим чего-нибудь, если так продолжится? Почему не говорить вслух о том, что партия болеет? Или сдирайте болячки, или они вас съедят…

Захар живо прикинул в уме сообщения Стебуна, мысленно определяя целый ряд лиц, которые не вошли в работу или ходили возле нее вокруг да около. Почувствовал, что Стебун нащупал что-то нужное. Спроектированный Стебуном клуб, если его устроить

Тут же, в одном помещении о губкомом, помимо всего прочего, и оживит губком и даст возможность прощупать все наиболее ценное, что есть в организации. Замысел жизненный. Но, с другой стороны, не затевает ли все это Стебун ради каких-нибудь своих целей?

Надо было об этом поговорить, во всяком случае, с Ладо и в секретариате, чтобы потом его же, Захара, не взгрели.

Своей озабоченности Захар ничем, однако, не выдал. Он с отзывчивым интересом, как только Стебун кончил, придвинулся и довольно поводил возле себя карандашом.

— Знаете, на бюро об этом можно поговорить… Мне идея нравится. Действительно, у нас активу по душам поговорить негде.

— Бюро не знаю как, главное — согласие секретариата.

— Берусь сговориться с Ладо.

— Ну, тогда отлично! Я обожду, пока вы это обделаете, и тем временем набросаю проект устава.

— Катайте.

Стебун поднялся. Первый раз он и Захар пожали друг другу руки с взаимным удовлетворением.

Русаков метался.

Придоровы собирались уезжать. Стала работать устроенная Стебуном в Главполитпросвете и оказавшаяся самозабвенной работницей Резцова. Удалось Русакову разрешить вопрос о комнате для Стебуна. Каждый устраивался так или иначе, примащивался к круговому движению вертушки толкотливого человечника. У одного Русакова хрустнуло что-то от этого движения. Рвалось все в душе от мысли о Льоле и об отданном в чужие руки ребенке.

Придорова Льола не вынесет. Для Русакова она поэтому не потеряна и не будет потеряна, если он найдет

какой бы то ни было ценой у советской власти прощение своей ошибки. А Ленька, мальчишка, которому ведь и Льола мать? Его нужно было спасать. Надо было на что-нибудь решаться и что-нибудь придумывать.

Не пропало зря установленное через Файна знакомство с Файманом.

Файн — фигура так себе. Уже нэп. Кое-кто из соседей знали, что этот жилец «Централя» чем-то спекулирует, а он все еще выдавал себя за трудовой элемент. Поддерживал версию, будто выполняет поручения какого-то южнокрымского снабженческого органа.

Файман — покрупнее жила. Что он делец и торговец — не скрывал. Но мало ли что будет каждый думать, если никакой торговли у него не видно. Поэтому Файман и сообразил: надо открыть лавку.

Оба друга действовали компанией. Пустяшное обстоятельство связало их. Файман боялся советских порядков, а дела стали складываться таким образом, что связь с государственными органами только и могла подчас обеспечить выгоду в какой-нибудь сделке. Файман тогда надумал.

— Ты, Соломон, умеешь обращаться с товарищами и говоришь так политично, что тебя все слушают. А я же, только войду куда надо, так мне уже отказывают, чего бы я ни просил. И надумаю что-нибудь сделать в советских фирмах и выгоду знаю, но начну разговаривать — у меня все пропадает. Так давай — я буду надумывать, ты будешь с ними говорить, вместе будем ходить куда надо и вкладывать деньги, и ты увидишь, каким небоскребом подымется у нас свой собственный трест.

Это было голодное время, когда кое-какие остатки товаров могли увидеть свет лишь по нарядам не успевших еще осмотреться советских хозяйственников.

Файн согласился. Несколько придуманных Файманом и совместно с ним проведенных комбинаций с выклянчиванием очередной полузаконной сделки помогли им действительно округлиться, и с той поры компания укрепилась.

Оба спекулянта с трогательной наивностью думали, что они ничего общего не имеют с буржуазией, которую разгромили и которой не дают воскреснуть большевики. Капиталисты — это прежние финансовые тузы, которые открыто, при помощи закона и правительства, собирали на фабрики тысячи людей и грубо выжимали барыши. Нет, пусть-ка из них кто-нибудь попробовал бы приложить ум и изобретательность к тому, чтобы ниоткуда и из ничего доставать все, что нужно. На это способен не всякий, и теперешнему дельцу — не барыш, а награда за его ум тот доход, который он умеет извлекать не без таланта и риска при советских порядках. Оба торговца на свой лад поэтому сочувствовали всяким новым мерам советов, ущемлявшим прежнюю буржуазию. Чтили авторитет Ленина.

— А как вы думаете, Давид, — спрашивал коллегу Файн, --не напустят большевики опять этих Морозовых да Мерилизов, если умрет Ленин?

— Что ты, Соломон, городишь!.. Программа же у большевиков останется.

— Программа-то программа… а «всерьез и надолго» разве не говорят они?

— Ну, так это же про нас говорят, чтобы к нам не привязывались махновцы какие-нибудь и сумасшедшие… Коммунисты тоже всякие есть. Вот им и распорядился Ильич, чтоб они дисциплину понимали.

— Знаете, Давид: коммунист Ильич, а настоящий Моисей для рабочих.

— Коммунист… — жалел со вздохом Файмана. — А ему бы в Америке президентом… Ой, какие бы дела были! Сколько бы новых делов открылось!

У обоих торговцев делалось сладко во рту.

— А может быть, он и не коммунист? Привлекает простолюдье партией, а на уме мозгует такое, что другим царям не снилось?

— Ой, коммунист! — колебался Файман.

И каждый про-себя думал:

"Все равно кто! Но если бы поговорить с ним, разве не обратил бы на их политичность внимания такой умный главарь рабочих? "

И у каждого делалось приятно на душе.

Оба компаньона после вселения к Файману Стебуна пришли в канцелярию к Русакову, выбрав вечером время, когда комендант был дома.

Русаков мастерил в углу комнаты полку для книг, которыми начал обзаводиться. Когда постучали, бросил кусок добытого откуда-то старого плиса, предназначавшегося им для декоративной заделки досок, и с горстью гвоздиков в одной руке, с молотком — в другой открыл дверь.

— Здравствуйте, товарищ Русаков! — чуть высунулся вперед Файман. — Мы хотели поговорить…

— Можно зайти побеспокоить разговором? — перегнулся половиной туловища над головой маленького компаниона Файн и в подтверждение серьезности просьбы замер на Русакове глазами.

Русакова тронул забавный визит.

— Не кусаюсь, граждане, пожалуйста!

Он дал дорогу посетителям, придвинул стулья и выжидательно сел перед ними.

— Чем могу служить?

— Вы притесняли меня, товарищ Русаков, — начал, волнуясь, боязливо Файман.

Он волновался перед всяким официальным представителем власти и не мог скрыть перед ними своего страха после того, как у него чекисты реквизировали торговлю и пригрозили ему подвалом за сопротивление.

— Я комнату сейчас же вам для гражданина Сте

буна дал. Ну, надо вам — так надо. Для Стебуна — так для Стебуна. Ничего не поделаешь!

— Товарищу Русакову хоть не для себя, а всегда надо! --закивал уступчиво головой Файн.

— Я знаю: для других! — согласился сейчас же Файман, повернувшись скоропалительно со стороны в сторону. --Но и вы, товарищ Русаков… и вам, товарищ Русаков… у вас, гражданин комендант, есть тоже дом и помещения…

Русаков с испытующим, насторожившимся интересом вкололся в подговаривавшегося глазами. Файман даже вспотел, подойдя к сути визита, но, не решаясь сказать главного, только ерзнул к своему компаниону:

— Скажите вы, Соломон, как это приличней. Вы же можете лучше меня…

Файн откашлялся.

— Давид Абрамович, должны вы знать, товарищ Русаков, — стал объяснять жилец «Централя», --желает открыть прежнее дело. Он торговал немножко галантереей, и в «Централе», где теперь пекарня и где живет Калашников, был магазин Давида Абрамовича Файмана. Всем же объявлено теперь, что уже нэп… И вот Давид Абрамович очень старается опять открыть магазинчик на прежнем месте.

— Я вам комнату дал! — обрадованно еще раз отметил свое самопожертвование Файман. — А в «Централе» же все от вас зависит. И вы мне тоже можете помочь… не зря, конечно… Я же не буду стоять из-за расходов.

Русаков понял. По соседству реставрировалось уже несколько магазинов. Обдерганные и ошарпанные фасады домов начали постепенно украшаться вывесками. Не мог и находящийся в бойких кварталах «Централь» долго зиять сквозь зеркальные стекла нутром нищенского заведения и жилья пирожников. Но и Калашниковых выселять на произвол судьбы Русакову хотелось меньше всего. Надо было сообразить, как быть, и тогда сговариваться с торговцами.

Русаков поднялся и, поставив на стул ногу, придвинулся к компанионам.

— Это хорошо… Помещение придется сдать под магазин, но я пирожников не выгоню, не устроив их, и кроме того ведь магазины спокон веков принято сдавать с торгов… Может быть, организующийся кооператив захочет взять помещение.

— Ох, товарищ Русаков! — испугался и заволновался Файман. — Кооператив вам что даст? Кооператив расписку даст, а я деньги принесу. Все деньги отдам. Вы же жалованья не получаете, а от доходов можете вычитать, что вам полагается. Мы уже с вами знакомы. Я вам помог. Помогите мне… Нужно контракт насчет аренды — напишем контракт! Заплатим жилотделу! А вам — за труды. Мне и жилотделу не в счет, а вам надо! Товарищ Русаков, как будто вы банкир, что вам деньги не нужны?

Файн укоризненно соглашался и кивал головой, будто другого выхода ни у Русакова, ни у торговцев не было.

Русаков был не в таком положении, чтобы за предложение взятки указать компанионам на дверь. Коменданты бесхозяйственных и нищенских домов вроде «Централя» часто только и жили устройством доходных комбинаций с жилплощадью. Он же вдобавок должен был всегда чувствовать себя под угрозой преследования. А главное, в голове билась мысль о необходимости спасти из детского дома сына.

И Русаков несколько мгновений стоял в мучительном смятении, не сразу решаясь еще на одно преступление.

Торговцы переглянулись между собой и ждали.

"Э, не до жеманства, когда существование основано на подлоге! " — вывел против воли Русаков.

Он повернулся к торговцам.

— Я согласен, но должен сговориться с Калашниковым. Их нужно перевести, а комнаты, которые я могу им дать, — заняты. Имейте только в виду, что вам мне придется заплатить как следует. Подачкой не отделаетесь.

— Вам магарыч по совести, товарищ Русаков! — воскликнул Файман.

— Комиссионные же проценты это! — политично поддакнул Файн. --Кто может иметь против?

— Комиссионные? — покосился зло Русаков. — Я не маленький. Как буду называть это, — дело мое!

— Да… Извините, мы же посвоему все говорим, товарищ Русаков, — сейчас же политично согласился Файн. — Значит тогда вы скажете Давиду Абрамовичу…

— Скажу вам или самому Давиду Абрамовичу.

— До свидания.

— До свидания.

Визитеры вышли, а Русаков взял снова в руки гвозди и молоток и, задумавшись, остановился возле стола. Можно было получить денег, броситься в Одессу, выручить Леньку, вернуться с ним — а дальше что?..

Механически подняв молоток, он начал им безотчетно пристукивать по столу, тяжело качая головой.

Что делать, чтобы — если не теперь, то хоть когда-нибудь — обеспечить себе счастье жизни с Льолой, с сыном, при возможности открыто смотреть людям в глаза и не бояться встречи со знакомыми?..

Русаков бросил молоток и безнадежным взглядом надолго уткнулся в окно.

Будущее представлялось в самом черном свете. Думая о сыне, жене и все чаще исходя тоской от отсутствия всякой надежды на перемену в своем положении, Русаков вгонял в пустую дыру души все, что могло обещать ему со временем хоть крупицу счастья. Будто в темное дно холодного ледника бухнул глыбу отравных грез о Льоле, толкнул туда же и вспыхнувщий было безудержный порыв к спасению Леньки. Нельзя было решаться на риск хлопот о мальчике, зная, что первое же проявление им в глазах других людей какого бы то ни было интереса к сыну могло кончиться плохо для него самого.

Может быть, он так и не нашел бы никакого выхода, если бы не вертелась в заведенном ритме жизнь.

Но она вертелась.

В один из первых дней пребывания у него Придоровых шел он в губком к заведующему складом Бухбиндеру отговориться от выставления его кандидатуры в члены правления организовавшегося из сотрудников губкома кооператива. Еще издали он увидел жильца «Централя», коммуниста монтера Полякова, а рядом с ним — человека, одетого в кожаный одежный полняк, который, начиная с блескучей куртки и кончая скособоченно избитыми сапогами и помятой шоферской фуражкой, делал всю фигуру спутника Полякова похожей на увальня, вырезанного из антрацита и резко выделял его от всех других не столь прочно костюмированных горожан. Скособоченность походки этого человека обдала вдруг Русакова напоминанием об одном из его не столь давних знакомств, и комендант «Централя» узнал в забронированном кожей человеке лечившегося вместе с ним в госпитале командира отряда черноморских рабочих товарища Шаповала. Увидели оба коммуниста и Русакова. Поляков тол

кнул своего спутника, Шаповал взгудел:

— Русаков! Ополченец, можно сказать! Ты у нас в партии?

Шаповал — это машинная тяга. Русаков, почитая его деловитую буйность и простоту, радостно ожил и отмахнулся.

— Куда мне, товарищ Шаповал! Управляю тут одним губкомовским домом. Служу вроде старшего дворника…

Поляков протестующе подтолкнул Шаповала.

— Что городит — дворником!.. Комендантом у нас в «Централе», Александр Павлович.

— А, вы начальство над квартирой Полякова! — подхватил Шаповал. --Так смотрите, это значит вас касается; я у него проживу дня три…

— Вы не совсем значит в Москву?

— Да ну ее, богодулую хрычевку, к ляду! Что тут делать? Орудую опять на Кавказе и пускаю в ход один заводик. После драки теперь ни того ни сего ни в одном доме, а на заводике, где я работал прежде, хороших кастрюль, сковородок и всякой чертовщины можно наштукатурить. Приехал вот в Электросельстрой — пусть-ка они меня не соединят на электричество с городской станцией и не пустят туда для работ Полякова, еще какого-нибудь монтера да инженера! Всю Москву подниму на ноги. Поедемте к нам, если вы тут, говорите, в дворниках… Ха-ха!

Русаков встрепенулся.

— Обождите, товарищ Шаповал, а взяли бы вы меня? Ведь я был тоже мастером на заводе, имейте в виду.

— Чего же лучше. Если сумеете работать, сделаем вас помощником директора — и готово. Поедемте, если из-за каких-нибудь тенти-бренти не раздумаете…

— Я еще не думал… давайте поговорим. Я к вам вечерком зайду, вы будете у Полякова?

— Заходите, товарищ Русаков, я вам распишу все так, что куда наши госпитальные живые газеты!

Шаповал намекал на то балагурство, которым занималась когда-то палата, в которой лечился он вместе с Русаковым.

Оба засмеялись, вспоминая это время.

— Ну, я приду, товарищ Шаповал. Пока схожу еще в губком.

— А я с этим москвичом в электробазар ваш… Катайте!

В голове Русакова все пошло на новый лад после этой встречи.

Если сговориться с Шаповалом и поехать к нему работать в качестве хотя бы специалиста техника, а не то что помощника директора, то он в провинциальном городке сможет и похоронить концы своего прошлого и устроить при себе до поры до времени Леньку. Таким образом решался вопрос о спасении мальчика. Потом же станет яснее и многое другое. Не следовало упускать случая. Кстати теперь оказалось и предложение Файмана. Надо было сговориться с Калашниковыми, чтобы они переселились в его комнаты. Так можно было все переиначить в колотне его забот и устроить лучше, чем об этом можно было думать всего несколько часов назад.

Вспыхнувшие надежды приподняли настроение Русакова. Он ожил.

В конторе склада губкома нашел Бухбиндера.

Рассеянный по виду, малокровный маклачок с остреньким носиком и черностеклярусными глазами не терял какой-то осмотрительной подвижности даже в двух или трех теплых одежинах под отдувавшейся на нем курткой с подкладом из серого барашка. Увидев Русакова, он кивнул ему головой, чтобы комендант «Централя» обождал, а сам с двумя подсказывавшими ему цены на какой-то товар приказчиками закончил перекройку счета, побывавшего в руках всей тройки сговаривавшихся коммерсантов. После этого Бухбиндер подписал счет, подозвал Русакова и сел перед ним на стол.

— Товарищ Русаков, от жильцов «Централя» мы хотим вас взять в правление кооператива. Хотите помочь нам? Садитесь.

Русаков, не садясь, озабоченно потемнел и с сожалением повел плечами.

— Не могу, товарищ Бухбиндер…

— На вашу кандидатуру согласится весь «Централь», а иначе выберут прохвоста такого, что он будет обсасывать кооператив, как леденец… Вы же провели запись членов там, почему же не хотите итти в правление? Мы вас хорошо знаем, вы меня тоже видите не первый раз. Разве плохое дело?

Действительно, когда Бухбиндер, проведя в губкоме собрание технических сотрудников, наделил нескольких человек книжками для вербовки членов кооператива, --Русаков отличился добросовестным проведением записи среди жильцов «Централя», но он не ожидал, что сейчас же им кто-нибудь заинтересуется. Теперь, когда он поговорил с Шаповалом, ему нельзя было итти на то, чтобы давать зачинщику кооператива согласие на участие в новой работе.

Он сдержанно помедлил, остановился взглядом на соскользнувшем к нему со стола кооператоре и недоуменно развел руками:

— Личные дела у меня, товарищ Бухбиндер, такие, что, может быть, я уеду скоро из Москвы. А если и останусь, то, вероятно, перейду в райжилотдел заведывать отделом гостиниц. Жду только, там у них сейчас перемены разные.

— Так? Жалко. Кого же вместо вас наметим?

— Возьмите Николая Калашникова. Парень хорошо грамотный. Беспартийный, правда, тоже, но когда надо — разобьется в лепешку, а сделает что нужно.

— А если не выберут его?

— Выберут, я поговорю с жильцами.

— Пришлите его ко мне, товарищ Русаков, только смотрите — вам и проводить на выборах его. Если соберется в правление народ с душой, мы наворочаем такого, что и наркомфину не приснится.

Русаков нашел Николая.

— Ну, товарищ Калашников, придется вам на большевистской молотилке лоб погреть.

— А что такое?

— В правление кооператива кандидатом от «Централя» вас выставим.

Парень встрепенулся и тряхнул головой.

— Насчет Файна у нас кто-то старается… Чеботаревой Файман, что ли, подсказал, чтобы нашего колдуна выбирали?

— Файман выставляет Файна? — изумился Русаков. — Вот компания — и сюда лезет! Ну, нет! Это, знаешь, Николай, нэпманы рассчитали на то, что никто о Файне не знает. Надо тебе обязательно итти, иначе «Централь» будет опутан. Файмана не проведешь.

— Ну что ж, я пойду.

— Иди тогда к председателю кооператива, а потом мы еще поговорим о наших собственных делах. Надо нам об обмене квартиры договорить, потому что, кажется, я уеду…

— О! — изумился Николай.

— Завтра будем говорить, пока иди к Бухбиндеру.

Русаков все свои надежды возложил теперь на встречу с гостем Полякова. Тот, сам того не зная, мог его спасти.

Товарищу Шаповалу в Москве приходилось действовать не в первый раз. Тут надо со всех сторон зайти, не одну пружину нажать, чтобы своего добиться. И Шаповал с первого же дня бился по своим делам. Встречи с такими же, как он сам, колотнючими людьми. Атака в Электросельстрое на оперативно-производственный отдел. Налет на хозорганы, чтобы урвать у них все, что может потребоваться для заводика. Труднее было это, чем тогда, когда он приезжал по фронтовым делам, но все же кое-что удалось.

Утром у Полякова чаепитие. Пришел и Русаков поговорить с постояльцем.

Шаповал разгулялся. В платке на столе вынутые из корзины десятка полтора яиц, в банке — сливочное масло беспорочной деревенской фабрикации, рядом-- щедро расположилась обувная коробка, наполненная свежекрошеным жирножелтым сухумским табаком, кувшин меду, пахнущий в пику московскому климату такой степной благодатью из подсолнечников, маков и гречих, что присутствующие на мгновение чувствовали себя на солнцепеке юга. Шаповал сам ел и был готов всех обкормить благами своего дорожного запаса; чувствуя, что его дела устраиваются, он качал от удовольствия головой, после того как проглатывал кусок прослоенного маслом и медом житняка, и с веселой рекламой оповещал:

— Жить на белом свете, товарищи… эх! лучше, чем дома!

Товарищи — Поляков и его мать, уборщица, деловито уплетали яства и угощали с своей стороны чаем постояльца.

— Кушайте еще стаканчик, товарищ.

— Пей! — поощрял Поляков.

И мать и сын бросились подать Русакову стул.

Русаков поблагодарил, попросил не беспокоиться, сказал, что пришел только на минутку.

Шаповал дернулся к нему, заставив его подсесть к себе:

— Едем, товарищ Русаков?

Русаков мгновение помедлил и встал, подавляя в себе возбуждение.

— Я хочу ехать, товарищ Шаповал, и обещаю, что буду работать, как законтрактованный. Но вы знаете, что кроме знакомства с вами у меня там некуда приткнуться, хотя бы для того, чтобы переночевать. А я хочу там поселиться с одним ребенком. Недавно у меня умерла сестра, и от ней остался у каких-то соседей ребенок — сын. С сестрой я связан обещанием. Вопрос — поможете ли вы мне устроиться с квартирой, с нянькой и не боитесь ли, что я не отработаю всякую заботу обо мне?.. Если думаете, что помочь мне не грешно, то навек обяжете меня. Я поеду. А решите, что я не стою этого, говорите.,.

— Едемте, товарищ Русаков.

— Поможете устроиться?

— Целый дом у кого-нибудь оттяпаем, если надо будет, — поднялся Шаповал, возбуждаясь, — только не показенному и не поспецовски лишь бы работать… Вот в чем штука! Возьмите работу и так и этак, чтоб чортиками в глазах завод задвигался. И дневать и ночевать в нем… А квартира и прочее — это будет!

— Так что же, — решил Русаков, — за ребенком и ехать, пока вы еще в Москве, или прежде побывать у вас?

— Ребенок где?

— В Одессе.

— Я пробуду здесь еще дней пять. Возьметесь вы помочь мне тут хлопотать пока?

Шаповал в Электросельстрое добывал материал и мастеров.

Русаков подумал о том, что Узунов ему не откажет в содействии, если это понадобится. Твердо пообещал:

— Возьмусь.

— Вот… Потом вместе поедем в Георгиевск, водворим вас и уначалим на заводе, а оттуда съездите в Одессу. Так ладно будет?

— Хорошо, товарищ Шаповал. Сделаю теперь все, что надумаете вы или партия… Куда хотите и как хотите. С завтрашнего дня к вашим услугам, можете располагать мной.

— «Услугам» — давайте не выражаться так стихотворно… Вы живете тут же?

— Да.

— Я зайду.

Русаков ушел от Полякова с вспыхнувшей надеждой на будущее. Теперь надо было кончать с Файманом,

Калашниковыми, войти в дела Шаповала и быть наготове… Скорее тянись, время!

Магазин сдан. Пирожники переселены. Дела комендатуры «Централя» переданы Николаю Калашникову.

В первые же дни приезда Шаповала из Электросельстроя выписана командировка инженеру и двум монтерам, направляемым в Георгиевск для производства работы по включению завода на энергию городской станции. Ha-днях инженер и старший монтер будут там. Для Полякова Шаповал взял командировку себе на руки, чтобы ехать одной компанией с ним и Русаковым.

Трое работников — в загородке жесткого, со скрежетом рвущегося вперед полусотместного вагона расположились по плотным, как предбанный гардероб-ник, нумерованным лазам полок. Первые ночь и день-- без особой общительности, а на второй вечер — с развязавшимися языками.

Не может оставаться самим собой Поляков, если он и сам не вытрясет перед каждым из копилки души все, что занимает там сколько-нибудь видное место, и других не заставит кипятиться в азартных спорах.

Поляков той же антрацитной породы, что и Шаповал, только со своими особыми заковыками. Грубое, просоченное испорченной от дурного воздуха кровью лицо, ядовитый бегающий взгляд. Весь сляпан природой, будто она ковыряла таких по сотне в один прием, лишь для счета, только бы сбыть с рук. Но выдумками, необоснованным фантазированием и жаждой мешаться во все — переполнен. Чего и не знает — говорит, лишь бы ошеломить воображение своих слушателей.

Поляков завел знакомство со всеми почти едущими

в соседних загородках, ввязывался сам в разговор, лишь представлялся случай.

Он пустил в расход принадлежавший Шаповалу остаток сухумского табаку, угощая им нескольких красноармейцев, приглашенных из соседней загородки. Один конопатенький пехотинец щегольнул особой фокусной зажигалкой, высекавшей огонь пулеметным речитативом искр. Зажигалка произвела впечатление, пошла по рукам, вызвала размышления.

Заинтересовалась оживлением среди парней занимавшая четвертое место в загородке остроносенькая бабка, крестьянка с какого-то хутора на Черноморском побережьи. Подсел находившийся в вагоне мужичонко-беспризорник, житель тех краев, в которые теперь направлялись москвичи. Это был полукрестьянин-полубатрак, которого удачная поездка воодушевила, так что он бодрился и смотрел блаженно каждому в глаза. Он возвращался от Калинина, к которому ездил хлопотать о своих делах, а заодно и с просьбами от какого-то комбеда.

Русаков и Шаповал сперва или мечтали или дремали, каждый думая о своем, на верхних полках, а поддавшись оживлению в нижнем этаже загородки, перевернулись на животы и, выставив головы, стали слушать разговор.

Один красноармеец по поводу фокусной зажигалки вспомнил и превознес Эдиссона.

— Эх, вот голова! Это что — игрушка какая-нибудь: зажигалки, машинки всякие… А вот телефон, электричество, граммофоны! Это механика!

«Эдиссон» затронул хуторскую жительницу.

— А у нас изобрели, — всплеснула она руками и закачала головой, — можно сказать, что ни ниток, ни иголок!

Вмешался и крестьянин-ходок.

— Эх-эх, товарищи-граждане, Красная армия, действительно, что нет! — взроптал он. --Хорошо бы вот теперь, — нет и разверстки, а все плохо — не то, так это… Вот был я у Калинина. Так он же, наш избранник всероссийский, помочь — помог в моем деле, а сам сказал, что разруха… Еще придется узнать и нееденного и непитого. Сплошала наша нация. Не такой мы народ, чтобы чик — и все было…

Один из красноармейцев — видимо, политрук, задававший тон поступкам своих товарищей и мудро молчавший, пока касалось пустяков, повернул плечо в сторону бабки и крестьянина. С умиротворяющей твердостью поправил:

— Это вы, товарищ ходок, и вы, бабуся, жалитесь и поносите свою нацию зря. Мы изобрели советы, до которых не додумались ни в одном государстве. А это механика такая, что пусть-ка потанцуют буржуи, когда наше изобретение применят и у них рабочие и крестьяне! Небойсь, сами же вы большевистскому духу радовались, когда распатронивали в своем краю какого-нибудь живодера?

— Э-эх, радовались, — вдруг воспылал батрак-делегат. — Уж и почесали в нашем месте их! Уж и распотрошили! Да как, братцы! Я только что на станции был в это время, и не повезло мне, как другим в Ставрополе, где родня моя, а уж и музыка же там была!..

— Что, — заинтересовались участливо красноармейцы, — с боем?

— Да с каким боем! барабанным и колокольным! — упоенно подхватил и почти захлебнулся захлюпавший смехом от воспоминаний крестьянин. --Ха-ха-ха!

— Хха-ха! — радостно поддержали все. — Значит перепало родне твоей?

Крестьянин, будто вдруг сроднившись с слушателями, самозабвенно подсунулся, уплотнив потеснившуюся бабку.

— Перепало! — поведал он искренне. — Вот я расскажу вам, что мне другие передавали. Как началась везде эта большевистская молотилка против буржуев, — в Великокняжеском и ждут. И вот пришло сперва с фронта солдат десяток, а потом приехал и большевичок один с города. Они и начали все. Подметили жители, что контора удирать собралась, дали всем знать, и вышло сразу против имения три деревни. Перенимайте, граждане, и берите кто что может! И вот началось! Сперва под арест управителя, потом заскрипели возы. Не то, что скот там или по хозяйству орудия, а и стулья понесли, и лампы, и ковры, и перин одних да подушек вытащили целую скирду. А после всего тащат солдаты с большевичком какие-то тяжелеющие три сундука. Ну, крестьяне видят: тяжко — помогать. Поставили посеред двора. «Раскрывай! --командует большевичек. --Будем делить». И вот раскрыли первый сундук. Глянули — а там на миллион серебряной монеты. Стали солдаты делить — не делить, а каждому по пригоршне. Раздали. "Раскрывай другой! " В другом — на миллион бумажками. Новенькие, да пачечками уложенные. По пачке каждому. Раздали. "Раскрывай третий! " А в третьем на миллион — золотые империалочки. По горсти каждому. Раздали. И-эх, ну и запраздновали после этого! Понавезли с города кому что больше надо, подняли голову и, сказывают, так запраздновали, хоть на стену лезь потом!..

— И все потратили? — с сладкой завистью заикнулась бабуся, взволнованная рассказом.

Красноармейцы приняли рассказ за чистую монету.

— Повезло деревенечкам. Ха-ха-х!

— Привалило людям!

— А у нас только землю что и отобрали, — упав духом, позавидовала старуха.

Шаповал, переглянувшись с Русаковым, чуть не прыснул от радостного смеха. Крестьянин разносил сложившуюся про Октябрь легенду, не допуская сомнения в том, что на деле победа над помещиками произошла не так просто.

И у рассказчика и у его слушателей, однако, повествование сразу приподняло дух.

Расшевелило это на задушевный разговор и Шаповала.

— Расписал комарище зеленой молодой мухе-мужичище! --засмеялся и мотнул головой Шаповал. --У всякого большевика поневоле во рту сладко станет, если послушаешь… Такой гвоздь не то к Калинину пройдет, а Ивана Великого в Кремле к земле пригнет да на кресте онучи высушит… Ха-ха, пассажир!

Русаков кивнул головой, чуть критически усмехаясь, и бросил, будто именно об этом и думал:

— Поэт!

Но сердце щемилось другим.

Все, что он видел, было самим собою. И этот глупо-завиральный, но в некоторых пунктах не сдвигаемый с своих позиций Поляков, и смышленно вслушивающиеся во все порознь, но вместе додумывающие всякую думу до конца красноармейцы, и легковерный, подбитый ветром ходок, и колеблющаяся от всякого разговора ропотница — возвращающаяся из города от дочки в хуторок бабка, — все это было органически неотделимо от той новой советской жизни, которая плескалась пенящейся брагой взаимопонимания между всем простолюдьем. Рабочие и крестьяне! Крестьяне и рабочие! Еще те интеллигенты и служащие, которые идут с рабочими и крестьянами. Бывает, что в самой среде этих же группок рабочих и крестьян что-нибудь заставляет их обличать с азартом друг друга, но вмешайся-ка в их спор кто-нибудь чужой — не переплетет ли их сразу всех в скрученное огнем и кровью кольцо единства против учуянного врага?

И вот в такой среде рабоче-крестьянского роятника — он, Русаков, бывший помощник инженера и подпоручик белого штаба. Каково его место среди них?

Рабочие и крестьяне! Русаков-Луговой имел, правда, небольшое образование. Но он не жил на готовом. Его отец, известный когда-то на юге антиквар, кроме образования и некоторых знакомств в промышленной среде ничего ему не дал. С полным правом Русаков мог считать себя тружеником, не менее чем все другие необходимым в обществе, пока существуют фабрики и заводы. Он не рабочий от станка, что звучит у работников партии как-то особо. Но чем хуже рабочего от станка работник от инженерского стола или труженик от книжной полки или подвижник от перекраивающей жизнь и не останавливающейся ни на миг мастерской человеческого духа? Лишь бы каждый из людей, делая свое отдельное дело, равнялся на общую цель, доставленную себе духовно спаявшейся человеческой массой.

Делает ли так сам он? Идет ли в ногу с теми, кого недавно считал выродками человечества?

Русаков, будто обличив себя, закрыл глаза.

Кто он и для этих людей и сам для себя? Белый доброволец, прикрывающийся чужим именем самозванец, человек, вынужденный не брезговать сделками с темными дельцами и взяткой… Темная личность со всех сторон.

И, все-таки, Русаков считал, что если отбросить все случайное, что связано с его положением, как стоящего вне закона отщепенца, то в остальном он мог бы быть заодно с большевиками.

Его распалила и приперла к стене встреча со Стебуном. После разговора с большевиком постыдным показалось стоять в сторонке. Надо было или в союзе с ними вращать колесо жизни на задуманный ими лад или вступать с ними в смертный бой. Но коснувшись чего-нибудь руками, надо было делать так, чтобы все пело, а не водить действительно впустую «конским волосом»… Мог ли он еще раз попробовать найти у белых что-нибудь беззаветно преданное интересам человечества? Нет. Большевики же интересами человеческих масс занимались по специальности. Но разве он может не фальшивить с ними, пока он вынужден выдавать себя перед ними не за того, кем он в самом деле был?

Он белых бросил именно потому, что в их среде он не нашел ни одной сколько-нибудь устойчивой и понимающей свое место в жизни человеческой фигуры. Там люди разлагались и заставляли гнить даже то здоровое, что попадало в их среду. Русаков их животной жизни не переварил.

Но, споткнувшись на людях, он только и мог снова воскреснуть от прикосновений к огню человеческих деяний. Огня и металла в стремлениях доселе встречавшихся ему большевиков он уже видел достаточно, чтобы не чувствовать того, что он не ошибся, когда решил перекинуться к ним. И этот Стебун… Или огонь или кремень. Скорее то и другое вместе. Даже врага поднимал из-под ног, чтобы павшего не топтать. Это хорошо. Но даже его помощь Резцовой — это была помощь для бывшего или будущего товарища. С ним Стебун говорил хоть как с беспартийным, но все же не считал его врагом. А если бы он знал, что Русаков-- бывший белогвардеец, скрывающий под личиной коменданта свое прошлое?..

Приходилось делать именно то, что так беспощадно охарактеризовал своими сравнениями Стебун. Действовать заодно с большевиками, но не по внутреннему убеждению в их правоте, не из-за желания искренно служить их делу, а потому, что все равно теперь, как ни поступай. И еще для того, чтобы никто из окружающих не угадал его рокового двуличия.

"Тяжело! "

Русаков приподнялся и повернул голову к окну, устремив прямо перед собой усталый взор.

Шаповал, будто угадав, о чем думает его товарищ, с пытливой прямотой прогулялся по нем взглядом и, приподнявшись в свою очередь, спросил:

— Почему вы не вступаете в партию, товарищ Русаков?

Русаков помедлил с ответом.

— В партии есть, товарищ Шаповал, — стал он нащупывать не употреблявшиеся им до сего времени слова и говорить их так, чтобы они были ему к лицу, — есть и виртуозы зверской силы, настоящие большевики, и влезло теперь в нее много таких элементов, что вы не знаете сами, куда от них деваться. Ваш Ленин вместе с партией перекраивает человечество на свой лад. Это хорошо. Но вот как раз тогда, когда эта кройка была геройским делом, я, интеллигент-техник, подумал, что большевистская сила не сможет щелкнуть по пяти частям света так, что от них полетят черепки. Подумал, что большевики только грызнут Россию там, грызнут здесь, учинят годика на два международную драчку, дадут пожиться на наш счет немцам или какой другой шантрапе и затем слиняют сами и вывернут наизнанку свое дело. Я не верил в революцию…

Русаков остановился, чтобы не сбиться и не выдать себя неосторожной фразой, и продолжал:

— Нехотя я шел в Красную армию. Меня ранили, и я рад был, что избавляюсь от службы. А когда демобилизовался, То оглянулся на то, что произошло, и схватил бы себя зубами за локоть. Оказалось, что большевики не грызнули только там да здесь, а все перевернули. И, победив, не сложили ручки, а взялись за дело. Ворочают властью, двигают границами, крутят историю, брызжут электрификациями и орошениями, хозяйствуют казной. Они везде в почете и везде в начальстве. Тут в большевики стало тянуть не одних героев, но и всяких жуликов. Честному человеку теперь-то именно, не входя даже в партию, можно и должно стать первейшим помощником большевиков. Таким я и решил быть пока что… А дальше посмотрим, будь, что будет. Одно знаю: свались какая беда на Ленина или вашу партию, рассыпься тогда из нее примазавшийся всякий сброд, объяви, скажем, опять Антанта войну, — я первый ничего тогда не пожалею для партии. И если бы все отшатнулись, я бы сказал: а я вот именно тогда, когда вам жарко, с вами. Поэтому партийного билета я хоть и не боюсь, но хлопочут о нем пусть другие. Положитесь на меня так, товарищ Шаповал.

— Та-ак… Ну, работнем значит, товарищ Русаков! Есть у вас амбиция, ну, да ничего. Полезная амбиция не помешает.

Русаков молчал. Он изложил так ново свои мысли несколько неожиданно для самого себя; подумал, что внешней стороне его поведения они отвечают вполне. Что же касается внутреннего содержания, то поможет ли ему кто-нибудь утвердиться в нем? Он на это не рассчитывал.

Он слез вместе с Шаповалом с верхней скамьи, пристроился в угол, чтобы съесть кусок ветчины, и сейчас же к нему в поисках покровительственного сочувствия стал тулиться мужичонко-ходок.

— Вы, товарищ, из Георгиевска? --слышал я, как вы разговаривали, --наклонился он перед Русаковым.

— Нет, дядя, я еду туда работать. Георгиевска еще и не видел.

— Я из Георгиевска, — вызвался Шаповал, — вы что, ищете земляков, что вам так интересно, кто откуда?

— Да как же не интересно, когда в Георгиевске же все мое дело. Быки там, за которых я просил Калинина, гуляют в продкоме.

— А! Как же они попали туда?

— Да не сами попали, а отвели добрые люди.

— Как?

править код]

Учебные фильмы[править ары, кто-то принес воды, а староста просидела подле меня всю ночь. Больше никому из жен не удалось в этот день узнать своего мужа, повезло одной мне. Я не знала тогда, что это было последнее наше «свидание» с Иваном: вскоре его перевели в Лефортово и там расстреляли. А старосту нашей камеры — потому и рассказываю все это вам — звали Фаней Аграновском».

Как отразился на мне, ребенке, арест родителей? Что вынес я для себя в ту страшную ночь 9 апреля? Не уверен, что смогу правильно сформулировать мои тогдашние ощущения: годы пережитого уж слишком рельефно не совпадают с годами, выпавшими на осмысление. Если что-то и осталось во мне, сегодняшнем, от того семилетнего «ашейнер бохер», то, пожалуй, рисунок па пальцах, по которому, если будет нужда, меня могут идентифицировать в любое, нужное «им» время. Ну и, конечно, память осталась, моя неизменная память. Что же касается несовпадения моих прежних и ны-

нешних чувств, то оно очевидно. И тем не менее: я вынес для себя из той ночи ощущение маленького и плохо для меня объяснимого страха, который, поселившись в складках моего незрелого сознания, рос вместе со мною. Ни период оттепели в конце пятидесятых годов, ни нынешнее время гласности и демократии помешать этому страху не могли и пока не могут — ни способствовать его исчезновению, ни частичному ослаблению: увы! Не верю, не умею поверить в нашу общую человеческую свободу и безопасность: все мне хочется закрыть глаза, чтобы не видеть, заткнуть уши, чтобы не слышать, но главное — прикусить язык, чтобы не сболтнуть «лишнего». Я скорее других понял, а если не понял, что естественно для ребенка, то комом в горле физически ощутил: все, что происходит вокруг меня, весь этот кошмар — не сказка братьев Гримм, а самая что ни на есть реальность. Вот почему я, нынешний, так же немыслим без того своего состояния, как немыслим пар без воды, из которой он получается, если ее нагревают до точки кипения.

По этой же причине, оказавшись много лет спустя в «холодном доме», я испытал не просто тоску от нахлынувших воспоминаний, но именно тот детский страх, который все еще сидит во мне, взрослом человеке, генетически вызывая состояние животного ужаса. Написав об этом «холодном доме» и слегка остынув,— что я сделал? С большим трудом достав давнее, «то самое», издание «Сказок братьев Гримм», решил всего-навсего включить его в библиотеку детского приемника: о, Господи, какое радикальное действо! Мне почему-то казалось, что с помощью именно этой книги я мистическим образом вселю в детей, живущих на Даниловском валу, 22, причем независимо от их возраста, всю гамму моих прежних и нынешних чувств, без знания которых их жизнь будет несправедливо и опасно облегчена. Впрочем, неожиданно выяснилось, что в приемнике нет библиотеки, за создание которой немедленно взялись мои коллеги-журналисты. Моя книга стала первым реальным вкладом в полезное дело, более важное, чем мои умозрительные выкладки,

Вот, собственно, и вся история, связанная со «Сказками братьев Гримм». Скажу еще несколько слов прежде, чем мы двинемся дальше. Мало кто из моего ближайшего окружения знал в тот печальный день 9 апреля года, как и 17 июля (я имею в виду старшего брата, тетку по отцовской линии, нашу няню Тоню, обо мне даже и говорить нечего), что арест папы и мамы не был началом и, увы, не был концом страшной трагедии, которую пришлось пережить сотням тысяч и даже миллионам людей моей страны. Сейчас я вижу: нельзя, конечно, сужать весь мир до масштабов одной семьи. Но кому не понятно и то, что для каждого живого человека его родная семья — это не просто «первичная ячейка государства», как учит нас марксистская наука, а единая с ним кровеносная система и, по сути дела, вся вселенная, заменить которую этому живому человеку не только никто не может, но и не должен. В таком случае, если вы, читатель, согласны с этой простой констатацией, пусть она поможет нам с вами правильно оценить все пережитое моим поколением, все им прожитое.

Из дела № 10 ноября года, то есть ровно через семь месяцев после ареста, составляется первый и единственный, находящийся в деле, протокол допроса Аграновского А. Д. Допрос вели следователь Зубов, производивший арест, и начальник 4-го отделения отдела ГУГБ НКВД Аронсон:

Вопрос. На протяжении нескольких месяцев вы упорно не хотите давать показания и отрицаете вашу принадлежность к контрреволюционной организации. Следствие предлагает вам кончить запирательство и не ожидать, когда вас начнут изобличать свидетельскими показаниями, и начать говорить правду.

Ответ. Во время вызовов на допросы я неоднократно заявлял следствию, что участником контрреволюционной организации не был и троцкистских взглядов вообще не разделяю.

Вопрос. Вы лжете. Вы Старчакова знаете?

Ответ. Да, одно время работал под его руководством в «Известиях». У нас неплохие отношения, он был однажды у меня дома в м или в году.

Вопрос. Предъявляем вам показания Старчакова о регулярных контрреволюционных сборищах у вас на квартире.

Ответ. Да я все это категорически отрицаю. Никаких сборищ у меня на квартире никогда не было.

Вопрос. Ваши отношения с Сосновским?

Ответ. С Сосновским Львом Семеновичем я познакомился в году на процессе по делу об убийстве рабкора Малиновского, на котором я присутствовал в качестве корреспондента харьковской газеты «Коммунист», печатавшей мои репортажи с процесса. Позже я посылал Сосновскому свои первые фельетоны на отзыв и могу считать его своим профессиональным учителем, чем горжусь до сих пор, несмотря на репрессивные меры, принятые партией и правоохранительными органами против Сосновского.

В этот же день, 10 ноября, следствие выносит, наконец, постановление об избрании в отношении Аграновского меры пресечения: содержание под стражей. (До этого, выходит, он находился в следственной тюрьме незаконно?)

13 ноября следователь Зубов выносит постановление об окончании следствия по обвинению Аграновского Абрама Давидовича по ст. ст. 58—8, 58—10, 58—11 УК РСФСР и направлении дела по подсудности в Военную коллегию Верховного суда СССР.

29 ноября старший лейтенант госбезопасности Зубов и капитан госбезопасности Аронсон составляют и подписывают обвинительное заключение на трех страницах по делу Аграновского А. Д.

8 декабря прокурор СССР А. Я. Вышинский личной подписью, исполненной красным карандашом, утверждает обвинительное заключение по обвинению папы, которое в копии и под расписку вручается папе в тот же день в камере Лефортовской тюрьмы. (Ловлю себя на том, что привожу сей факт с невыдавленной до сих пор гордостью раба, осчастливленного тем, что его сёк на конюшне «сам барин», а не конюх по приказу барина.)

6 января года происходит подготовительное заседание Военной коллегии Верховного суда СССР, которое «назначило дело по обвинению

Аграновского А. Д. к слушанию в закрытом судебном заседании без обвинения и защиты и без вызова свидетелей».

Обычно Военная коллегия Верхсуда СССР заседала в трехэтажном здании на Никольской, Как поведал сын репрессированного А. И. Мильчакова — журналист Александр Мильчаков, сюда из многих тюрем свозили людей, они толпились в боковой комнатке в ожидании суда, не зная, что приговор предопределен. Если давали ВМН (высшая мера наказания) или «десять лет без права переписки» (тоже расстрел), человека под охраной уводили из зала в подвал и сразу казнили. Делалось все в страшной спешке, расстрелянного даже не успевали унести, а по коридору уже вели следующего, приговоренного к смерти. Затем тело казненного передавали в ведение санитарно-похоронной службы НКВД, кто-то писал записку с угловым штампом Верховной коллегии: прошу принять 6 (шесть) или 12 (двенадцать) трупов, дата, подпись. На обратной стороне записки: «Шесть трупов кремированы», дата, подпись директора крематория. Кстати, А. Мильчаков предполагает, что прах сожженных находится в безымянной могиле на Донском кладбище.

7 января состоялся суд над папой. Велся протокол судебного заседания. Из протокола: «Оглашаются выдержки из показаний Постоловского и Старчакова». «Подсудимый Аграновский называет показания свидетелей обвинения ложью, виновным себя не признает, принадлежность к контрреволюционной организации отрицает, как и сборища ее на своей квартире, заявляя, кроме того, что поэта Васильева не знает и с ним не знаком». «В последнем слове подсудимый заявляет, что его оговорили». «Суд удаляется на совещание, после чего выносит приговор».

Приговором Военной коллегии Верховного суда СССР отец был признан виновным в совершении преступлений, предусмотренных ст. ст. 17—58—8 и 17—58—11 УК РСФСР (статья я означает «покушение на совершение преступления») и приговорен к 10 годам тюремного заключения и 5 годам поражения в правах с конфискацией принадлежащего ему имущества. Приговор подписали: Председатель Военной коллегии Верхсуда СССР Голяков, члены суда бригадвоенюрист Ждан и военюрист 1 ранга Кандовин. (Как страшно напоминают звания юристов «бригадштурмфюрер»)

Через несколько дней папу отправили на этап.

До того, как мне в руки попало «Дело № », я не знал, как вел себя папа на следствии и на суде и, откровенно говоря, боялся знать: слишком много примеров того, что даже мужественные люди, такие, как Тухачевский, Якир и другие военные, не говоря уже <» Бухарине, Каменеве, Рыкове, признавали себя виновными в чудовищных преступлениях, а иные, как Радек, сыпали фамилиями «сообщников», что, конечно, объяснялось нечеловеческими моральными и физическими пытками, но еще и тем, что все они, будучи идейными большевиками, совершенно парадоксально были вынуждены «для блага Родины» и в «интересах общего дела» играть с палачами в одну игру, освященную революционной необходимостью, во что они искренне верили. Но были и борцы, такие, как чекисты

Артузов, Пиляр, Кедров, не признавшие себя виновными до конца и пошедшие на расстрел с чистой совестью.

Когда меня посетили работники архива КГБ и сказали, что уже ознакомились с делом моего отца, но пока не могут мне его показать я задал только один вопрос: как он вел себя? Из скупых реплик папы я и раньше знал, что стыдиться мне за него не придется, и все же Они ответили лаконично: «Достойно».

* * *

Какое-то время мы, дети, ничего не знали о родителях. Меня это, откровенно говоря, мало трогало: что мне, семилетке! Папа уехал в командировку (не первый раз, между прочим) и маму взял с собой (и такое случалось) — мне этого объяснения за глаза хватало, пока, правда, во дворе не стали обзывать «троцкистом», особенно усердствовал Ванька Демидов, но я смысла прозвища не понимал, хотя и чувствовал, что обижают, но кому из мальчишек не давали обидных прозвищ? Другое дело — Толя: уже взрослый, пятнадцатилетний, к тому же не по годам умный и ответственный. Наверняка он ходил, как и все родственники несчастных, по каким-то кабинетам, наводил справки, выстаивал в очередях к окошкам разных московских тюрем в надежде сдать посылку на имя мамы или папы, чтобы таким образом выяснить, в Москве они или уже в дороге, живы или можно свечку ставить, причем не скажешь, что по невинно убиенным, потому как ничего не знали о них — ни того, что невинные, и ни того, что убиенные. Нет людей — и нет, а думай, как велят газеты.

Случилось так, что первым подал весточку о себе папа, обнаружившись в Норильске. Впрочем, если мне память не изменяет (а она мне, в основном, не изменяет), первое письмо папы пришло с дороги, правильнее сказать—с этапа, когда он бросил из товарного вагона на какой-то станции, услышав на путях голоса железнодорожных рабочих, свернутый треугольник (так потом, во время войны, складывались солдатские письма) — это и было послание детям. К нему приложена записка, обращенная к человеку, подобравшему на путях треугольник: мол, умоляю вас бросить письмо в почтовый ящик, можно без марки, пусть идет «доплатным», а рубль, прикрепленный к конверту, возьмите себе как благодарность за труды. Про этот рубль и записку я узнал много позже. Можете представить себе, читатель, сколько таких треугольников бросали несчастные из зарешеченных окон товарняков и сколько их должен был бросить папа, чтобы хоть одно письмо пришло детям. Но — пришло! Не скажу о себе, я все же был мал, но Толя в тот момент, наверное, впервые в жизни испытал неподдельное счастье: он кинулся, прежде всего, к соседям по дому, к тете Риве и дяде Леве Нюренбергам, которые и раньше дружили с нашей семьей, и теперь пренебрегая опасностью, поддерживали с детьми нежные и сочувственные отношения. Всем остальным, в том числе тете Гисе, родной

сестре папы, и мужу ее дяде Хаиму Толя звонил по телефону, но не из квартиры, а бегал к автомату, расположенному на углу Русаковской улицы и Гаврикова переулка прямо под огромной вывеской, исполненной заводским способом и взятой под стекло, на которой был изображен почему-то дамский каблук и надпись под жирной стрелой, указывающей в переулок: «Растягиваю за углом».

Маме разрешили писать, кажется, только через год после того, как от папы уже шли домой регулярные письма. Так реализовалась на практике еще одна глупость на грани с издевательством, поскольку мама, не имея «собственного» дела, оказалась в лагере как член семьи изменника Родины (на бумаге писалось, между прочим, «чсир», а произносилось «чэсэиэр»), но испытаниям и жестокостям подвергалась ничуть не меньшим, если не большим, чем главный «виновник».

И вот они передо мной: письма из Норильска—в Москву, из Москвы — в Норильск, Сегежу, Красноярск, Караганду, Челябинск, Тюмень, Новосибирск, Ойрот-Туру, Барнаул, Курган, Рыбное. Что ни адрес, то целый кусок жизни нашей семьи, знаменующий собой или перемещение в пространстве, или чем-то вызванную краткую или долговременную оседлость в чужом краю, или тепло долгожданного соединения, а вместе со всем этим крушение или ожидание перемен, сопряженное с новыми страхами, надеждами, ожиданиями Их много, писем: пятьдесят, сто, двести?— никогда не считал, не снисходил до механического счета, всегда отчетливо понимая, что дело не в количестве писем, а в самом факте их существования. Они летали по всей стране, принося с собой не только информацию детям о родителях и родителям о детях, не только то, что мы называем «вестью», а нечто большее, дающее моральные и физические силы выжить, не потерять веру друг в друга, поколебленную тяжкими испытаниями, выпавшими на долю моей многострадальной семьи.

Когда однажды все наши письма «собрались», это означало лишь то, что однажды собралась под одной крышей семья, и каждый из нас сумел предъявить остальным меру своей ответственности: я не оговорился, произнеся слово «ответственность», именно так, а не иначе. Сейчас вы поймете, что я имею в виду: количество родительских и детских писем столь разнится, что это не может не броситься вам в глаза, когда я начну их цитировать. На двадцать детских, в свое время отправленных родителям в лагеря, приходится, дай Бог, одно-два отцовских и материнских писем. Вы думаете, потому, что родители были ограничены в переписке, а дети нет? Или родителям было не до писем, а дети только и думали, как поддержать отца и мать? Если бы так! Дело не в этом, а, как я уже сказал, в мере ответственности: вернувшись из заключения, мама и папа привезли с собой все детские письма, сохранив их в казалось бы совершенно невероятных условиях постоянных обысков и переездов, а вот мы, дети, предъявить родителям и нашим собственным детям сможем очень мало, легкомысленно утратив почти все, что приходило домой из лагерей.

И вот теперь судьбе угодно было выбрать именно меня, когда-то самого легкомысленного и несмышленого, но сегодня единственного, оставшегося от т о и семьи, чтобы все наши страдания, все наши печали, собравшись вместе, легли в конвертах на мой письменный стол, потребовав от меня, а лучше сказать — возложив на меня миссию хранителя всего пережитого моей семьей, как частички нашего общества, а также право-долг передать все это дальше, в глубину будущих поколений. И сижу я над пачкой старых писем, читаю их, перечитываю, вспоминаю и плачу, если не улыбаюсь, или улыбаюсь, если не плачу, понимая при этом, что не только любовью измеряется количество сохранившихся писем, а мерой ума, дальновидностью авторов и их верой в благополучный исход: именно это помогло сделать письма неприкосновенными и для нелепого случая, и для чьего-то злого умысла.

Сумел ли я сказать так, чтобы вы поняли, что сказать хотел?

И еще одна маленькая, но красноречивая деталь прежде, чем заговорят письма: на каждом из них без исключения стоят штампы лагерной цензуры. Круглый штамп — Норильск, шестигранный — Сегежа, Карело-Финской ССР, треугольный — Долинка, Карагандинские лагеря. Мы, дети, и без штампов понимали, куда пишем, а родители — откуда, потому так осторожны тексты, в них много междустрочья и даже такого, что специально написано в расчете на цензора, вы это сразу заметите, особенно в тех случаях, когда обнаружите выспреннее слово или выражение, казенный оборот, а то и «здравицу» в честь родного и любимого (впрочем, все, что я сказал, относится, в основном, к переписке взрослых, мои же письма по-детски чисты, глупы и прозрачны). Господи, как боялись родители и Толя неосторожным словом в письме или неудачным намеком причинить друг другу неприятность, осложнить и без того нелегкую жизнь. Ладно, думали, вероятно, взрослые: потом, Бог даст, встретимся, во всем разберемся и все расставим по местам, а пока потерпим, прикроемся фальшивым словом,—увы, не очень привлекательная на чей-то взыскательный вкус позиция, так ведь и переписка была не курортной. Всё диктовалось, как вы правильно понимаете, единственным стремлением: выжить! По этой же причине, по-видимому, в письмах так мало рассуждений на отвлеченные темы, чреватые нечаянными «проговорами», весьма опасными, и вы это сразу заметите: превалирует быт, элементарные дела и заботы, но именно такое содержание переписки делает ее особенно интересной для тех, кто будет как бы со стороны с ней знакомиться и, что еще важно, впервые; но это же содержание писем сделает их совершенно невыносимыми для меня и для тех из вас, кто, дойдя до последней страницы книги, вдруг снова захочет глянуть на них, но теперь уж с нелегким грузом знаний того, что пережито было моей семьей.

Кроме меня нет сегодня других комментаторов писем, нет больше живых хранителей нашей семейной правды в ее первородном смысле, как и нет никого, кто может и должен выполнить последний святой долг перед ушедшими моими дорогими сородичами, что кажется мне и невероятно ответственным, и непомерно тяжелым

бременем. Я, тем не менее, готов взять на себя эту почетную ношу и ответить за все, мною написанное, и перед Господом Богом, и перед людьми, и перед собственной совестью.

Итак, с момента ареста мамы, то есть с 17 июля года, до начала переписки с нею (а первое письмо в моем архиве, причем даже не мамино,. а мое к ней, мамой сохраненное, датировано 6 июля года) прошло ровно двадцать четыре месяца черного безмолвия. Страна, между тем, эти два года, как все предыдущие и все последующие, жила своей жизнью, часть которой, словно верхушка айсберга, торчала на поверхности и была известна народу—в отличие от другой части, которая таилась в темной глубине и стала более или менее известной лишь десятилетия спустя. Сообразив это, я решил перелистать однажды подшивки старых газет, чтобы, не полагаясь только на собственную память выписать оттуда некоторые сообщения, но, конечно, не все, а соответствующие датам, стоящим на наших с Анатолием письмах туда и датам, стоящим на письмах оттуда. Смысл, как верно догадывается читатель, в том, чтобы из сегодняшнего дня посмотреть на то время: что происходило за пределами нашей квартиры на Русаковской улице, наших маленьких забот, наших личных переживаний? Впрочем, косвенно что-то отражалось из этой хроники событий, происходящих в стране, и на нас, участниках переписки,— стало быть, и в наших письмах.

 

ХРОНИКА. 15 марта года казнены Н. И. Бухарин — редактор «Известий», бывший член Политбюро, А. И. Рыков — нарком связи СССР, бывший председатель Совнаркома СССР, Г. Г. Ягода — нарком связи СССР, бывший нарком внутренних дел, А. Икрамов—первый секретарь ЦК ВКП(б)) Узбекистана.

17 марта в Кремле идет прием по случаю возвращения участников полярной экспедиции во главе с Папаниным. Сталин демонстративно чокается бокалами с Александром Косаревым, комсомольским лидером, целуется с ним, и Косарев под восторженные аплодисменты присутствующих возвращается на свое место за столом. Вечером, уже дома, Косарев говорит жене (цитирую воспоминания Марии Викторовны Нонейшвили): «Знаешь, что шепнул мне на ухо Сталин после поцелуя? Если изменишь — убью!»

28 апреля арестован Л. Д. Ландау.

29 июля казнены Я. Э. Рудзутак — кандидат в члены Политбюро, заместитель председателя СНК СССР; И. А. Пятницкий— зав. отделом ЦК партии: М. Л. Рухимович — нарком оборонной промышленности; В. И. Межлаук— зампред СНК СССР;

В. П. Затонский—нарком просвещения Украины; И. С. Уншлихт—секретарь Союзного Совета ЦИК СССР; Я. А. Яковлев — зав. отделом ЦК партии.

29 августа центральные газеты сообщают о награждении группы командиров РККА орденами и медалями и о присвоении некоторым звания Героя Советского Союза.

9 ноября казнен маршал В. К. Блюхер, командующий Особой Краснознаменной дальневосточной армией.

23 февраля следующего года казнены А. В. Косарев, Генеральный секретарь ЦК комсомола, и маршал А. И. Егоров, заместитель наркома обороны.

16 мая года на даче в Переделкине арестован И. Э. Бабель—втроцкист с года, агент французской и английской разведок, ярый антисоветчик и враг народа», как называли писателя в тогдашних публикациях. (Много позже стало известно, о чем уже недавно писали, что Бабель признал себя членом шпионской террористической организации, куда его завербовал Илья Эренбург, а шпионом-связником был у них Андре Мальро, и что в организацию входили: Леонид Леонов, Валентин Катаев, Всеволод Иванов, Юрий Олеша, Лидия Сейфуллина, Владимир Лидии, Сергей Эйзенштейн, Григорий Александров, Самуил Михоэлс, Леонид Утесов, Отто Шмидт

 

и многие другие.— ничего себе компания! Но почему все они, кроме Исаака Бабеля, уцелели, неизвестно, а если они остались «ивы — почему погиб Бабель? Не могу не вспомнить страшную строку Анны Ахматовой, которая почти всегда "к месту» в таких и аналогичных печальных случаях: 'Корчилась Русь под колесами черных "марусь". По некоторым данным общая численность заключенных в период расцвета лагерной стихии достигла 10 миллионов человек.— В. А.)

править код]

На протяжении длительного периода творческой жизни Маяковского его музой была Лиля Брик.

Маяковский и Лиля Брик познакомились в июле &#;года на даче её родителей в Малаховке под Москвой. В конце июля сестра Лили Эльза Триоле, у которой с поэтом был поверхностный роман, привела недавно прибывшего из Финляндии Маяковского в петроградскую квартиру Бриков на ул. Жуковского, 7. Брики, далёкие от литературы люди, занимались предпринимательством, унаследовав от родителей небольшой, но доходный коралловый бизнес[30]. Маяковский прочитал у них дома ещё не опубликованную поэму «Облако в штанах» и после восторженного восприятия посвятил её хозяйке&#;— «Тебе, Лиля». Этот день поэт позднее назвал «радостнейшей датой». Осип Брик, муж Лили, в сентябре &#;года издал поэму небольшим тиражом. Увлёкшись Лилей, поэт поселился в отеле «Пале Рояль» на Пушкинской улице в Петрограде, так и не вернувшись в Финляндию и оставив там «даму сердца». В ноябре футурист переехал ещё ближе к квартире Бриков&#;— на Надеждинскую улицу, Вскоре Маяковский познакомил новых друзей с друзьями, поэтами-футуристами&#;— Д. Бурлюком, В. Каменским, Б. Пастернаком, В. Хлебниковым и др. Квартира Бриков на ул. Жуковского становится богемным салоном, который посещали не только футуристы, но и М. Кузмин, М. Горький, В. Шкловский, Р. Якобсон, а также другие литераторы, филологи и художники[30][31].

Вскоре между Маяковским и Лилей Брик при очевидном попустительстве Осипа[источник не указан дней] вспыхнул бурный роман, который нашёл своё отражение в поэмах «Флейта-позвоночник» () и «Человек» () и в стихотворениях «Ко всему» (), «Лиличка! Вместо письма» (). После этого Маяковский все свои произведения (кроме поэмы «Владимир Ильич Ленин») стал посвящать Лиле Брик. В &#;году, при публикации его первого собрания сочинений, Маяковский посвятил ей и все произведения, созданные до их знакомства[источник не указан дней].

В &#;году Брик и Маяковский снялись в киноленте «Закованная фильмой» по сценарию Маяковского. К настоящему времени фильм сохранился фрагментарно. Уцелели также фотографии и большой плакат, где нарисована Брик, опутанная плёнкой[источник не указан дней].

С лета &#;года Маяковский и Брики жили совместно, втроём, что вполне укладывалось в популярную после революции брачно-любовную концепцию, известную как «теория стакана воды»[30]. В это время все трое окончательно перешли на большевистские позиции. В начале марта &#;года они переехали из Петрограда в Москву в коммуналку в Полуэктовом переулке, 5, а затем, с сентября го, обосновались в двух комнатах в доме на углу Мясницкой улицы в Водопьяном переулке, 3. Затем все трое переехали в квартиру в Гендриковом переулке на Таганке. Маяковский и Лиля работали в «Окнах РОСТА», а Осип некоторое время служил в ЧК и состоял в партии большевиков.

Несмотря на тесное общение с Лилей Брик, личная жизнь Маяковского ею не ограничивалась. Согласно свидетельствам и материалам, собранным в документальном фильме Первого канала «Третий лишний», премьера которого была показана к летию поэта 20 июля &#;года, Маяковский является родным отцом советского скульптораГлеба-Никиты Лавинского (—). С его матерью, художницей Лилей Лавинской, поэт близко познакомился в &#;году, работая в Окнах сатиры РОСТА[30][32][33].

По воспоминаниям А.&#;А.&#;Вознесенского[34][35]:

Уже в старости Лиля Брик потрясла меня таким признанием: «Я любила заниматься любовью с Осей. Мы тогда запирали Володю на кухне. Он рвался, хотел к нам, царапался в дверь и плакал» … «Она казалась мне монстром,&#;— признавался Вознесенский.&#;— Но Маяковский любил такую. С хлыстом…»

Однако по свидетельствам, приведённым в документальном фильме Первого канала «Третий лишний» (), дело обстояло наоборот: в период совместного проживания Бриков и Маяковского в квартире на Таганке именно Осип по ряду причин, связанных в том числе и со здоровьем, уступил свою жену Маяковскому&#;— как более сильному и молодому партнёру, который, к тому же, после революции и до гибели материально содержал всё семейство[30].

Так как с &#;года Маяковского стали много печатать в «Известиях» и других крупнейших изданиях, он мог себе позволить вместе с семейством Бриков часто и подолгу проживать за границей.

В &#;году Лиля Брик опубликовала в рижской газете «Новый путь» большую статью о футуристах и о Маяковском. Она же организовала ему выступления. Все девять дней они жили в отеле «Бельвю», и там же была закончена поэма «Люблю». В конце &#;года Брик одновременно с Маяковским имела длительный и серьёзный роман с руководителем Промбанка А. Краснощёковым. Этот роман едва не привёл к разрыву отношений с Маяковским. Два месяца Маяковский и Брики жили отдельно. Эта история нашла своё отражение в поэме «Про это».

Лиля Брик делала подобные замечания о Маяковском в узком кругу[34][35]:

Вы себе представляете, Володя такой скучный, он даже устраивает сцены ревности.
<…>
Какая разница между Володей и извозчиком? Один управляет лошадью, другой&#;— рифмой.

Что касается его переживаний, то они, видимо, мало трогали Лилю Юрьевну, наоборот&#;— она видела в них своеобразную «пользу»:

Страдать Володе полезно, он помучается и напишет хорошие стихи.

Летом &#;года Маяковский и Брики вылетели в Германию. Это был один из первых полётов «Дерулюфта» из СССР. Первые три недели они провели под Гёттингеном, потом отправились на север страны, на остров Нордерней, где отдыхали вместе с Виктором Шкловским и Романом Якобсоном.

В &#;году в стихотворении «Юбилейное» Маяковский писал: «Я теперь свободен от любви и от плакатов», и ещё: «…вот и любви пришёл каюк, дорогой Владим Владимыч». Как полагает литературовед К. Карчевский, эти произведения знаменуют «непоправимый перелом» в отношениях поэта с Лилей Брик, после которого к прежней близости они уже не возвращались[31].

В &#;году Маяковский получил квартиру в Гендриковом переулке, в которой они втроём с Бриками жили до &#;года (ныне&#;— переулок Маяковского, 15/13). В этой квартире еженедельно проходили собрания участников «ЛЕФ». Лиля, формально не числясь в сотрудниках, принимала самое деятельное участие в создании журнала[источник не указан дней].

В &#;году вышел фильм «Третья Мещанская» («Любовь втроём») режиссёра Абрама Роома. Сценарий написал Виктор Шкловский, взяв за основу хорошо ему известную «любовь втроём» Маяковского с Бриками.

В это время Лиля Брик занималась также писательской, переводческой деятельностью (переводила с немецкого Гросса[de] и Виттфогеля) и издательскими делами Маяковского[источник не указан дней].

Несмотря на длительные отношения с Брик, у Маяковского было немало иных романов и увлечений как на родине, так и за границей&#;— в США и Франции. В &#;году от русской эмигрантки Элли Джонс (Елизаветы Зиберт) в Нью-Йорке родилась его дочь Элен-Патрисия, которую Маяковский единственный раз увидел в &#;году в Ницце. Другие возлюбленные&#;— Софья Шамардина и Наталья Брюханенко. С ними Лиля Брик до конца своих дней сохранила дружеские отношения[источник не указан дней]. В Париже Маяковский познакомился с русской эмигранткой Татьяной Яковлевой, в которую влюбился и посвятил ей два стихотворения: «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» и «Письмо Татьяне Яковлевой» (опубликовано через 26 лет). Вместе с Яковлевой Маяковский выбрал Брик в Париже подарок&#;— автомобиль «Рено»[36]. Брик стала второй женщиной-москвичкой за рулём[источник не указан дней].

По приезде в Москву Маяковский безуспешно пытался уговорить Яковлеву вернуться в Россию. В конце &#;года Маяковский должен был приехать за ней, но не смог этого сделать из-за визовых проблем[37].

Последним романом Маяковского стала молодая и красивая актриса МХАТаВероника Полонская (—). В пору их первой встречи ей было 21, ему&#;— Полонская была замужем за актёром Михаилом Яншиным, но не уходила от мужа, понимая, что роман с Маяковским, характер которого оценивала как «сложный, неровный, с перепадами настроений», в любой момент может прерваться[38].

В &#;году Л.&#;К.&#;Чуковская вспоминала, как ездила в Москву к Брикам по поводу издания однотомника В. Маяковского[34]: «Общаться с ними было мне трудно, весь стиль дома&#;— не по душе. Мне показалось к тому же, что Лиля Юрьевна безо всякого интереса относится к стихам Маяковского. Не понравились мне и рябчики на столе, и анекдоты за столом…».

Дети[править

nest...

казино с бесплатным фрибетом Игровой автомат Won Won Rich играть бесплатно ᐈ Игровой Автомат Big Panda Играть Онлайн Бесплатно Amatic™ играть онлайн бесплатно 3 лет Игровой автомат Yamato играть бесплатно рекламе казино vulkan игровые автоматы бесплатно игры онлайн казино на деньги Treasure Island игровой автомат Quickspin казино калигула гта са фото вабанк казино отзывы казино фрэнк синатра slottica казино бездепозитный бонус отзывы мопс казино большое казино монтекарло вкладка с реклама казино вулкан в хроме биткоин казино 999 вулкан россия казино гаминатор игровые автоматы бесплатно лицензионное казино как проверить подлинность CandyLicious игровой автомат Gameplay Interactive Безкоштовний ігровий автомат Just Jewels Deluxe как использовать на 888 poker ставку на казино почему закрывают онлайн казино Игровой автомат Prohibition играть бесплатно